– Тебе не дают повода для панибратства. Взгляни, какие они возвышенные, недоступные, словно ласточки, парящие под облаками. А придет некто, даже не взглянет – кинутся, завертят хвостами, завздыхают. От тебя требуют поэзии, чудесных взлетов, готовности на подвиг, с другим – без всяких церемоний лягут в постель. Возьми себя в руки, попей капустного сока, вспомни, что такое гордость.
Левка тяжело заерзал на лавке, разрисованной извилинами древесных слоев, точно географическая карта. Схватил, пригнул голову Витека и зашептал ему на ухо, обдавая жарким, собачьим дыханием:
– Ей-богу, меня разнесет, лопну в один прекрасный день. Надо куда-нибудь воткнуть, иначе тронусь умом. Знаешь, как я страдаю? Только взгляну на юбку, дух захватывает, увижу волосы, разметанные ветром, задыхаюсь, мелькнет голая нога – весь горю. Даже на дырку от сучка не могу смотреть равнодушно. Так это меня изводит, ей-богу. Ни тебе за уроки сесть, ни в церкви помолиться, ни спать лечь. А если ночью прихватит, то не дай боже. Как рессорой до потолка подбрасывает. Свихнуться можно.
– Все проходит, это тоже пройдет.
– У меня не пройдет. Даже после смерти буду гоняться за ангелами. Такая беда.
– Каждый от этого страдает.
– Ты тоже?
– Я тоже. Но женщины не дождутся, чтобы я дрогнул и поддался. Сам посуди: немного мяса, немного костей, немного волос. В чем же суть? Мы сами себя морочим, выдумываем какие-то эмоциональные конструкции, какие-то любови, экстазы, парения.
– Так что же, гонять в кулак? – простонал Лева и захныкал.
– Занимайся спортом, совершай дальние прогулки, читай книги о путешествиях.
– Книги, прогулки, спорт, – беззвучно плакал Левка. – Я должен что-то сделать, иначе сорвется с привязи и меня убьет. У него же сокрушительная сила авиабомбы в тонну весом.
Снова появилась старая Путятиха. Принялась наводить порядок на столе, собирать стаканы, щербатые тарелочки, серебряные ложечки с истонченными краями. Город уже мерцал тысячами огоньков и казался теперь более близким, словно подкрался в вечернем сумраке к железнодорожному полотну и смотрел на новую зелень садов, на старые дома и заколдованные виллы, замершие в ожидании ночи.
– Уже поздно, пора спать, спокойной ночи, дорогие, – скрипела старуха. – Все хорошо, что в меру. Все хорошо, что хорошо кончается.
– Цецилька, возвращайся, слышишь? – крикнула еще раз Олимпия.
Левка подкатился теперь к ней.
– Вы озябли. Вижу гусиную кожу. Может, обнять, будет теплее?
Олимпия ничего не ответила, вертела в руках какую-то склянку. Левка, подрагивая от возбуждения, облапил ее.
– Какое нахальство, – очнулся техник-дорожник. – Откуда у вас такая натура?
Левка медленно обратил к нему широкое костистое лицо, словно растянутое на деревянном каркасе.
– А вы кто такой?
– Я человек.
– Ну и я человек.
Олимпия зябко поежилась и вдруг положила голову на Левкино плечо.
– Взгляните, какая луна, – проговорила томно.
Действительно, на остроконечной башне костела за кудлатым строевым лесом восседала огромная луна, багровая и перепачканная, словно выбралась из ящика с пылью и паутиной.
– Хенек, скажи какой-нибудь стих, – попросила капризно Олимпия.
– Я уже не пишу рифмованных стихов.
– А что пишешь?
– Белые стихи. Поэтическую прозу.
– Продекламируй что-нибудь, а то скучно и плакать хочется.
– Это не для вас, слишком сложно.
– Витек, – прошептала Грета. – Энгель тебе уже говорил?
– Нет, ничего не говорил.
– Я должна уехать. После окончания занятий в гимназии отец отправляет меня в Германию.
– Что случилось?
– Еще ничего не случилось. Он опасается войны.
– Кто опасается войны? – вмешался бдительный техник-дорожник.
– Пустяки, мы просто болтаем, – поспешно сказала Грета.
– Не будет никакой войны. Война немыслима в нынешнем мире. Войны никогда не будет.
– Всегда так говорили. – Олимпия оторвалась от плеча Левки.
– При современной технике война невозможна. Я читаю зарубежную прессу. К тому же достаточно поколесил по свету и знаю, что говорю. Кто с кем будет драться? Пан Витольд с Энгелем или Энгель с Левкой?
Витек протянул руку.
