Грета не выпускала из поразительно белых пальцев пустой фужер.
– Я уже прозрел… – прошептал Витек в ее волосы.
– А у меня в голове что-то шумит. Так приятно шумит. Как теплая вода в реке под вечер. 'Будь что будет.
Грета выпустила фужер из пальцев. Он упал на пол, но не разбился.
– А хотела разбить, на счастье.
– Чтобы разбился, надо швырнуть изо всех сил.
– Я не знала, что надо изо всех сил. Что же теперь будет?
– Наверняка будешь счастлива.
– Откуда ты знаешь?
– Мне кажется, мы все будем счастливы.
Грета помолчала, словно собираясь с духом.
– Не сердишься, что я тебя пригласила?
– Ох, какие ты говоришь глупости.
– Энгель велел мне танцевать.
– Самой не хотелось?
Она опустила голову, осыпав ему грудь белыми волосами, пряди которых пристали к сукну куртки и переплелись в причудливых узорах.
– Хотелось.
– Надеюсь, ты знаешь, что очень мне нравишься.
– Я знаю, что нравлюсь тебе, – прошептала она со вздохом.
Грета хотела еще что-то сказать, да передумала. Патефонный голос заунывно тянул: «Дай мне хладную руку свою и скажи, разве я не люблю? Но ответ предрешен – это был только сон…»
В другом конце комнаты Левка душил Олимпию в страстном танце. Она защищалась довольно энергично, когда же время от времени капитулировала, он волок ее из угла в угол, вопреки ритму, совершенно не в такт музыке, как зверь добычу.
В дверях показался старый Баум с серебряными очками на лбу.
– Engelbarth, mein liber, es ist schon zu sp?t. Энгельбарт, мой милый, уже очень поздно, – произнес он робко.
Между тем его первородный сын, не внемля голосу рассудка, продолжал кружить с Цецилией в ритме медленного танго.
Пастор потоптался растерянно, потом открыл книгу, заложенную указательным пальцем, и вернулся к себе.
– Через месяц я уеду, – шепнула Грета.
– Что это за идея?
– Отец боится войны. Знаешь, я истовая, жуткая немка и вместе с тем уже не немка и никогда ею не буду.
– Это выше моего понимания.
– Рассудительные немки не пьют стаканами крепкие вина, и вообще…
– Что вообще?
– И вообще произошло много всего. Посмотри на Энгеля. Разве так выглядит приличный немецкий бурш? Он уже не немец, но никогда не будет и поляком.
– Какое это имеет значение?
– Ох, поймешь, если судьба когда-нибудь забросит тебя в далекие края.
– Знаешь, Грета, мне как-то скверно. В глазах рябит.
– И мне плохо. Выйдем на свежий воздух.
– Боже милостивый, до чего шатает.
– Я выпила впервые в жизни.
– Я тоже.
– Я представляла себе это иначе, лучше.
Придерживаясь за стену, они спускались по железной винтовой лестнице.
– Я не выдержу. Долго мы будем кружиться? – стонал Витек.
– Мы уже спустились. Выход там, – показала она на расплывавшийся в темноте витраж.
Они нашли дверную ручку, которая выскальзывала из рук, как холодная мышь. Толкнули дверь. Кто-то стоял на крыльце, освещенный лампочкой в проволочной сетке.
– Володко был в наших руках, – сказал мужчина в кожаном шлеме. – Оперативники уже выводили его. И вырвался в подворотне. Стрелять было невозможно – мешали прохожие.
– Пан Хенрик, вы? – спросил Витек.
– Да, я. Можно мне подняться?
Они посторонились, давая ему пройти. И он закрутился в витках этой ужасной лестницы, спотыкаясь о ступеньки, которые гремели, как пустая металлическая бочка. А они сбежали в сад, где среди кривобоких стволов лениво струился туман. Дом, оставшийся позади, напоминал старинный разбойничий замок. На круглых башенках жалобно скрипели жестяные флажки.
– Господи, еще хуже. Сейчас упаду, – шепнула Грета.
Витек неуклюже обнял девушку, а она вздрогнула, как от озноба. Замерла в ожиданье.
– Почему молчишь?
– Подвожу итоги своей жизни.
– Это необходимо именно сейчас?
– А вдруг мы умрем от этого вина? Вдруг оно отравлено.
– Я никогда бы не позволила. Первая бы умерла. Слышишь вой волков?
– Это не волки, а собаки. В эту пору волки уже не молятся на луну.
– Ох, а я бы хотела помолиться.
– За кого или о чем?
– Да уж ладно.
