HarryFan
«Собрание сочинений в четырех томах. Том третий.»: Художественная литература; Москва; 1990
Борис Можаев
ЖИВОЙ
1
Федору Фомичу Кузькину, прозванному на селе «Живым», пришлось уйти из колхоза на Фролов день. Уж так повелось у них в семье – все несчастья выпадали как раз на Фролов день. Или кто из предков сильно согрешил в этот праздничный день, или двор стоял на худом месте, кто его знает. Но не везло Живому больше всего именно в этот престольный праздник. «Вам село сменить надо, милок, – посоветовал как-то Живому дед Филат. – Вы люди пришлые… не того престолу, стало быть. Бог-то и забывает вас в этот день. А сатана тут как тут, крутит, значит, свою карусель-от…»
Но Живой и не думал менять село. В Прудках он родился и вырос. Пришлым-то был его дед. Он лапти хорошо плел, а под Прудками лутошки – пропасть. Дед лапти плел, бабка онучи ткала, продавали… Так и скопили деньжат, срубили себе избу-семиаршинку, в которой и поныне жил Фомич. И расставаться с этой избой Живому было никак невозможно по причине «отсутствия всякого подъема», как он сам говаривал. Зажитка не имел. Отец его и дядья, может, и поднялись бы на ноги, кабы не этот проклятый Фролов день.
Было их три брата: Фома, Николаха и Емеля. С весны отходили они в город, были холодными сапожниками. Хорошо зарабатывали. Однажды на Фролов день сели гулять: подвесили к потолку четверть водки и лили из нее в глиняные кружки. За выпивкой стали горячиться: Николаха запросил у Фомы бабушкин надел земли, доставшийся ей от какого-то бездетного дяди. У Николахи семья была большая, а у Фомы всего один ребенок. Но так как бабушка жила у Фомы, она ему и надел этот отказала. «Зачем тебе чужая земля – ты и свою не обрабатываешь… Отдай!» Ну, слово за слово – и сцепились. А Николаха был такой силы, что упаси господь. Бывало, они с Емелей ездили на реку за колодником. Навалят воз под дугу. Сани завязнут – Николаха распряжет и скажет: «Пусть лошадь померзнет, тады она лучше повезет». Свяжет оглобли чересседельником и сам впряжется. «Ты, Емеля, пошатай сани, а то я с места не возьму». Емеля шатает, а Николаха как упрется лаптями, аж оглобли трещат. Уж коли стронет с места, то и везет до самых Прудков, а лошадь сзади идет.
Так вот они и сцепились, значит, с Фомой. Николаха тиснул его разок и положил на скамью. Тот и притих. Потом с неделю полежал и помер. Так и остался Федор Фомич сиротой. Поначалу, правда, им с матерью Емеля помогал. Да недолго.
Николаха выдавал старшую дочь. Свадьба была как раз на Фролов день. И здесь братья опять погорячились: заспорили, кто больше выпьет? Николаха выпил шестнадцать тонких стаканов. Емеля – пятнадцать. На шестнадцатом стакане свалился под стол и помер.
Это все большие несчастья. Но случались на Фролов день беды и помельче. В двадцать четвертом году Живой, тогда еще подросток, убил свою лошадь. Прежде на Фролов день в Прудках кропили лошадей и объявлялись по такому случаю скачки. Призы ставились: то ведро водки, то баран, то стан колес – мужики миром покупали. Обгонялись на прогоне – широкой неезжалой дороге, по ней обычно скот гоняли на пастбища к лесу. А в тот год как раз на прогоне столбы телеграфные поставили. И были они еще не в привычку.
Фомич стал обгоняться на паре – соседскую лошадь кропить, пристегнул. «Одна отставать станет, другая подтянет», – подумал еще.
Разогнал он свою пару шибко, в азарт вошел – порода уже сказывалась в нем. А с хитрецой гнал: из порядка вывел своих лошадей, да на обочину. Здесь, мол, никто не помешает. И надрал. И как уж перед ним столб вырос, совсем объяснить не мог. Только помнит – летит он прямехонько в столб. И свернуть уж никак невозможно, потому что свой Буланец влево забирает, а соседский Пегач вправо тянет… Перетянул все-таки Пегач. Буланец ударился лбом в столб, а Фомич – кувырком через голову. Когда очнулся, Буланец лежал возле столба уже бездыханный…
Все это вспоминал теперь Фомич, сидя у окошка. В избе было непривычно безлюдно. Ребята ушли в школу, младшие вместе с соседскими табунились на улице – босоногие, а иные и без штанов. Хотя ветерок по-осеннему был свеж, им ничто… Хозяйка перед домом провевала на ватоле гречиху.