– Энгель, мы будем с тобой сражаться?
Тот схватил ладонь Витека и стиснул так крепко, что хрустнули косточки.
– Будем жить долго и счастливо до самой смерти. Как полагаете, доживем до двухтысячного года?
– Мне будет тогда восемьдесят лет, – сказал Витек.
– А мне семьдесят восемь, – сказала Грета.
– А вам? – Лева склонился над Олимпией, которая ковыряла в невидимой трещинке на столе. Патефонная пластинка уже лоснилась от вечерней сырости.
– Что мне?
– Охота ли вам дожить до двадцать первого века?
– Мне достаточно погибнуть в тысяча девятьсот семьдесят пятом году.
– Почему погибнуть?
– Потому что тогда настанет конец света.
– Господь Бог постоянно грозит концом света.
– При чем тут Господь Бог? Люди сами могут устроить конец света.
Пан Хенрик откашлялся и подсел к ним поближе, ибо философия была его коньком.
– Как ты это понимаешь, детка?
Олимпия снова поглядела на луну, которая уже свалилась с башни костела и медленно плыла по фестончатой линии лесного горизонта.
– Может, взорвут планету по ошибке, а может, попросту не хватит земли, воды, воздуха, и конец света будет наступать постепенно, как на смену осени приходит зима.
Кто-то приближался, петляя среди деревьев. Это была Цецилия. Она заботливо обнимала себя обнаженными руками.
– Какой очаровательный, какой странный вечер, – произнесла она дрожащим голосом. – Жуткая туча птиц висит над городом. А вы еще сидите?
– Делать нечего, надо идти спать, – сказал, вставая, Энгель.
– Вам хорошо, – вздохнула Цецилия. – А где мои порошки?
– Где-то тут были, – сказала Олимпия. – Наверняка склянка на столе, только в темноте не видно.
Все принялись ощупывать едва различимую крышку стола. Крупные майские жуки пролетали с деловитым гудением и стихали в ветвях сада, пряно благоухавшего смолой плодовых деревьев.
– Не могу найти моего ночного лакомства, – сетовала Цецилия. – Как же я засну без моей амброзии?
– Склянка была тут минуту назад, я только что держала ее в руках.
За забором пан Хенрик уже пинал кикстартер своего мотоцикла. Пахнуло чем-то неведомым, какой-то чужеродной гарью, поразительной анонимностью, поскольку в те времена машины еще не осмеливались изрыгать зловоние, ибо тогда машины были покорны и стеснялись собственного существования.
Все общество собралось на улице, наблюдая за отбытием техника-дорожника. Он надел кожаный шлем и застегнул наушники под подбородком, потом напялил огромные очки, опоясав голову широкой парусиновой лентой, натянул на толстые, мягкие пальцы черные перчатки с раструбами, как крылья нетопыря. Мотор взрывался на малых оборотах, его гогот метался по долине, порождая передразнивающие, обманчивые отголоски в лесу возле костела, в пойме реки, в руинах старинной фабрики, называвшейся неизвестно почему Пушкарней. В некоторых окнах вспыхивал свет, кое-где скрипели двери, и наиболее любопытные обыватели выходили на крылечки. А пан Хенрик уже гремел полными оборотами, добавлял газа, и казалось, железное чудовище вот-вот сорвется с привязи и пронзит эту раннюю ночь навылет. Пан Хенрик оседлал машину.
– Жизнь – это вещь! – выкрикнул он и постучал кулаком в кожаную грудь. – За жизнью надо гнаться и ловить ее за хвост.
Плеснув щебнем из-под заднего колеса, он рванул во тьму, а впереди него, трепыхаясь, как ночная бабочка, побежал клубочек света от фары. Потом машина свернула вправо и растворилась во мраке у линии горизонта, изломанной массивом города.
Цецилия, как лунатик, взобралась на забор. Ее белое лицо и белые руки словно фосфоресцировали. Все больше майских жуков кружило над головами. В их гуле заглох голос мотоцикла пана Хенрика.
– Не взял ли кто-нибудь из вас мои порошки?
– Зачем нам порошки, мы спим как убитые до утра.
– Где-то были, а теперь пропали. Чего ты плачешь? – обратилась к сестре Цецилия, выходя из недр сада. – Купим завтра новые. Лишь бы ночь переждать.
– Ах, что там порошки, – захлюпала носом Олимпия. – Буду ли я спать, нет ли, мне все равно.
– Так чего же плачешь?
– А я знаю? Плачу, и все.
– Весна. Еще одна весна. К тому же какая-то никакая, поскольку и год обыкновенный. Тысяча девятьсот тридцать девятый. Ничем не запоминающийся. Спокойной ночи, дорогие.