Грета опустила голову. Где-то в ночи проезжала телега. Слышалось мерное повизгивание плохо смазанных осей, порой скрежетали ободья колес по утонувшим в грязи камням. Витек поддерживал поникшую девушку, и у него уже начинала неметь рука.
– Поцелуй меня, – шепнула она.
Он поднял ее голову, приложил губы к холодной щеке. Она снова вздрогнула, словно пересиливая себя. Витек поискал ее губы и поцеловал только в уголок рта. Она на мгновенье прильнула к нему, хотя сделала это, пожалуй, лишь для того, чтобы его оттолкнуть.
– Не хочу так.
– Извини, – сказал он по-дурацки.
А Грета, резко повернувшись, побежала к дому, туда, где еще хрипел патефон, натужно вращая пластинку с песенкой об осенних розах.
– Она очень красива, – сказал себе Витек. – Ничуть не хуже той. Почти такая же грудь, почти такой же живот, почти такие же бедра. Почти. Что это со мной?
На лестнице у готического окошка отчаянно хрипел Левка. И выглядело это так, словно он с нечеловеческими усилиями штурмовал отвесную скалу, беспрестанно срывался и возобновлял свои отчаянные попытки. Было что-то пугающее в его стонах, в его исступлении, в его конвульсивных движениях.
– Левка, что с тобой? – спросил Витек не своим голосом.
Тот заголосил еще истошнее, вдруг впился во что-то, то ли поглощая, то ли разрывая в клочья, то ли заслоняя от людей. Витек разглядел рядом с готическим окошком размытую белизну женского лица, разглядел и оскаленные по-звериному мелкие зубы. Ощутил приступ удушливого страха. Кинулся очертя голову наверх, упал, споткнувшись о ступеньку, и на четвереньках устремился в обитель Баумов, преследуемый предсмертными воплями Левки.
В гостиной еще танцевал Энгель, танцевал с Олимпией вальс в ритме танго. С его крупной головы, поросшей золотыми кудрями ангелочка и помеченной уже островками неизбежной лысины, стекали на глаза, подбородок, шею обильные капли горячего пота. Грета лежала на тахте, уткнувшись лицом в вышитую подушку. Техник-дорожник сидел у стола и сосредоточенно созерцал шатко вращающийся круг пластинки и серебристые иглы, рассыпанные вокруг патефона. Глядел задумчиво, исполненный достоинства и одновременно ослиной тупости. В руке держал почти опорожненный объемистый стакан, помнивший царские времена.
– Вы техник или полицейский? – спросил неожиданно для себя Витек.
Пан Хенрик вскинул голову, словно провожая взглядом летящую птицу. Однако зрачки его снова бессильно сползли и скрылись до половины в темных мешках, обычно придававших меланхолический оттенок его взгляду.
– Я несчастный человек, – пробормотал он.
– Все вам здесь завидуют, все вами восхищаются.
– А я несчастен. – Он передернул плечом, скосив взгляд куда-то в угол, словно узрел там нечто необычное, и добавил упрямо: – Несчастен, и все тут.
Сказав, призадумался над своим заявлением, что могло показаться и самоотречением, и некой разновидностью гордыни или каверзным вызовом.
Витек подошел к кушетке и осторожно коснулся плеча Греты. Та не подняла головы, но он знал, что она прислушивается в напряженном ожидании.
– Тебя мутит?
Она утвердительно кивнула головой, утопающей в подушке с немецким изречением. Пряди белых волос, как призрачные сталактиты, свисали над вишневым полом.
– Меня тоже тошнит, – тихо признался Витек.
– Очень хорошо, что я уезжаю, – пролепетала она.
– Ты же вернешься?
– Я никогда не вернусь.
– Ты пьяная, Грета. Слаба твоя немецкая голова.
– О да, слаба моя немецкая голова. А ты ее очень любишь?
Витек оцепенел на мгновение. Энгель возился с оконной рамой. Наконец в комнату ввалилось облако промозглого тумана.
– Кого люблю?
– Ну, ее. Зачем притворяешься?
– Я не знаю.
Пан Хенрик стукнул с такой силой кулаком по столу, что патефон взвизгнул, словно от боли.
– Поди сюда, как твоя фамилия? – приказал он Витеку.
Пан Хенрик едва удерживал равновесие, пытаясь скрыть это, делал вид, будто раскачивается в ритме танго.
– Я окосел. Видимо, в вино долили спирта.
– Лева принес какое-то приворотное зелье.
Техник-дорожник попытался поднять голову, но это у него не получилось. Только с трудом закатил глаза, точно хотел взглянуть на собственный лоб, изборожденный суровыми морщинами.
– Зелье? Какое зелье? Может, выйдешь со мной в переднюю? Я тебе кое-что покажу. Говорят, ты медик.
– Еще нет.