Гречиху привезли сегодня с колхозного тока – шестьдесят два килограмма. И это весь заработок на семь ртов? Чем же их кормить целый год?
Вчера вечером председатель сказал: «Пшеницу не ждите – еще и с государством не хватит рассчитаться…» А рожь давно уж свезли, да на семена оставили. Картошки тоже не жди – вымокла. Оно, конечно, кто в поле работал, тот и себя не забывал. Опять же на лугах мужики сеном подразжились, да и бабам кое-что перепало. А Живой работал вроде бы экспедитором колхозным – все в разъездах: то мешки добывал, то кадки, то сбрую, то телеги… Мало ли нужд в хозяйстве? Писали ему по два, а то и по три трудодня. По трудодням-то вроде бы и ничего – вместе с женой выколотил восемьсот сорок палочек. А заработал шестьдесят два килограмма гречихи… Как жить? «Чудно теперь платят, – думал Фомич. – Раньше хоть поровну всем давали на трудодень… А теперь – бригадиру оклад больше тысячи, учетчикам да заведующим всяким опять деньги дают, а которые в поле ходят или вот, как я, на посылках, – этим шиш. Кто чего сам достанет…»
Он и раньше догадывался, что трудодень пустым будет, хотел махнуть из экспедиторов куда-нибудь к хлебу поближе. Но – прохлопал ушами, прособирался… А теперь уж поздно – все пусто. И аж до нового урожая ничем особенно не разживешься.
Да ведь оно, если с другой стороны посмотреть, не больно и взяли бы его на прибыльную работу: там сила нужна, ловкость. А у него на правой руке два пальца от войны осталось. Не ладонь, а клешня. Конечно, приспособиться-то можно бы… Хоть на подвозке зерна. А там в обед принесешь в рубахе да вечером в карманах. Все-таки поддержка. А теперь чем жить? Своей скотины – одна коза. Что делать? Выходит, один-разъединственный выход – уходить из колхоза.
Трудная для Живого пора пришла с новым председателем Гузенковым. В прошлом году объединили их колхоз с соседним, правление перевели в Свистуново, а председателя прислали нового, из района. Был он человеком важным, внушительных размеров и знаменитым на весь район. Кажется, все районные конторы по очереди возглавлял. Гузенков – и председателем райпотребсоюза был, и заведующим заготскота, и даже директором комбината бытового обслуживания. Величали его Михаилом Михайловичем… И все позабыли, что когда-то его звали в Тиханове попросту Мишкой Монтером. Откуда он взялся – никто не знал.
В тридцать втором году старую паровую мельницу, чадившую посреди Тиханова, переделали в электростанцию. Ничто не изменилось во внешнем облике грязного кирпичного здания, похожего на большую кладовую, только железная труба над крышей стала потолще и повыше. И вместо частого попукивания да тяжкого сопения мукомольного паровика теперь из этой кладовой раздавались отрывистые, резкие звуки: «Хх-тяп! хх-тяп!» Словно кто-то там дрова колол да с хрипотцой «хакал». И в такт этому редкому «хх-тяп!» вспыхивали и тускнели на селе электролампочки. А на улицах Тиханова появился в замасленной тяжелой кепке Мишка Монтер. Вскоре его выдвинули в райком комсомола как редкостного в Тиханове представителя рабочего класса. И постепенно Мишка Монтер испарился… Через два года на месте электростанции снова заработал старый мукомольный паровик. А Михаил Михайлович Гузенков прочно утвердился на руководящей линии.
Случай свел их с Фомичом в первые же дни председательства Гузенкова. Конечно, виноват во всем Живой, а точнее – язык его.
Гузенков первым делом решил ввести в колхозе твердые оклады всем руководящим работникам, учетчикам, животноводам. И – чтоб сразу почуяли дисциплину – вызывал всех по одному в кабинет и «выдержку давал»: садиться не приглашал, но сам сидел и подолгу расспрашивал.
А прудковские как пришли в Свистуново гурьбой, так скопом и ввалились в кабинет к Гузенкову, расселись кто на стульях, кто прямо на корточках вдоль стен. Привыкли при Фильке Самоченкове… Гузенков долго разглядывал их с любопытством, потом как ахнет ладонью по столу:
– Вы что, в свинарник пришли или в кабинет к председателю? Марш отсюда! И заходить строго по одному… По вызову.
Выходили от него хмурые и бросали недовольно собравшимся возле крыльца правления:
– Сам сидит, а тебя столбом держит… Начальник!
– А все почему? Потому как под порогом академию кончал, – съязвил Живой. – По коридорам прошел, а в класс не пустили. Под порогом в мусоре копался да ума-разума набирался. Оттого и сердитый.