Сестры в обнимку пошли домой, где их уже подкарауливала старая Путятиха.
– Снова слезы, – заныла она. – Совсем рехнулись, бесстыдницы.
Луна поднималась все выше, гася вокруг себя звезды. С реки наплывали ошметки тумана, похожие на очнувшихся утопленников.
– Ну, тогда до завтра, – сказал Витек.
– Мы тебя проводим, – быстро сказал Энгель.
– Через улицу хочешь проводить?
– Тоже стоит. Нам хочется, верно? – повернулся он к сестре. Грета молча сделала шаг вперед. Ее белые, прозрачные волосы закрывали ей плечи и походили теперь на свадебную фату из плотного тюля.
– Странный человек этот пан Хенрик, – тихо произнес Витек.
– Странный, – поддакнула, не оборачиваясь, Грета. – Он не мужчина.
– А кто?
– Не знаю, – замялась она. – Не знаю, как это назвать. Он словно какое-то диковинное, несчастное, больное животное. Вроде больного мула.
Витек отворил калитку, все вместе вошли во двор.
– Ну так спасибо, до завтра.
Помолчали с минуту.
– Может, хочешь, чтобы мы с тобой еще побыли?
– А что случилось?
– Нет, ничего. Еще рано.
Энгель словно чего-то напряженно дожидался.
– Мне пора, привет.
– Не попрощаемся?
– А почему мы должны прощаться?
– А почему не должны?
Энгель обнял Витека и поцеловал в висок возле уха.
– Ну а ты, Грета?
Она подошла бесшумно, точно босая, остановилась близко, пожалуй, даже слишком близко. Вздрогнула от холода и подняла глаза.
– Привет, – прошептала с расстановкой, отвернулась и выбежала на улицу.
Витек подождал, пока утихли их шаги. В доме кто-то яростно бранился, монотонно вопила женщина, и это злословие, приглушенное стеной, походило на экзотический напев.
Витек вернулся на улицу. Стал на углу в круге света от фонаря. Смотрел на широкий склон у костела, где жил лес, где слышался чей-то шепот, какие-то вздохи, какой-то манящий шум.
И вдруг что-то толкнуло его туда. Он побежал вверх по улице, ничуть не смущаясь отзвуков своих шагов, гремевших по бетонным плитам. Потом свернул на тропу со следами давно растаявшего лыжного трамплина, упорно карабкался по вздыбившемуся откосу, а из ночи навстречу ему выходил лес, и обступал его со всех сторон, и как бы поддакивал своим зеленым шумом, и подзадоривал поклонами высоких сосен.
А потом Витек растерянно остановился на краю оврага, за которым были уступчатые террасы сада и угловатая глыба виллы. Что-то едва поблескивало справа от нее, нечто подобное кузову припаркованного автомобиля. Но, кроме этого, он не разглядел ни искорки света. Дом спал глубоко и расслабленно. Даже стекла не отражали ни звезд, ни луны.
Подал голос пес-великан. Заголосил все протяжнее, срываясь на нерешительное подвывание. Витек опасливо огляделся, вероятно, ему показалось, что кто-то стоит у него за спиной. Но вокруг был только лес, а лес по ночам пугает лишь до того момента, пока в него не войдешь. И Витек попятился к опушке. Видимо, ждал, что ненароком засветится окно или кто-нибудь выйдет на крыльцо. Но дом спал крепко и выглядел как неживой.
Потом Витек остановился среди деревьев на краю долины. Смотрел на город, облитый сверху блеклым заревом, смотрел на серебристые нити железнодорожного полотна, похожего на гриф гитары, смотрел на тишину долины и вдруг выкрикнул робким, сдавленным голосом:
– Алина!
Возглас утонул в басовитом гомоне деревьев.
– Алина! – крикнул изо всех сил.
И эхо не вернулось. Сбоку, между стволами, висела луна с поразительно четко прорисованными очертаниями таинственных материков и морей, луна, которая в те времена была еще началом того света, первой ступенькой вечности, оком Господа Бога.
– Люблю! – крикнул Витек.
Испугался собственного голоса, глянул по сторонам. Однако ничего не изменилось. Долина спала, а лес над нею бормотал молитвы.
– Люблю! Слышишь?
И вдруг рванулся, словно намереваясь растолкать все и всех. Полетел вниз головой под откос, ноги не поспевали за туловищем, хотел еще что-то крикнуть, даже разинул рот, и в этот момент дорогу ему заступил ствол старого клена.