– Но знаком с медициной?
– Немного, только по книгам.
– А у меня, черт побери, есть ненормальность. Тсс, ша, никому ни слова. Ни разу в жизни у врача не был. Зачем ходить, если сам знаю. Тихо, ша, ни гугу. Стыд не позволяет. Знаешь ли ты, что такое стыд, который по ночам спать не дает?
Витек налил из бутыли вина в стакан техника-дорожника.
– Какая ненормальность? – спросил безразлично, чтобы не спугнуть.
– Ишь ты, какой любопытный. Заинтересовался. Видно, любишь посмеяться над чужой бедой. А ты знаешь, что значит жить вне общечеловеческих законов? Представляешь, что такое быть чужим среди своих? Горб, страшное уродство и страх. Ох, мать твою…
Пан Хенрик высоко поднял стакан обеими руками и крепко сдавил его, даже надулись жилы на лбу. Рукава опустились, и Витек увидел его поразительно белые, почти голубые предплечья, лишенные волосяного покрова.
– В чем заключается эта ненормальность? – спросил он с испугом.
Техник-дорожник вдруг уронил голову на стол. Патефонная пластинка задевала поблескивающим ободком его кудлатые волосы.
– Сколько лет еще проживу, кто скажет? – бормотал он, смежая отяжелевшие веки. – Может, грянет война. Грянет, всех уничтожит и только меня пощадит.
Энгель все еще танцевал с засыпающей Олимпией. Потоки холодного воздуха из раскрытого окна раскачивали оранжевый абажур. Грета недвижимо лежала на кушетке.
И тут, крадучись, проскользнул в комнату Левка. Отвернувшись к стене, начал торопливо стирать что-то со штанов. На веснушчатом, костистом лице его застыла глуповатая усмешка. Олимпия очнулась, оперлась подбородком на плечо партнера.
– А где Цецилия? – спросила тягучим голосом.
Левка притворился, что не слышит. «Дай мне хладную руку свою и скажи, разве я не люблю? Но ответ предрешен – это был только сон…»
– Где Цецилия, оглох, что ли?
– Цецилия? Не знаю. Пошла домой.
– Одна? Без меня?
– Ну, пошла.
Пан Хенрик неожиданно вскочил из-за стола. От толчка стул опрокинулся на пол.
– Хам! Как смеешь! – крикнул он неестественно высоким голосом.
Зашатался, ища руками опоры. И тут в дверях своего кабинета возник старый Баум с той же самой книгой, заложенной опухшим пальцем.
– Engelbarth, mein liber, es ist zu sp?t. Энгельбарт, мой милый, уже поздно.
– А мое положение совершенно безнадежное, – тихо молвил Витек в сторону окна, за которым подымалась до самого неба пелена редеющего ночного тумана.
* * *
Кровавая любовная драма . В воскресенье, около двенадцати часов дня, возле больницы Красного Креста разыгралась любовная трагедия. При больнице имеются курсы сиделок. Там училась Мария Еленек, которую на занятия провожал Стефан Карпп, служащий. У самых дверей больницы Карпп внезапно выхватил револьвер и нацелил оружие на Еленек. Грянули два выстрела. Обе пули попали в грудь женщине, которая упала на мостовую. Затем убийца приставил револьвер к собственной груди. И снова два выстрела. Карпп пал рядом с Еленек. На звуки выстрелов выбежали из больницы сиделки во главе с начальницей, а также часть персонала из соседнего Института глазных болезней. Врач констатировал у обоих крайне тяжелое состояние. К месту происшествия прибыла полиция, начато следствие. В кармане Карппа обнаружена записка: «Я убил и самоубийство совершил сознательно. Делаю это потому, что Мария Еленек порвала со мной».
* * *
Грета медленно шла то ли в длинной белой рубашке, то ли в шелковом подвенечном платье. Шла босая, не касаясь ступнями земли, всего на дюйм над травой, поблескивавшей в ослепительном свете луны. Потом медленно повернула голову, изменила направление своего движения, все более приближаясь к окну, и Витек почувствовал на себе ее взгляд, и неизвестно почему ужаснулся и в панике проснулся с болезненным вздохом.
Сперва узнал собственную кровать, скомканную постель, никелированные шары, венчающие решетку изголовья. А потом увидел у комода мужчину, когда-то спрашивавшего про каменную гимназию и показавшего ему дерево, на котором повесился отец. Незнакомец, как и тогда, был в коротком пальто, сшитом из чудной ткани, словно бы пропитанной дождевой водой, и в черном кожаном картузе, поблескивавшем теперь в изумрудных отсветах полной луны.
– Что? В чем дело? – воскликнул придушенным голосом Витек.
