А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Гашиш, – тихо говорит Патрисио своим слюнявым голосом. – Даешь женщине затянуться один раз, и она теряет голову, особенно если смешаешь это с «кубалибре» и светлым табаком с ментолом.
Праксис, стоя на возвышении, произнес две его фамилии, глядя в глубину класса, словно не зная, кого называл:
– Павон Пачеко.
А тот, как будто уже состоял в Легионе и услышал первые звуки гимна, встал, поднял руку и добавил:
– Патрисио. – А потом прошел вразвалку между двух рядов парт.
Он казался выше, чем был на самом деле, благодаря огромной платформе модных ботинок, и шел, держа большие пальцы на пряжке, даже не потрудившись взять с собой тетрадь – для чего, если он все равно не написал сочинения о забытом поэте Махины, так нравившемся Праксису. Патрисио встает, повернувшись к доске спиной, скрестив руки на груди и широко расставив ноги, и глядит искоса на преподавателя, не снимая очков, как певец на сцене: минуту спустя, выслушав проповедь Праксиса о том, что он называет самоосознаваемой ответственностью, Патрисио возвращается на свое место и, прежде чем сесть, улыбается и даже подмигивает мне с наглым самодовольством. По Праксису заметно, что он приехал в Махину только в этом году: он садится за любую парту вместо преподавательского стола и говорит, что хочет быть нашим другом и что в конце курса мы не будем сдавать традиционные экзамены; из-за всего этого Павон Пачеко сразу же заключил, что он недоумок и трепло. Пока Праксис читает вслух бесконечные стихи о войне, я смотрю на Марину, делающую наклоны во дворе, и у меня кружится голова при виде ее качающихся грудей под белой футболкой, я представляю, как глажу их, сжимаю своими ладонями, целую ее соски, которые в моем сне были темно-зеленого цвета, как макияж ее век, я чувствую стыд, тот же самый, какой остается у меня после мастурбации, – стыд и постоянную боль, как у хронического больного. Я вижу спины своих друзей на передних партах, их ссутулившиеся плечи, упершиеся в книгу локти, представляя, что они учатся так же, как я. Серрано поворачивается ко мне и делает гримасу, толкая локтем Мартина, мы обмениваемся быстрыми улыбками, как заговорщики, и, когда Праксис робко просит тишины, они снова склоняются над учебником. Я тоже смотрю в книгу и пишу в ней имя Марины. Мне скоро исполнится семнадцать лет, и я влюблен в нее с четырнадцати: хотя мы учимся в одном классе, мы говорили с ней лишь несколько раз и, конечно же, почти никогда вне школы. Когда мы встречаемся на улице, Марина здоровается со мной и, если повезет, улыбается: видно, что она не обращает на меня внимания, и я почти рад этому, потому что, присмотрись она ко мне, ее равнодушие, возможно, превратилось бы во враждебность – если бы она видела меня таким, каким я вижу себя по утрам в куске зеркала, висящего на кухне, над тазом с водой, которую моя мать принесла из колодца до рассвета и нагрела на огне, так же, как это делали ее мать и бабушка. Какая нищета, у нас даже нет ванной! Я моюсь, шлепая себя по лицу ладонями с тем же остервенением, с каким делали это, когда я был маленьким, братья моей матери, причесываюсь так, чтобы волосы закрывали уши, смотрю на свой нос, который, по словам бабушки Леонор, походит на сиденье велосипеда, делаю пробор и начесываю челку на глаза, но все бесполезно: у меня всегда будет вид деревенщины, огородника, парня из Махины. Мне так хочется походить на Джима Моррисона или Лу Рида, с его темными очками, кожаным пиджаком и худощавым лицом – не таким, как у меня, похожим на хлебную ковригу: такое лицо не могут исправить ни челка на лбу, ни поднятые отвороты темно-синего кителя штурмовой гвардии, который я достал из глубины шкафа и теперь надевал в знак непокорности своим родителям. Хуже всего то, что до сих пор не исчезли следы фиолетового прыща, вскочившего у меня на носу: это ежедневная пытка, мучительность которой впоследствии уже невозможно представить в полной мере. Я чувствую отвращение к самому себе, унижение при виде своего жалкого голого тела, редких волосков на подбородке, прыщей на лице, бритвенных порезов, оранжевых клетчатых рубашек и связанных моей матерью свитеров, уже не говоря о стыде за свои трусы, когда мы раздеваемся перед уроком гимнастики, – белые длинные трусы, сшитые моей матерью и бабушкой, огромные, как шорты футболистов. Даже Мартин и Серрано смеются надо мной, потому что сами носят современные обтягивающие плавки, которые по телевизору называют slips. Что и говорить об унижении от того, что я не умею прыгать через коня или это ужасное приспособление, называемое плинтом: я разбегаюсь, дрожа от страха, и вместо того, чтобы оттолкнуться для прыжка, застываю на месте, как напуганный мул, упершись в землю ногами и бессильно опустив руки – это бесполезно, я никогда не решусь. Преподаватель гимнастики дон Матиас, также ведущий у нас занятия по воспитанию гражданского сознания, кричит на меня, называет трусом и даже толкает, но я не могу – не знаю, почему я так неловок, как самые толстые в классе.