Разбудило его ощущение тепла в ладонях. Словно зачерпнул полные пригоршни воды, прогретой солнцем. Оказывается, это пес лизал руки, пахнущие чем-то для него привлекательным. Витек привстал на мокрой листве. Машинально коснулся лба. Нащупал большую горячую шишку, облепленную кровью.
– Это ты, Рекс? – спросил ошарашенно.
Пес подпрыгнул, припал на передние лапы и лизнул ему лоб.
– Почему ты за мной шпионишь?
Витек встал на ноги и почувствовал тошноту. Наклонился, открыл рот, но его не вырвало.
– Я, пожалуй, спятил? Верно, Рекс?
Он продолжил спуск в направлении улицы. Увидал канаву, увидал мутный поток. Набрал в обе пригоршни пронизывающей холодом воды и плеснул себе на лоб.
– Этакая корова, этакая коровища занудная. И чего я шатаюсь по ночам, как идиот? Сейчас, котик, сообразим, что для меня главное. Ага, пожалуй, интеллект, эрудиция, железные нервы, четко намеченная цель, никаких угрызений совести, смерть мягкотелым.
Пес остановился на тротуаре. Дальше он не намеревался провожать. Витек обернулся не без труда.
– Скажи ей, скажи ей… а что ты ей скажешь? – Потрогал голову, охнул. – Лучше ничего не рассказывай. Что было – миновало, забудем. Она шлюха.
Пес молчал, не реагировал на оскорбление хозяйки. Где-то внизу издыхал от одышки товарный состав.
– Шлюха, – повторил Витек, – хотя, может, и нет. Кто в ответе за мой кретинизм? Хотя, пожалуй, все-таки шлюха. Так, вообще.
Потом, в затихшем доме, он пробрался в боковушку.
– Спите, дедушка? – спросил шепотом.
Старик закашлялся, скрипнули пружины койки.
– Я уже никогда не умру. Всех похоронят, а я буду жить.
Витек подошел, присел на краю постели.
– Дедушка, я влюбился.
Вонь прогоркших снадобий защекотала в распухшем носу.
– Я влюбился, слышите, дедушка?
Старик снова надсадно раскашлялся, словно хотел исторгнуть печень.
– Слышу, да уже не помню, что такое влюбленность. Погоди, дай припомнить. Что-то такое было. Какой-то дурман, безумие, полнейшее чудачество. Куда-то бегал, где-то простаивал под окнами, хотел покончить с собой. Помнится, ужасно колотилось сердце, постоянно краснел, что-то болело, крепко болело, зато сладостно, и эта на удивленье сладостная боль возносила до небес, видимо, душа болела или нечто подобное. Теперь уже припоминаю, да, припоминаю, только это меня удивляет, так удивляет, что кажется непостижимым, бессмысленным, словно происходило с кем-то другим, да, что-то такое было, не отрицаю, однако точно, сынок, не припомню.
В соседней комнате заговорила во сне мать. В оконный проем уже втискивалась луна, прямоугольник мертвенного, пугающего света приклеился к стене над головой больного.
– Почему молчишь?
– Я влюбился, дедушка.
– В этом, пожалуй, нет ничего плохого, я уже толком не помню, все у меня перепуталось, хотя тогда, вероятно, было хорошо и наверняка не вредило, раз я до сих пор живу и не могу умереть.
Какое-то время они оба молчали в оглушительно кричащей тишине. Старик начал искать руку внука. Витек услужливо подсунул ему ладонь, ожидая утешения. Костистые пальцы во влажной оболочке жадно ухватили ее.
– А знаешь, я перед сном обязательно перекрещусь и попрошу об отпущении грехов. И все мне кажется, что крестное знамение недостаточно совершенно, неправомочно и не достигает Бога. Поэтому я крещусь еще раз, чтобы подправить, и еще раз, чтобы было лучше, и не могу, сынок, кончить, творю крестное знамение иногда до самого утра. О чем ты задумался, дитя мое?
– Я влюбился, дедушка.
– Ну, ладно уж, ладно. Никто от этого еще не умирал.
– А может, я первый умру.
* * *
В те времена Литва была неопределенным географическим пространством, неясной этнической формацией, неуточненной культурной зоной. В те времена Литва была внезапной летней грозой или, скорее, нутром угасающего вулкана, который умирал в последних конвульсиях. Литва тогда была огромным закатным солнцем, что оставляло после себя россыпи поразительно великолепных бликов и осколков меркнущей радуги.