Незнакомец неторопливо обернулся и приложил палец к губам.
– Не вопи. Мать разбудишь. Страшная луна сегодня. Слышишь, как стучит у меня сердце?
– Что вы здесь ищете?
– Тоска меня привела. Очень скверно себя чувствую, что-то ужасно болит, сам не пойму, что именно. Я долго был молодым, может, даже слишком долго, и вдруг как-то среди ночи, во время ерундовой болезни – то ли ангины, то ли тонзиллита – в приступе бессмысленной паники обнаружил, что уже стар. С того момента я чувствую себя старым. Тебе этого не понять, поскольку ты еще не знаешь, что значит чувствовать себя стариком.
Витек встал с кровати, накинул на плечи холодное и скользкое покрывало.
– Почему вы роетесь в нашем комоде?
– Ищу удостоверение отца.
– Чьего отца?
Незнакомец словно бы прикидывал, как ответить. Включил свой странный фонарик, осветил недра комода, давно изъеденного древоточцами.
– Ну, твоего отца. Орденское удостоверение. Может, помнишь, за воинскую доблесть, проявленную на литовско-белорусском фронте. Такой бланк, отпечатанный в полевой типографии, с корявым текстом, смазанным шрифтом и с размашистой подписью генерала Шептицкого.
– Было что-то такое, да тут один хлам и старые фотографии.
– Да, решительно не могу найти документов времен немецкой оккупации, трудовой книжки арбайтсамта, удостоверения личности, партизанской справки.
Витек подошел к комоду и встал рядом с незнакомцем. Яркий луч света ощупывал недра выдвинутого ящика.
– Я никогда не видел этих бумаг. Зачем они вам понадобились?
– Да, ты прав, их еще нет. А меня почему-то тянет ко всей этой макулатуре. Почему здесь нет фотографий отца?
– Не знаю, была одна фотография, для паспорта.
– А куда делись другие? Может, мать уничтожила? Вероятно, боялась, пугало ее присутствие отца.
Незнакомец перебирал длинными пальцами с обкусанными ногтями блеклые ленточки, рассыпающиеся пучки лекарственных растений, сломанные брошки, пожелтевшие метрики, сморщенные горошины, пестрые птичьи перья, коробочки от пудры «Коти», еще какой-то хлам, давно потерявший форму, цвет и смысл.
– Настали для меня плохие времена, пожалуй, хуже не бывает. Все вдруг слиняло, смазалось, померкло. Ничего не жду, и ничто не ждет меня. Впрочем, нет, уже начал ждать смерть. Слишком рано, впрочем, и вся жизнь отшумела слишком рано.
– Вот фотография отца, – перебил незнакомца Витек.
Тот взял со дна ящика маленький картонный прямоугольник, вытер его о полу пальто, которая была сухой, хотя и выглядела как мокрая. Направил на фотографию яркий луч фонарика.
– Видишь, обыкновенное лицо, полно таких на улице. Я его абсолютно не помню. Был ли он добрым, великодушным, приветливым? О чем думал, о чем грустил, кого любил по-настоящему? Может, тебе удастся припомнить?
– Никогда не задумывался.
– Когда-нибудь ты затоскуешь об отце. К его смерти будешь возвращаться неустанно. И в конце концов покажется тебе со всей очевидностью, что ты присутствовал при его расставании с жизнью. Что видел, как покидает его жизнь и с последней частицей ее он уходит в небытие.
Луна выплыла на простор оконного стекла. И была эта луна колдовская, которую никто еще не затоптал и не замусорил. Она манила людей, страдающих бессонницей, контурами неизвестных континентов и неизведанных океанов.
– Зачем вы к нам приходите? Откуда вы приходите? – тихо спросил Витек.
– Я же не внушаю тебе страха, верно? Может, я призрак, который никого не пугает и лишь самого себя морочит, ища смысл в бессмыслице? Что бы я ни сказал, все равно не удержу тебя, не изменю твоего пути, не отвращу твоей судьбы. А если бы далее и в чем-то помог, в конце пути ты проклянешь свою жизнь, как все. Ибо кончается эпоха благостных, полных самодовольства и елея, аппетитных биографий. Твое поколение расстанется с жизнью в суматохе, с чувством неудовлетворенности и внутреннего разлада.
– Сейчас меня совершенно не волнует мое будущее. В данную минуту я хотел бы заполучить Шапку-невидимку.
– Тогда бы пробрался к девушке, которую, как тебе кажется, ты любишь. Это та, с длинной черной косой, Реня или Муся, она погибла потом при бомбежке? Нет, погоди, пожалуй, не погибла, а через Литву уехала в Швецию, где след ее затерялся.