– Сборище увальней, – называет нас дон Матиас.
И я вспоминаю случаи, когда отец велит мне вскочить на лошадь: я пытаюсь, но в результате лишь позорно повисаю на ее спине, силясь ухватиться за гриву. Я поворачиваюсь к отцу, опустив голову, чтобы он не видел краски на моем лице, чтобы самому не видеть разочарования в его глазах.
– Какая же у тебя жидкая кровь, – говорит отец, когда мне не удается сделать то, чего он хочет от меня, когда не я могу вскочить одним прыжком на лошадь, не в силах закрепить подпругу или взвалить мешок овощей на спину.
Несомненно, он повторит это и сегодня, когда я приду на участок и он хмуро встретит меня, рассерженный моим опозданием. Прозвучит звонок, девушки, и Марина вместе с ними, исчезнут со двора, примут душ и выйдут раздетые, завернутые во влажные полотенца, в коридор раздевалки, с мокрыми волосами, падающими на лицо, и блестящей от воды кожей – этого я не могу себе представить, потому что никогда не видел обнаженную женщину, даже на фотографиях. Потом они наденут легкие блузки, джинсы и кеды и выпорхнут на улицу с сумками на плечах, направляясь на неизвестно какие свидания с типами старше и выше меня. Если мне повезет, я встречусь с ней, и она скажет мне «пока», а если ее не будет, я уйду со своими книгами под мышкой, даже не дожидаясь Мартина и Серрано и не задержавшись в «Мартосе» послушать музыку, потому что отец ждет меня. Я должен как можно скорее прийти домой, сменить одежду, надеть старые сапоги и брюки и тотчас отправиться в поле, чтобы помогать отцу грузить овощи на лошадь, а потом везти их на рынок, где отец завтра встанет за прилавок еще до рассвета, в своей белой куртке, с улыбкой, неизвестной его родным, потому что он улыбается так только своим постоянным клиентам, женщинам, которые делают у него покупки каждый день, перешучиваются с ним и говорят: «Просто невероятно, как ты молодо выглядишь».
«И действительно, – думаю я сейчас, когда все еще звенит звонок и открываются двери всех классов, а воздух наполняется женскими голосами и запахами, – на рынке отец кажется намного моложе, чем дома или в поле, может быть потому, что глядит открыто и улыбается, а его голос становится жизнерадостным». Но я не знаю, кто он и что собой представляет: я начну понимать это лишь с годами, когда ненависть и потребность в противостоянии ему исчезнут и я обнаружу, насколько сильно мы похожи.