Она доживала свои дни в польском говоре Виленщины, в белорусских песнях, в литовских прибаутках, еще держалась в гибнущих обычаях, в подверженных минутным вспышкам широких натурах, в несуетной и прочной человеческой доброте. Она уходила в забвенье по просторам, полным буйства цветов, медвяных запахов трав и вселяющих суеверный ужас лесов. Уходила в непостижимое и иссякающее с каждым днем прошлое озерцами тихой грусти, разливами меланхолии, извивами реки предчувствий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Левка тяжело заерзал на лавке, разрисованной извилинами древесных слоев, точно географическая карта. Схватил, пригнул голову Витека и зашептал ему на ухо, обдавая жарким, собачьим дыханием:
– Ей-богу, меня разнесет, лопну в один прекрасный день. Надо куда-нибудь воткнуть, иначе тронусь умом. Знаешь, как я страдаю? Только взгляну на юбку, дух захватывает, увижу волосы, разметанные ветром, задыхаюсь, мелькнет голая нога – весь горю. Даже на дырку от сучка не могу смотреть равнодушно. Так это меня изводит, ей-богу. Ни тебе за уроки сесть, ни в церкви помолиться, ни спать лечь. А если ночью прихватит, то не дай боже. Как рессорой до потолка подбрасывает. Свихнуться можно.
– Все проходит, это тоже пройдет.
– У меня не пройдет. Даже после смерти буду гоняться за ангелами. Такая беда.
– Каждый от этого страдает.
– Ты тоже?
– Я тоже. Но женщины не дождутся, чтобы я дрогнул и поддался. Сам посуди: немного мяса, немного костей, немного волос. В чем же суть? Мы сами себя морочим, выдумываем какие-то эмоциональные конструкции, какие-то любови, экстазы, парения.
– Так что же, гонять в кулак? – простонал Лева и захныкал.
– Занимайся спортом, совершай дальние прогулки, читай книги о путешествиях.
– Книги, прогулки, спорт, – беззвучно плакал Левка. – Я должен что-то сделать, иначе сорвется с привязи и меня убьет. У него же сокрушительная сила авиабомбы в тонну весом.
Снова появилась старая Путятиха. Принялась наводить порядок на столе, собирать стаканы, щербатые тарелочки, серебряные ложечки с истонченными краями. Город уже мерцал тысячами огоньков и казался теперь более близким, словно подкрался в вечернем сумраке к железнодорожному полотну и смотрел на новую зелень садов, на старые дома и заколдованные виллы, замершие в ожидании ночи.
– Уже поздно, пора спать, спокойной ночи, дорогие, – скрипела старуха. – Все хорошо, что в меру. Все хорошо, что хорошо кончается.
– Цецилька, возвращайся, слышишь? – крикнула еще раз Олимпия.
Левка подкатился теперь к ней.
– Вы озябли. Вижу гусиную кожу. Может, обнять, будет теплее?
Олимпия ничего не ответила, вертела в руках какую-то склянку. Левка, подрагивая от возбуждения, облапил ее.
– Какое нахальство, – очнулся техник-дорожник. – Откуда у вас такая натура?
Левка медленно обратил к нему широкое костистое лицо, словно растянутое на деревянном каркасе.
– А вы кто такой?
– Я человек.
– Ну и я человек.
Олимпия зябко поежилась и вдруг положила голову на Левкино плечо.
– Взгляните, какая луна, – проговорила томно.
Действительно, на остроконечной башне костела за кудлатым строевым лесом восседала огромная луна, багровая и перепачканная, словно выбралась из ящика с пылью и паутиной.
– Хенек, скажи какой-нибудь стих, – попросила капризно Олимпия.
– Я уже не пишу рифмованных стихов.
– А что пишешь?
– Белые стихи. Поэтическую прозу.
– Продекламируй что-нибудь, а то скучно и плакать хочется.
– Это не для вас, слишком сложно.
– Витек, – прошептала Грета. – Энгель тебе уже говорил?
– Нет, ничего не говорил.
– Я должна уехать. После окончания занятий в гимназии отец отправляет меня в Германию.
– Что случилось?
– Еще ничего не случилось. Он опасается войны.
– Кто опасается войны? – вмешался бдительный техник-дорожник.
– Пустяки, мы просто болтаем, – поспешно сказала Грета.
– Не будет никакой войны. Война немыслима в нынешнем мире. Войны никогда не будет.
– Всегда так говорили. – Олимпия оторвалась от плеча Левки.
– При современной технике война невозможна. Я читаю зарубежную прессу. К тому же достаточно поколесил по свету и знаю, что говорю. Кто с кем будет драться? Пан Витольд с Энгелем или Энгель с Левкой?
Витек протянул руку.
– Энгель, мы будем с тобой сражаться?
Тот схватил ладонь Витека и стиснул так крепко, что хрустнули косточки.
– Будем жить долго и счастливо до самой смерти. Как полагаете, доживем до двухтысячного года?