– У нее нет длинной черной косы. И зовут ее Алина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
– Я уже прозрел… – прошептал Витек в ее волосы.
– А у меня в голове что-то шумит. Так приятно шумит. Как теплая вода в реке под вечер. 'Будь что будет.
Грета выпустила фужер из пальцев. Он упал на пол, но не разбился.
– А хотела разбить, на счастье.
– Чтобы разбился, надо швырнуть изо всех сил.
– Я не знала, что надо изо всех сил. Что же теперь будет?
– Наверняка будешь счастлива.
– Откуда ты знаешь?
– Мне кажется, мы все будем счастливы.
Грета помолчала, словно собираясь с духом.
– Не сердишься, что я тебя пригласила?
– Ох, какие ты говоришь глупости.
– Энгель велел мне танцевать.
– Самой не хотелось?
Она опустила голову, осыпав ему грудь белыми волосами, пряди которых пристали к сукну куртки и переплелись в причудливых узорах.
– Хотелось.
– Надеюсь, ты знаешь, что очень мне нравишься.
– Я знаю, что нравлюсь тебе, – прошептала она со вздохом.
Грета хотела еще что-то сказать, да передумала. Патефонный голос заунывно тянул: «Дай мне хладную руку свою и скажи, разве я не люблю? Но ответ предрешен – это был только сон…»
В другом конце комнаты Левка душил Олимпию в страстном танце. Она защищалась довольно энергично, когда же время от времени капитулировала, он волок ее из угла в угол, вопреки ритму, совершенно не в такт музыке, как зверь добычу.
В дверях показался старый Баум с серебряными очками на лбу.
– Engelbarth, mein liber, es ist schon zu sp?t. Энгельбарт, мой милый, уже очень поздно, – произнес он робко.
Между тем его первородный сын, не внемля голосу рассудка, продолжал кружить с Цецилией в ритме медленного танго.
Пастор потоптался растерянно, потом открыл книгу, заложенную указательным пальцем, и вернулся к себе.
– Через месяц я уеду, – шепнула Грета.
– Что это за идея?
– Отец боится войны. Знаешь, я истовая, жуткая немка и вместе с тем уже не немка и никогда ею не буду.
– Это выше моего понимания.
– Рассудительные немки не пьют стаканами крепкие вина, и вообще…
– Что вообще?
– И вообще произошло много всего. Посмотри на Энгеля. Разве так выглядит приличный немецкий бурш? Он уже не немец, но никогда не будет и поляком.
– Какое это имеет значение?
– Ох, поймешь, если судьба когда-нибудь забросит тебя в далекие края.
– Знаешь, Грета, мне как-то скверно. В глазах рябит.
– И мне плохо. Выйдем на свежий воздух.
– Боже милостивый, до чего шатает.
– Я выпила впервые в жизни.
– Я тоже.
– Я представляла себе это иначе, лучше.
Придерживаясь за стену, они спускались по железной винтовой лестнице.
– Я не выдержу. Долго мы будем кружиться? – стонал Витек.
– Мы уже спустились. Выход там, – показала она на расплывавшийся в темноте витраж.
Они нашли дверную ручку, которая выскальзывала из рук, как холодная мышь. Толкнули дверь. Кто-то стоял на крыльце, освещенный лампочкой в проволочной сетке.
– Володко был в наших руках, – сказал мужчина в кожаном шлеме. – Оперативники уже выводили его. И вырвался в подворотне. Стрелять было невозможно – мешали прохожие.
– Пан Хенрик, вы? – спросил Витек.
– Да, я. Можно мне подняться?
Они посторонились, давая ему пройти. И он закрутился в витках этой ужасной лестницы, спотыкаясь о ступеньки, которые гремели, как пустая металлическая бочка. А они сбежали в сад, где среди кривобоких стволов лениво струился туман. Дом, оставшийся позади, напоминал старинный разбойничий замок. На круглых башенках жалобно скрипели жестяные флажки.
– Господи, еще хуже. Сейчас упаду, – шепнула Грета.
Витек неуклюже обнял девушку, а она вздрогнула, как от озноба. Замерла в ожиданье.
– Почему молчишь?
– Подвожу итоги своей жизни.
– Это необходимо именно сейчас?
– А вдруг мы умрем от этого вина? Вдруг оно отравлено.
– Я никогда бы не позволила. Первая бы умерла. Слышишь вой волков?
– Это не волки, а собаки. В эту пору волки уже не молятся на луну.
– Ох, а я бы хотела помолиться.
– За кого или о чем?
– Да уж ладно.
Грета опустила голову. Где-то в ночи проезжала телега. Слышалось мерное повизгивание плохо смазанных осей, порой скрежетали ободья колес по утонувшим в грязи камням. Витек поддерживал поникшую девушку, и у него уже начинала неметь рука.