Выйдя из класса, я потерял Мартина и Серрано. Я иду по коридору, глядя украдкой на голые ноги девушек – самых смелых, не боящихся холодного вечернего ветра в конце октября, когда почти все носят колготки или гольфы. Я спускаюсь по лестнице, подчиняясь человеческому потоку, выливающемуся из классов сразу же после звонка, и хочу идти медленнее, чтобы Марина успела одеться и выйти, без макияжа, с мешком для спортивной формы на плече, но другие толкают меня, и вскоре я уже в вестибюле и ищу Мартина и Серрано, которые, наверное, ждут меня перед школой возле «Консуэло». Вместо того чтобы уходить, я делаю вид, будто изучаю список отметок, прикрепленный к доске объявлений, и искоса гляжу в сторону коридора женских раздевалок: выходят подруги Марины, с мокрыми волосами, в коротких юбках, белых гольфах и кедах, но сама она, наверное, уже ушла. Тогда меня охватывает приступ страха и ревности: может быть, она выбежала поскорей, чтобы встретиться с кем-нибудь – тем высоким взрослым типом, одетым в черное, с которым я видел ее несколько раз. Нужно поспешить – если я не выйду сейчас же, то уже не увижу Марину; ее нет ни на лестнице, ни в холле, ни под деревьями. Может, она пошла в «Мартос»? Я перехожу дорогу, не глядя на светофор – не столько из нетерпения, сколько из привычки, потому что нам поставили его совсем недавно, – и заглядываю в бар «Консуэло», прижав лицо к стеклянной двери с плакатом Карнисерито, но Марины нет за стойкой. Я мимолетно замечаю пожилого человека, похожего на иностранца, в очках, с бабочкой и в темном костюме. Октябрьский ветер пахнет дождем, я прохожу мимо стоянки «Индюка», откуда исходит вызывающий тошноту и волнующий запах бензина и шин, вхожу в «Мартос» и, едва открыв стеклянную дверь, чувствую, как у меня обрывается сердце и сжимается желудок в ожидании неизбежного. «Она здесь», – думаю я, почти ощущая ее духи, так же как узнаю их, когда вхожу в класс с опозданием и еще не вижу ее. Но за длинной цинковой стойкой нет никого, даже моих друзей, и огни музыкального автомата мигают в темной глубине бара. Звучит песня «Proud Магу» – в версии не «Криденс», а Айка и Тины Тернер. В воздухе чувствуются сильные вибрации от ударных и бас-гитары. Я прохожу до самого конца, где находится дверь, ведущая в маленький сад и на дискотеку «Аквариум», куда мы с друзьями никогда не осмеливались проникнуть. На одном из диванов у стены я замечаю парочку, которая обнимается, пользуясь безлюдностью и темнотой: мне бросается в глаза черная шевелюра, возможно, Марины, и голые – несмотря на октябрьский холод – ноги. Я невольно смотрю, как они целуются, – с облегчением, потому что эта девушка не Марина, и завистью, потому что никогда не обнимал и не целовал женщину; я гляжу на ее полные ноги и опытную руку, гладящую их от колен и проникающую под мини-юбку, а потом грубо поднимающуюся вверх, чтобы сжать ее грудь. Заметив кольцо на этой руке и серебряный браслет, блестящий на запястье, я понимаю, кто это, хотя его лицо до сих пор скрыто волосами девушки, я узнаю расклешенные брюки, ботинки на платформе и жирную шевелюру с челкой Патрисио Павона Пачеко. На нем, как всегда, солнечные очки, и когда он отрывается от губ девушки, вытирая рот, ему с трудом удается разглядеть меня через зеленоватые стекла. Он здоровается со мной, улыбаясь по-обезьяньи, приглашает сесть с ними и заказать что-нибудь выпить.
– Например, «пепперминт» со льдом, – предлагает он, показывая на два бокала с прозрачной зеленой жидкостью, к которой они даже не притронулись.
Патрисио заговорщицки подмигивает мне, указывая на девушку: у нее вульгарное и сильно накрашенное лицо и большие груди, она приводит меня в замешательство своей улыбкой, как будто предлагая что-то и в то же время насмехаясь надо мной. Девушка, без сомнения, не из школы и не иностранка, скорее всего она «служительница», как называет их Павон Пачеко, который на переменах показывает мне загадочные упаковки презервативов, учит, как говорит он, терминам – названиям поз, изощрений и венерических заболеваний – и дает советы относительно женщин:
– «Служительницы» глотают, у проституток доброе сердце, влюбленность – слабость геев, все иностранки приезжают в Испанию с одной целью, одно плохо – они почти никогда не появляются в Махине, а остаются все на Мальорке, в Коста-Браве или Коста-дель-Соль.
– Мне нужно идти, – говорю я Патрисио, не осмеливаясь спросить, не видел ли он Марину, потому что боюсь его насмешек.