– Мне будет тогда восемьдесят лет, – сказал Витек.
– А мне семьдесят восемь, – сказала Грета.
– А вам? – Лева склонился над Олимпией, которая ковыряла в невидимой трещинке на столе. Патефонная пластинка уже лоснилась от вечерней сырости.
– Что мне?
– Охота ли вам дожить до двадцать первого века?
– Мне достаточно погибнуть в тысяча девятьсот семьдесят пятом году.
– Почему погибнуть?
– Потому что тогда настанет конец света.
– Господь Бог постоянно грозит концом света.
– При чем тут Господь Бог? Люди сами могут устроить конец света.
Пан Хенрик откашлялся и подсел к ним поближе, ибо философия была его коньком.
– Как ты это понимаешь, детка?
Олимпия снова поглядела на луну, которая уже свалилась с башни костела и медленно плыла по фестончатой линии лесного горизонта.
– Может, взорвут планету по ошибке, а может, попросту не хватит земли, воды, воздуха, и конец света будет наступать постепенно, как на смену осени приходит зима.
Кто-то приближался, петляя среди деревьев. Это была Цецилия. Она заботливо обнимала себя обнаженными руками.
– Какой очаровательный, какой странный вечер, – произнесла она дрожащим голосом. – Жуткая туча птиц висит над городом. А вы еще сидите?
– Делать нечего, надо идти спать, – сказал, вставая, Энгель.
– Вам хорошо, – вздохнула Цецилия. – А где мои порошки?
– Где-то тут были, – сказала Олимпия. – Наверняка склянка на столе, только в темноте не видно.
Все принялись ощупывать едва различимую крышку стола. Крупные майские жуки пролетали с деловитым гудением и стихали в ветвях сада, пряно благоухавшего смолой плодовых деревьев.
– Не могу найти моего ночного лакомства, – сетовала Цецилия. – Как же я засну без моей амброзии?
– Склянка была тут минуту назад, я только что держала ее в руках.
За забором пан Хенрик уже пинал кикстартер своего мотоцикла. Пахнуло чем-то неведомым, какой-то чужеродной гарью, поразительной анонимностью, поскольку в те времена машины еще не осмеливались изрыгать зловоние, ибо тогда машины были покорны и стеснялись собственного существования.
Все общество собралось на улице, наблюдая за отбытием техника-дорожника. Он надел кожаный шлем и застегнул наушники под подбородком, потом напялил огромные очки, опоясав голову широкой парусиновой лентой, натянул на толстые, мягкие пальцы черные перчатки с раструбами, как крылья нетопыря. Мотор взрывался на малых оборотах, его гогот метался по долине, порождая передразнивающие, обманчивые отголоски в лесу возле костела, в пойме реки, в руинах старинной фабрики, называвшейся неизвестно почему Пушкарней. В некоторых окнах вспыхивал свет, кое-где скрипели двери, и наиболее любопытные обыватели выходили на крылечки. А пан Хенрик уже гремел полными оборотами, добавлял газа, и казалось, железное чудовище вот-вот сорвется с привязи и пронзит эту раннюю ночь навылет. Пан Хенрик оседлал машину.
– Жизнь – это вещь! – выкрикнул он и постучал кулаком в кожаную грудь. – За жизнью надо гнаться и ловить ее за хвост.
Плеснув щебнем из-под заднего колеса, он рванул во тьму, а впереди него, трепыхаясь, как ночная бабочка, побежал клубочек света от фары. Потом машина свернула вправо и растворилась во мраке у линии горизонта, изломанной массивом города.
Цецилия, как лунатик, взобралась на забор. Ее белое лицо и белые руки словно фосфоресцировали. Все больше майских жуков кружило над головами. В их гуле заглох голос мотоцикла пана Хенрика.
– Не взял ли кто-нибудь из вас мои порошки?
– Зачем нам порошки, мы спим как убитые до утра.
– Где-то были, а теперь пропали. Чего ты плачешь? – обратилась к сестре Цецилия, выходя из недр сада. – Купим завтра новые. Лишь бы ночь переждать.
– Ах, что там порошки, – захлюпала носом Олимпия. – Буду ли я спать, нет ли, мне все равно.
– Так чего же плачешь?
– А я знаю? Плачу, и все.
– Весна. Еще одна весна. К тому же какая-то никакая, поскольку и год обыкновенный. Тысяча девятьсот тридцать девятый. Ничем не запоминающийся. Спокойной ночи, дорогие.
Сестры в обнимку пошли домой, где их уже подкарауливала старая Путятиха.
– Снова слезы, – заныла она. – Совсем рехнулись, бесстыдницы.