– Поцелуй меня, – шепнула она.
Он поднял ее голову, приложил губы к холодной щеке. Она снова вздрогнула, словно пересиливая себя. Витек поискал ее губы и поцеловал только в уголок рта. Она на мгновенье прильнула к нему, хотя сделала это, пожалуй, лишь для того, чтобы его оттолкнуть.
– Не хочу так.
– Извини, – сказал он по-дурацки.
А Грета, резко повернувшись, побежала к дому, туда, где еще хрипел патефон, натужно вращая пластинку с песенкой об осенних розах.
– Она очень красива, – сказал себе Витек. – Ничуть не хуже той. Почти такая же грудь, почти такой же живот, почти такие же бедра. Почти. Что это со мной?
На лестнице у готического окошка отчаянно хрипел Левка. И выглядело это так, словно он с нечеловеческими усилиями штурмовал отвесную скалу, беспрестанно срывался и возобновлял свои отчаянные попытки. Было что-то пугающее в его стонах, в его исступлении, в его конвульсивных движениях.
– Левка, что с тобой? – спросил Витек не своим голосом.
Тот заголосил еще истошнее, вдруг впился во что-то, то ли поглощая, то ли разрывая в клочья, то ли заслоняя от людей. Витек разглядел рядом с готическим окошком размытую белизну женского лица, разглядел и оскаленные по-звериному мелкие зубы. Ощутил приступ удушливого страха. Кинулся очертя голову наверх, упал, споткнувшись о ступеньку, и на четвереньках устремился в обитель Баумов, преследуемый предсмертными воплями Левки.
В гостиной еще танцевал Энгель, танцевал с Олимпией вальс в ритме танго. С его крупной головы, поросшей золотыми кудрями ангелочка и помеченной уже островками неизбежной лысины, стекали на глаза, подбородок, шею обильные капли горячего пота. Грета лежала на тахте, уткнувшись лицом в вышитую подушку. Техник-дорожник сидел у стола и сосредоточенно созерцал шатко вращающийся круг пластинки и серебристые иглы, рассыпанные вокруг патефона. Глядел задумчиво, исполненный достоинства и одновременно ослиной тупости. В руке держал почти опорожненный объемистый стакан, помнивший царские времена.
– Вы техник или полицейский? – спросил неожиданно для себя Витек.
Пан Хенрик вскинул голову, словно провожая взглядом летящую птицу. Однако зрачки его снова бессильно сползли и скрылись до половины в темных мешках, обычно придававших меланхолический оттенок его взгляду.
– Я несчастный человек, – пробормотал он.
– Все вам здесь завидуют, все вами восхищаются.
– А я несчастен. – Он передернул плечом, скосив взгляд куда-то в угол, словно узрел там нечто необычное, и добавил упрямо: – Несчастен, и все тут.
Сказав, призадумался над своим заявлением, что могло показаться и самоотречением, и некой разновидностью гордыни или каверзным вызовом.
Витек подошел к кушетке и осторожно коснулся плеча Греты. Та не подняла головы, но он знал, что она прислушивается в напряженном ожидании.
– Тебя мутит?
Она утвердительно кивнула головой, утопающей в подушке с немецким изречением. Пряди белых волос, как призрачные сталактиты, свисали над вишневым полом.
– Меня тоже тошнит, – тихо признался Витек.
– Очень хорошо, что я уезжаю, – пролепетала она.
– Ты же вернешься?
– Я никогда не вернусь.
– Ты пьяная, Грета. Слаба твоя немецкая голова.
– О да, слаба моя немецкая голова. А ты ее очень любишь?
Витек оцепенел на мгновение. Энгель возился с оконной рамой. Наконец в комнату ввалилось облако промозглого тумана.
– Кого люблю?
– Ну, ее. Зачем притворяешься?
– Я не знаю.
Пан Хенрик стукнул с такой силой кулаком по столу, что патефон взвизгнул, словно от боли.
– Поди сюда, как твоя фамилия? – приказал он Витеку.
Пан Хенрик едва удерживал равновесие, пытаясь скрыть это, делал вид, будто раскачивается в ритме танго.
– Я окосел. Видимо, в вино долили спирта.
– Лева принес какое-то приворотное зелье.
Техник-дорожник попытался поднять голову, но это у него не получилось. Только с трудом закатил глаза, точно хотел взглянуть на собственный лоб, изборожденный суровыми морщинами.
– Зелье? Какое зелье? Может, выйдешь со мной в переднюю? Я тебе кое-что покажу. Говорят, ты медик.
– Еще нет.
– Но знаком с медициной?