Кто-то донес Гузенкову. Он и взъелся – не дал Живому оклада, на трудоднях оставил. Да еще приказал бухгалтерии: за каждую поездку отчет особый на экспедитора составлять и подавать ему, председателю. «Смотри, чертов сын! Зенки вылупишь, а не поймаешь», – думал в сердцах Фомич. Он и раньше не крал – учен. Законы вон какие! Кому сидеть в тюрьме хочется? Деньги не рожь: концы как ни прячь, а видны. Корнеич у них дошлый счетовод – любую бумажку насквозь видит.
Хотел было Живой на ферму учетчиком уйти. Опять не пустил Гузенков: там повольготнее и прибыльнее – оклад! Словом, обложил председатель Живого, как борзятник русака. Сколько ни беги, а конец один – выдохнешься и упадешь…
И опять – уйти из колхоза, а чего делать? Ехать на сторону, на заработки ежели – не подымешься. Да и не пустят. Здесь просить подходящую работу, за деньги чтоб? Но у кого просить? И кто даст? Коли уж уйдешь из колхоза, то и просить не у кого. А коли останешься, все равно до точки дойдешь. Вот и выходит: куда ни кинь – все клин. И опять выпало на Фролов день. «Значит, судьба меня пытает», – думал Живой.
И он окончательно решил уйти из колхоза. Неправда, где-нибудь, да устроится! А когда решился, стало ему и немного легче и как бы веселее. «Судьба мне опять поставила точку на Фролов день, а я ей – запятую, запятую…» Он даже встал и потянулся было к балалайке, хотел сыграть «Хаз-Булат удалой». Но вовремя вспомнил: сосед из района приехал. Как бы не ушел в луга. Пойти надо… Может, угостит по случаю праздника.
2
Угощение вышло в самый аккурат. Хозяин, Андрей Спиридонович Кириллов, по-уличному просто Андрюша, только заправился перед лугами и теперь прилаживал возле порога деревяшку к своей культе. А на столе стоял граненый графинчик мутновато-синей самогонки, да рядом в тарелке был нарезан пирог с калиной.
По тому, какую привязывал Андрюша деревяшку к своей культе, Живой сразу определил: косить собирается. У Андрюши было две деревяшки – одну он называл «ложей», вторую – «ступицей». Ложа – деревяшка отполированная с длинным плоским поручнем, похожим на гладильную доску, – под самое бедро подходила эта доска. Андрюша пристегивал ее двумя ремнями к бедру, а на конец важно опирался рукой. Эту ложу Андрюша надевал на работу в райфо или когда просто прогуляться хотел. Теперь ложа стояла возле порога, а пристегивал Андрюша ступицу – деревяшку коротенькую, с медным кольцом на конце. На этой ступице Андрюша мог и косить, и пахать, и даже приплясывать.
Андрюша жил и работал в районе, а к матери приезжал помочь по хозяйству. Ей выделили из колхоза гектар с четвертью лугов за сданного телка. Выдавали, правда, за телят, чего останется от покоса. Но и то благо. Иначе – своди коров со двора.
– Сено косить собираешься, Андрей Спиридонович? – спросил участливо Фомич, поздоровавшись.
– Угадал, – ответил тот. – А ты чего не на работе?
– А я уж отработал вчистую… То есть на общественную обязанность рукой махнул.
– Проходи к столу, сосед, – пригласила его тетка Матрена, сутулая, но еще крепкая старуха – мать Андрюши. – Выпей с праздником-то.
– За ваше доброе здоровье, как говорится. – Живой прошел к столу, налил себе сам полный стакан, выпил, отломил кусок пирога, понюхал и стал закусывать.
Пирог был горьковат, поторопилась с калиной-то тетка Матрена. А от самогонки шибало жженой резиной. Но Фомич выпил с удовольствием и уплетал за обе щеки, продолжая рассказывать, как он решился махнуть рукой на общественную обязанность.
Андрюша наконец приладил свою деревяшку, притопнул ею, словно сапогом, да еще шуточку завернул:
– Хорошо тому живется, у кого одна нога: и портка его не рвется, и не просит сапога.
Андрюша был тяжел телом, и когда шел, то половицы жалобно поскрипывали. «А что, ему и в самом деле хорошо живется», – думал Живой, глядя на Андрюшину красную шею, на всю его мощную фигуру, перетянутую поперек живота широким командирским ремнем.
– А ты твердого задания не боишься? – спросил Андрюша, присаживаясь к столу.
– Чего у меня брать-то? Шоболов охапку?! – Фомич шмыгнул на табурете и хмыкнул. – Да и не слыхать теперь, чтоб твердое задание давали.
– А ну как и вышлют?
– А там есть советская власть?
– Там комендатура.
– Ну так я помощником коменданта буду…
– Чего ж ты хочешь?