Луна поднималась все выше, гася вокруг себя звезды. С реки наплывали ошметки тумана, похожие на очнувшихся утопленников.
– Ну, тогда до завтра, – сказал Витек.
– Мы тебя проводим, – быстро сказал Энгель.
– Через улицу хочешь проводить?
– Тоже стоит. Нам хочется, верно? – повернулся он к сестре. Грета молча сделала шаг вперед. Ее белые, прозрачные волосы закрывали ей плечи и походили теперь на свадебную фату из плотного тюля.
– Странный человек этот пан Хенрик, – тихо произнес Витек.
– Странный, – поддакнула, не оборачиваясь, Грета. – Он не мужчина.
– А кто?
– Не знаю, – замялась она. – Не знаю, как это назвать. Он словно какое-то диковинное, несчастное, больное животное. Вроде больного мула.
Витек отворил калитку, все вместе вошли во двор.
– Ну так спасибо, до завтра.
Помолчали с минуту.
– Может, хочешь, чтобы мы с тобой еще побыли?
– А что случилось?
– Нет, ничего. Еще рано.
Энгель словно чего-то напряженно дожидался.
– Мне пора, привет.
– Не попрощаемся?
– А почему мы должны прощаться?
– А почему не должны?
Энгель обнял Витека и поцеловал в висок возле уха.
– Ну а ты, Грета?
Она подошла бесшумно, точно босая, остановилась близко, пожалуй, даже слишком близко. Вздрогнула от холода и подняла глаза.
– Привет, – прошептала с расстановкой, отвернулась и выбежала на улицу.
Витек подождал, пока утихли их шаги. В доме кто-то яростно бранился, монотонно вопила женщина, и это злословие, приглушенное стеной, походило на экзотический напев.
Витек вернулся на улицу. Стал на углу в круге света от фонаря. Смотрел на широкий склон у костела, где жил лес, где слышался чей-то шепот, какие-то вздохи, какой-то манящий шум.
И вдруг что-то толкнуло его туда. Он побежал вверх по улице, ничуть не смущаясь отзвуков своих шагов, гремевших по бетонным плитам. Потом свернул на тропу со следами давно растаявшего лыжного трамплина, упорно карабкался по вздыбившемуся откосу, а из ночи навстречу ему выходил лес, и обступал его со всех сторон, и как бы поддакивал своим зеленым шумом, и подзадоривал поклонами высоких сосен.
А потом Витек растерянно остановился на краю оврага, за которым были уступчатые террасы сада и угловатая глыба виллы. Что-то едва поблескивало справа от нее, нечто подобное кузову припаркованного автомобиля. Но, кроме этого, он не разглядел ни искорки света. Дом спал глубоко и расслабленно. Даже стекла не отражали ни звезд, ни луны.
Подал голос пес-великан. Заголосил все протяжнее, срываясь на нерешительное подвывание. Витек опасливо огляделся, вероятно, ему показалось, что кто-то стоит у него за спиной. Но вокруг был только лес, а лес по ночам пугает лишь до того момента, пока в него не войдешь. И Витек попятился к опушке. Видимо, ждал, что ненароком засветится окно или кто-нибудь выйдет на крыльцо. Но дом спал крепко и выглядел как неживой.
Потом Витек остановился среди деревьев на краю долины. Смотрел на город, облитый сверху блеклым заревом, смотрел на серебристые нити железнодорожного полотна, похожего на гриф гитары, смотрел на тишину долины и вдруг выкрикнул робким, сдавленным голосом:
– Алина!
Возглас утонул в басовитом гомоне деревьев.
– Алина! – крикнул изо всех сил.
И эхо не вернулось. Сбоку, между стволами, висела луна с поразительно четко прорисованными очертаниями таинственных материков и морей, луна, которая в те времена была еще началом того света, первой ступенькой вечности, оком Господа Бога.
– Люблю! – крикнул Витек.
Испугался собственного голоса, глянул по сторонам. Однако ничего не изменилось. Долина спала, а лес над нею бормотал молитвы.
– Люблю! Слышишь?
И вдруг рванулся, словно намереваясь растолкать все и всех. Полетел вниз головой под откос, ноги не поспевали за туловищем, хотел еще что-то крикнуть, даже разинул рот, и в этот момент дорогу ему заступил ствол старого клена.
Разбудило его ощущение тепла в ладонях. Словно зачерпнул полные пригоршни воды, прогретой солнцем. Оказывается, это пес лизал руки, пахнущие чем-то для него привлекательным. Витек привстал на мокрой листве. Машинально коснулся лба. Нащупал большую горячую шишку, облепленную кровью.