– Немного, только по книгам.
– А у меня, черт побери, есть ненормальность. Тсс, ша, никому ни слова. Ни разу в жизни у врача не был. Зачем ходить, если сам знаю. Тихо, ша, ни гугу. Стыд не позволяет. Знаешь ли ты, что такое стыд, который по ночам спать не дает?
Витек налил из бутыли вина в стакан техника-дорожника.
– Какая ненормальность? – спросил безразлично, чтобы не спугнуть.
– Ишь ты, какой любопытный. Заинтересовался. Видно, любишь посмеяться над чужой бедой. А ты знаешь, что значит жить вне общечеловеческих законов? Представляешь, что такое быть чужим среди своих? Горб, страшное уродство и страх. Ох, мать твою…
Пан Хенрик высоко поднял стакан обеими руками и крепко сдавил его, даже надулись жилы на лбу. Рукава опустились, и Витек увидел его поразительно белые, почти голубые предплечья, лишенные волосяного покрова.
– В чем заключается эта ненормальность? – спросил он с испугом.
Техник-дорожник вдруг уронил голову на стол. Патефонная пластинка задевала поблескивающим ободком его кудлатые волосы.
– Сколько лет еще проживу, кто скажет? – бормотал он, смежая отяжелевшие веки. – Может, грянет война. Грянет, всех уничтожит и только меня пощадит.
Энгель все еще танцевал с засыпающей Олимпией. Потоки холодного воздуха из раскрытого окна раскачивали оранжевый абажур. Грета недвижимо лежала на кушетке.
И тут, крадучись, проскользнул в комнату Левка. Отвернувшись к стене, начал торопливо стирать что-то со штанов. На веснушчатом, костистом лице его застыла глуповатая усмешка. Олимпия очнулась, оперлась подбородком на плечо партнера.
– А где Цецилия? – спросила тягучим голосом.
Левка притворился, что не слышит. «Дай мне хладную руку свою и скажи, разве я не люблю? Но ответ предрешен – это был только сон…»
– Где Цецилия, оглох, что ли?
– Цецилия? Не знаю. Пошла домой.
– Одна? Без меня?
– Ну, пошла.
Пан Хенрик неожиданно вскочил из-за стола. От толчка стул опрокинулся на пол.
– Хам! Как смеешь! – крикнул он неестественно высоким голосом.
Зашатался, ища руками опоры. И тут в дверях своего кабинета возник старый Баум с той же самой книгой, заложенной опухшим пальцем.
– Engelbarth, mein liber, es ist zu sp?t. Энгельбарт, мой милый, уже поздно.
– А мое положение совершенно безнадежное, – тихо молвил Витек в сторону окна, за которым подымалась до самого неба пелена редеющего ночного тумана.
* * *
Кровавая любовная драма . В воскресенье, около двенадцати часов дня, возле больницы Красного Креста разыгралась любовная трагедия. При больнице имеются курсы сиделок. Там училась Мария Еленек, которую на занятия провожал Стефан Карпп, служащий. У самых дверей больницы Карпп внезапно выхватил револьвер и нацелил оружие на Еленек. Грянули два выстрела. Обе пули попали в грудь женщине, которая упала на мостовую. Затем убийца приставил револьвер к собственной груди. И снова два выстрела. Карпп пал рядом с Еленек. На звуки выстрелов выбежали из больницы сиделки во главе с начальницей, а также часть персонала из соседнего Института глазных болезней. Врач констатировал у обоих крайне тяжелое состояние. К месту происшествия прибыла полиция, начато следствие. В кармане Карппа обнаружена записка: «Я убил и самоубийство совершил сознательно. Делаю это потому, что Мария Еленек порвала со мной».
* * *
Грета медленно шла то ли в длинной белой рубашке, то ли в шелковом подвенечном платье. Шла босая, не касаясь ступнями земли, всего на дюйм над травой, поблескивавшей в ослепительном свете луны. Потом медленно повернула голову, изменила направление своего движения, все более приближаясь к окну, и Витек почувствовал на себе ее взгляд, и неизвестно почему ужаснулся и в панике проснулся с болезненным вздохом.
Сперва узнал собственную кровать, скомканную постель, никелированные шары, венчающие решетку изголовья. А потом увидел у комода мужчину, когда-то спрашивавшего про каменную гимназию и показавшего ему дерево, на котором повесился отец. Незнакомец, как и тогда, был в коротком пальто, сшитом из чудной ткани, словно бы пропитанной дождевой водой, и в черном кожаном картузе, поблескивавшем теперь в изумрудных отсветах полной луны.
– Что? В чем дело? – воскликнул придушенным голосом Витек.
Незнакомец неторопливо обернулся и приложил палец к губам.