– Мне бы работенку такую, как у тебя. Телом я сохну, подобреть хочется. Вроде тебя.
Андрюша засмеялся, и грудь его даже затряслась:
– Куда уж тебе! Ты погляди-ка на себя…
Живой перед Андрюшей был – что старый мерин перед битюгом. Андрюша был весь белый, с широкой блестящей лысиной, с розовым крупным лицом. А Фомич – аспидно-желтый до черноты, со впалыми щеками, костлявый, черноусый, черноволосый и оттого казавшийся еще более худым. Он и в самом деле смахивал на заморенную в работе лошадь. И мослы у него выпирали в плечах и на спине как-то буграми, по-лошадиному. Одни только карие глаза были бойкие, молодые и впрямь живые.
– Я инвалид гражданской войны, а ты Отечественной… Разница! – говорил, усмехаясь, Андрюша. – Я до войны устраивался. Тогда на инвалидов дефицит был. Наш брат в цене ходил.
Андрюша разлил остаток самогона по стаканам. Выпили.
– Что же ты будешь делать? – спросил он Фомича.
– Да вот сел я ноне и задумался. Куда ни кинь – все клин. Хлеба нет. Одежка-обувка у ребятни поизносилась. Купить – денег нет. Как жить? Вроде бы один выход: живым в могилу лечь, как поется в песне. Нет, стой! – думаю. Есть выход! Подойдет базар – пойду я, куплю себе корову, а денег под расписку возьму. Молоко ноне почем? По три рубля за литр. Ежели продавать в день по шесть литров, дак и то за пять месяцев я корову-то оправдаю. Возвращу, значит, деньги сполна. А коров я определять очень даже умею. Первым делом надо посмотреть, как у нее шерсть вьется. Ежели развилок начинается на холке, значит, меж молок ходит до четырех недель. А ежели развилок на спине, более семи недель до отела гуляет. Дрянь корова, лодырь! Потом колодец прощупать надо – ямка такая есть меж утробы и грудей, в конце жилы, значит. Ежели палец большой по сгиб погрузнет – пуд молока в день даст. Ну еще на хвост погляжу – на кончике самом размахни шерсть: ежели серка есть, масляная корова! Сутки постоит молоко – клади медный пятак, не потонет. Вот какую корову я себе выберу!
– Так за чем же дело стало? – улыбался Андрюша.
– Да дело-то за сущим пустяком. Теперь денег надо мне взаймы попросить, тыщи три. Решил я начать с соседей, с тебя то есть. Дай мне тыщу с возвратом на полгода? А я тебе – расписку… По правилу составлю.
Андрюша оглушительно захохотал:
– Да тебя и впрямь не тужа мать родила. Ну ж ты, Живой, дьявол! Ох, уморил совсем! А я было уши развесил…
– Нет у вас ко мне никакого понимания, – со вздохом и прискорбием сказал Живой.
– Слушай, пошли со мной сено косить! Я тебе положу по рублю за сотку… Вот тебе и заработок. Да еще дам пуд пшена. Как, согласна, мать? – обернулся Андрюша к старухе.
– А что ж, и больно хорошо! – отозвалась от печки тетка Матрена. – Я, чай, и то подумала, нанять бы кого. А сам-то поезжай в район. Своих дел у тебя по горло.
И Живому, и Андрюше сделка пришлась по душе. Они хлопнули по рукам и отправились в луга. Кроме кос и брусков, Андрюша прихватил пол-литра, а Фомич ружье.
– Вечерком с устатку выпьем на покосе, – сказал Андрюша.
Луга были далеко. Покос за телят выделяли за Лукой – длиннющим, затейливо изогнутым озером-старицей. Когда-то там были наилучшие луга, и не раз из-за них прудковские мужики дрались с заречными – бреховскими мужиками. А теперь эти луга заросли кустарником-лутошкой да калиной на буграх и ольхами в низинах. А там, где и оставалась трава, стояли вразброс одинокие дубки. Трактор туда не пустишь – ножи у косилок порвет. Косами выкашивать колхоз не успевал. Вот и отдавали их колхозникам за сданных телят.
Дорога туда вела вдоль реки Прокоши, петлявшей затейливо туда-сюда, будто из озорства. Пологие песчаные берега, заросшие на гривах красноталом, шиповником и черной смородиной, перемежались голыми, иссиня-сизыми глинистыми крутоярами, похожими издали на неровно срезанный толстенный конопляный жмых.
У Кузякова яра Андрюша и Живой сели отдохнуть. Припекало. Прохладный с утра ветерок окончательно стих, и густое, еще по-летнему вязкое марево колыхалось над приречными талами, над свежей сочной зеленью отавы, над буровато-желтыми приземистыми стогами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14