– Это ты, Рекс? – спросил ошарашенно.
Пес подпрыгнул, припал на передние лапы и лизнул ему лоб.
– Почему ты за мной шпионишь?
Витек встал на ноги и почувствовал тошноту. Наклонился, открыл рот, но его не вырвало.
– Я, пожалуй, спятил? Верно, Рекс?
Он продолжил спуск в направлении улицы. Увидал канаву, увидал мутный поток. Набрал в обе пригоршни пронизывающей холодом воды и плеснул себе на лоб.
– Этакая корова, этакая коровища занудная. И чего я шатаюсь по ночам, как идиот? Сейчас, котик, сообразим, что для меня главное. Ага, пожалуй, интеллект, эрудиция, железные нервы, четко намеченная цель, никаких угрызений совести, смерть мягкотелым.
Пес остановился на тротуаре. Дальше он не намеревался провожать. Витек обернулся не без труда.
– Скажи ей, скажи ей… а что ты ей скажешь? – Потрогал голову, охнул. – Лучше ничего не рассказывай. Что было – миновало, забудем. Она шлюха.
Пес молчал, не реагировал на оскорбление хозяйки. Где-то внизу издыхал от одышки товарный состав.
– Шлюха, – повторил Витек, – хотя, может, и нет. Кто в ответе за мой кретинизм? Хотя, пожалуй, все-таки шлюха. Так, вообще.
Потом, в затихшем доме, он пробрался в боковушку.
– Спите, дедушка? – спросил шепотом.
Старик закашлялся, скрипнули пружины койки.
– Я уже никогда не умру. Всех похоронят, а я буду жить.
Витек подошел, присел на краю постели.
– Дедушка, я влюбился.
Вонь прогоркших снадобий защекотала в распухшем носу.
– Я влюбился, слышите, дедушка?
Старик снова надсадно раскашлялся, словно хотел исторгнуть печень.
– Слышу, да уже не помню, что такое влюбленность. Погоди, дай припомнить. Что-то такое было. Какой-то дурман, безумие, полнейшее чудачество. Куда-то бегал, где-то простаивал под окнами, хотел покончить с собой. Помнится, ужасно колотилось сердце, постоянно краснел, что-то болело, крепко болело, зато сладостно, и эта на удивленье сладостная боль возносила до небес, видимо, душа болела или нечто подобное. Теперь уже припоминаю, да, припоминаю, только это меня удивляет, так удивляет, что кажется непостижимым, бессмысленным, словно происходило с кем-то другим, да, что-то такое было, не отрицаю, однако точно, сынок, не припомню.
В соседней комнате заговорила во сне мать. В оконный проем уже втискивалась луна, прямоугольник мертвенного, пугающего света приклеился к стене над головой больного.
– Почему молчишь?
– Я влюбился, дедушка.
– В этом, пожалуй, нет ничего плохого, я уже толком не помню, все у меня перепуталось, хотя тогда, вероятно, было хорошо и наверняка не вредило, раз я до сих пор живу и не могу умереть.
Какое-то время они оба молчали в оглушительно кричащей тишине. Старик начал искать руку внука. Витек услужливо подсунул ему ладонь, ожидая утешения. Костистые пальцы во влажной оболочке жадно ухватили ее.
– А знаешь, я перед сном обязательно перекрещусь и попрошу об отпущении грехов. И все мне кажется, что крестное знамение недостаточно совершенно, неправомочно и не достигает Бога. Поэтому я крещусь еще раз, чтобы подправить, и еще раз, чтобы было лучше, и не могу, сынок, кончить, творю крестное знамение иногда до самого утра. О чем ты задумался, дитя мое?
– Я влюбился, дедушка.
– Ну, ладно уж, ладно. Никто от этого еще не умирал.
– А может, я первый умру.
* * *
В те времена Литва была неопределенным географическим пространством, неясной этнической формацией, неуточненной культурной зоной. В те времена Литва была внезапной летней грозой или, скорее, нутром угасающего вулкана, который умирал в последних конвульсиях. Литва тогда была огромным закатным солнцем, что оставляло после себя россыпи поразительно великолепных бликов и осколков меркнущей радуги.
Она доживала свои дни в польском говоре Виленщины, в белорусских песнях, в литовских прибаутках, еще держалась в гибнущих обычаях, в подверженных минутным вспышкам широких натурах, в несуетной и прочной человеческой доброте. Она уходила в забвенье по просторам, полным буйства цветов, медвяных запахов трав и вселяющих суеверный ужас лесов. Уходила в непостижимое и иссякающее с каждым днем прошлое озерцами тихой грусти, разливами меланхолии, извивами реки предчувствий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22