– Не вопи. Мать разбудишь. Страшная луна сегодня. Слышишь, как стучит у меня сердце?
– Что вы здесь ищете?
– Тоска меня привела. Очень скверно себя чувствую, что-то ужасно болит, сам не пойму, что именно. Я долго был молодым, может, даже слишком долго, и вдруг как-то среди ночи, во время ерундовой болезни – то ли ангины, то ли тонзиллита – в приступе бессмысленной паники обнаружил, что уже стар. С того момента я чувствую себя старым. Тебе этого не понять, поскольку ты еще не знаешь, что значит чувствовать себя стариком.
Витек встал с кровати, накинул на плечи холодное и скользкое покрывало.
– Почему вы роетесь в нашем комоде?
– Ищу удостоверение отца.
– Чьего отца?
Незнакомец словно бы прикидывал, как ответить. Включил свой странный фонарик, осветил недра комода, давно изъеденного древоточцами.
– Ну, твоего отца. Орденское удостоверение. Может, помнишь, за воинскую доблесть, проявленную на литовско-белорусском фронте. Такой бланк, отпечатанный в полевой типографии, с корявым текстом, смазанным шрифтом и с размашистой подписью генерала Шептицкого.
– Было что-то такое, да тут один хлам и старые фотографии.
– Да, решительно не могу найти документов времен немецкой оккупации, трудовой книжки арбайтсамта, удостоверения личности, партизанской справки.
Витек подошел к комоду и встал рядом с незнакомцем. Яркий луч света ощупывал недра выдвинутого ящика.
– Я никогда не видел этих бумаг. Зачем они вам понадобились?
– Да, ты прав, их еще нет. А меня почему-то тянет ко всей этой макулатуре. Почему здесь нет фотографий отца?
– Не знаю, была одна фотография, для паспорта.
– А куда делись другие? Может, мать уничтожила? Вероятно, боялась, пугало ее присутствие отца.
Незнакомец перебирал длинными пальцами с обкусанными ногтями блеклые ленточки, рассыпающиеся пучки лекарственных растений, сломанные брошки, пожелтевшие метрики, сморщенные горошины, пестрые птичьи перья, коробочки от пудры «Коти», еще какой-то хлам, давно потерявший форму, цвет и смысл.
– Настали для меня плохие времена, пожалуй, хуже не бывает. Все вдруг слиняло, смазалось, померкло. Ничего не жду, и ничто не ждет меня. Впрочем, нет, уже начал ждать смерть. Слишком рано, впрочем, и вся жизнь отшумела слишком рано.
– Вот фотография отца, – перебил незнакомца Витек.
Тот взял со дна ящика маленький картонный прямоугольник, вытер его о полу пальто, которая была сухой, хотя и выглядела как мокрая. Направил на фотографию яркий луч фонарика.
– Видишь, обыкновенное лицо, полно таких на улице. Я его абсолютно не помню. Был ли он добрым, великодушным, приветливым? О чем думал, о чем грустил, кого любил по-настоящему? Может, тебе удастся припомнить?
– Никогда не задумывался.
– Когда-нибудь ты затоскуешь об отце. К его смерти будешь возвращаться неустанно. И в конце концов покажется тебе со всей очевидностью, что ты присутствовал при его расставании с жизнью. Что видел, как покидает его жизнь и с последней частицей ее он уходит в небытие.
Луна выплыла на простор оконного стекла. И была эта луна колдовская, которую никто еще не затоптал и не замусорил. Она манила людей, страдающих бессонницей, контурами неизвестных континентов и неизведанных океанов.
– Зачем вы к нам приходите? Откуда вы приходите? – тихо спросил Витек.
– Я же не внушаю тебе страха, верно? Может, я призрак, который никого не пугает и лишь самого себя морочит, ища смысл в бессмыслице? Что бы я ни сказал, все равно не удержу тебя, не изменю твоего пути, не отвращу твоей судьбы. А если бы далее и в чем-то помог, в конце пути ты проклянешь свою жизнь, как все. Ибо кончается эпоха благостных, полных самодовольства и елея, аппетитных биографий. Твое поколение расстанется с жизнью в суматохе, с чувством неудовлетворенности и внутреннего разлада.
– Сейчас меня совершенно не волнует мое будущее. В данную минуту я хотел бы заполучить Шапку-невидимку.
– Тогда бы пробрался к девушке, которую, как тебе кажется, ты любишь. Это та, с длинной черной косой, Реня или Муся, она погибла потом при бомбежке? Нет, погоди, пожалуй, не погибла, а через Литву уехала в Швецию, где след ее затерялся.
– У нее нет длинной черной косы. И зовут ее Алина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22