Когда я в последний раз гляжу на возможную «служительницу», она наклоняется к столу за бокалом, и я вижу слегка распахнувшуюся кофточку и углубление между двумя ее белыми, прижатыми друг к другу грудями. Я почти краснею, хорошо еще, что зеленые очки и слабое освещение не позволяют Павону Пачеко увидеть мое смущение, и прощаюсь с ними, но они уже не смотрят на меня, потому что снова целуются, облизывая друг другу подбородки и губы и громко дыша, словно задыхаясь. Сейчас в проигрывателе звучит эротическая песня, которую Павон Пачеко попросил меня перевести: по его словам, она очень хороша для того, чтобы «подкатить и наложить лапу», «Je t'aime, moi non plus». Я выхожу на улицу, вспоминая близость и запах Марины, когда она случайно садится со мной рядом на каком-нибудь уроке, и не могу представить себе вкус ее поцелуев. Я прохожу по парку, где уже нет никого из школы. Далекие часы на площади Генерала Ордуньи бьют шесть и начинают звенеть колокола во всех церквях Махины. Я ускоряю шаг, смирившись с тем, что сегодня не увижу Марину. «Take a walk on a wildside», – думаю я, представляя, как иду по улице Нью-Йорка или Парижа, что живу один и мне двадцать, а не шестнадцать лет. Я спускаюсь по переулку Сантьяго к улице Нуэва, где, возможно, она с кем-нибудь гуляет, может быть, я увижу ее немного дальше, на улице Месонес, там есть кафе-мороженое, где я видел Марину несколько раз, но сейчас оно уже закрыто, или, вероятно, она на площади, куда могла пойти, чтобы купить сигарет в киосках в галерее. Я покупаю пачку «Сельтас», закуриваю и некоторое время стою, глядя на афиши кинотеатра, держа книги и тетради под мышкой и засунув руки в карманы. Моя одинокая томящаяся фигура отражается в стеклянных дверях «Монтеррея», а глаза тревожно глядят в сторону башенных часов, показывающих уже четверть седьмого. Так мне суждено было прожить большую часть моей будущей жизни, одиноко скитаясь по городам, похожим на Махину лишь своим унынием, ища кого-то – друга или женщину, всегда остававшуюся одной и той же, хотя менялись черты ее лица, цвет волос и глаз. Меня неотступно преследовали часы, диктующие обязанности и границы, я был потерян, также как и в тот день в конце октября, когда украдкой смотрел на свое отражение в стеклянных дверях баров и витринах магазинов, представляя себя героем романа или фильма, которые никогда не будут полностью принадлежать прошлому.
Я спускаюсь по галерее и, дойдя до угла улицы Градас, чувствую искушение заглянуть в клуб «Масисте», где, может быть, играют в бильярд мои друзья, но я и так уже слишком задержался. Всю жизнь в моем сознании будет сидеть неусыпный хронометр. Я отказываюсь от возможности найти их и отправляюсь по тротуару Растро к Каве и кварталу Сан-Лоренсо: если я потороплюсь, то еще успею прийти на участок отца до наступления темноты. Парикмахерские, кафе с запахом перебродившего вина и их вывески в форме телевизора, машины, припаркованные между акациями (срубленными через несколько лет), территории снесенных особняков с возвышающимися каркасами из бетонных столбов и металлических балок, недавно установленный светофор на перекрестке Растро и улицы Анча, где до сих пор многие останавливаются, не для того чтобы перейти дорогу, а просто посмотреть, как прилежный зеленый человечек, стоящий, расставив ноги, мигает и превращается в красного, широкие тротуары и сады Кавы, спускающиеся к южным смотровым площадкам и огибающие городскую стену, – место вечерних прогулок влюбленных парочек. Я всегда ходил по Махине, не глядя на нее, ненавидя свой город за то, что он был слишком хорошо мне знаком: я отрекался от Махины, считая ее безнадежно окаменевшей и статичной, не осознавая, что город начал меняться и, вернувшись однажды, я не узнаю его. Я собирался завернуть за угол улицы Посо, когда мельком взглянул в сторону садов, окружавших статую лейтенанта Рохаса, и увидел мужчину и женщину, шедших ко мне между розовыми кустами и миртовыми деревьями. При фиолетовом слабом свете заката мое страдающее сердце быстрее узнало Марину, чем глаза: она была по-прежнему в шандаловых брюках и кедах, с мешком для спортивной формы на плече вместо сумки, но ее волосы были теперь распущены, а на плечи накинута куртка. Рядом с ней шагал какой-то высокий тип, которого я никогда не видел. Они шли отдельно, не касаясь друг друга, и тип внимательно слушал, что говорила ему Марина: она жестикулировала обеими руками и смотрела на них, словно для того, чтобы увериться в ясности своего объяснения. Мне был знаком этот жест, потому что я замечал его за Мариной много раз в классе. Я замер на углу на несколько секунд, глядя, как они приближаются, уверенный, что они не видят меня, увлеченные своим разговором, прерываемым время от времени смехом Марины. Они не увидели бы меня, даже если бы я не двинулся с места, когда они проходили мимо, даже если бы она остановила на мне на мгновение свои большие зеленые глаза, улыбнулась и поздоровалась со мной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65