Все сейчас так вооружены, что фронтом на фронт, в открытую, воевать нельзя. Тактика адверза? Это замечательно!
– Ergo! – сказала Жанна Матвеевна, наполняя рюмки. – Раз уж мы перешли на латынь. Bibamus! Что значит: выпьем!
Спада уходил из комнаты Жанночки с набитым портфелем. Уплатить за все пришлось по таксе. Порция Браун осталась, но они со Спадой обменялись телефонами и условились завтрашний, предпоследний вечер Спады в Москве провести вместе: им надо было о многом поговорить, они почувствовали друг в друге родственные души.
Но когда назавтра он в своем номере ждал ее звонка о том, что она-де находится в вестибюле, в его дверь постучали. Появился отец Леры, Алексей Михайлович, крупный, внушительный, с клочковатыми черными бровями, с большими, сильными руками хирурга, спасшего на своем веку сотни и тысячи жизней.
– Ну-с,– сказал он, без всякого приглашения садясь на гостиничный диванчик и вытаскивая из кармана просторного пиджака сложенный вчетверо лист. – Ставь вот здесь свою подпись. Хватит мытарить мою дочь. Это заявление о расторжении брака. Ни в чем тебя, господин хороший, не виню, претензий не имею. Ставь подпись – и делу конец.
Спада пробежал глазами заявление в суд, пожал плечами, вынул авторучку и небрежно расписался.
– И еще вот это! – Алексей Михайлович подал вторую бумагу – письмо с просьбой заверить подпись Спады. – Завтра съезжу к вашему консулу, оформим, как полагается.
И эту бумагу Спада подписал беспрекословно. Прекословить отцу Леры он не мог, он не был способен на такое. Он боялся сильного, спокойного, неторопливого человека. Тот как взглянет из-под своих черных густых бровей – Спада сразу сжимается под его убийственным, все понимающим взглядом.
– Ну вот и все, гражданин! Гуд бай! Или как там у вас? Чао!
Он поднялся. Вскочил и Спада и, кланяясь, проводил его до дверей.
Вскоре пришла и раскрасневшаяся мисс Браун.
– Не позвонила, – сказала она, – потому что там, внизу, возле аппарата, много народу, долго ждать. А я и так задержалась. Что ж, каков будет план?
– Может быть, немного выпьем? – Спада засуетился по комнате.
– Я не против. Но у вас, очевидно, только ваши чинзаны. Не сердитесь, Бенито… Можно, я вас буду называть Беном? Бен.
– Да, да, как угодно.
– Не сердитесь, но это же бурда, а не напиток. От этой дряни голова трещит. Давайте обойдемся без нее. Или же отправимся ко мне в «Метрополь», у меня есть виски, джин. Словом, для начала выйдем на улицу.
Они пошли не к «Метрополю», а в обратную сторону, к Москве-реке.
– Я здесь учился. – Спада указал на старое здание университета.
– Да, да, я слышала о том, что вы учились в Советском Союзе.
– Я, правда, и в Италии учился. В Миланском университете. У меня два высших образования. Московское – это просто так, для забавы. Предложили поехать. Я не отказался.
– Вы говорите это, будто оправдываетесь в чем-то неблаговидном. А это очень же хорошо – учиться в Советском Союзе. Вы знаете страну, ее жизнь, тонкости быта, психологии, идеологии советских людей. У вас чрезвычайно ценный багаж. Им надо только уметь распоряжаться. А вы, по-моему, умеете. Я читала ваши работы. Не все, конечно, некоторые, какие попадались. Я за итальянской прессой не слежу. Сначала ваши позиции были не совсем ясными. В последнее время они стали ясней. Я вижу, как вы заинтересованы в том, чтобы в России была настоящая литература, было бы настоящее искусство.
– Да, да, вот именно! – обрадовался такому повороту разговора Спада. – Они меня винят тут в том, что я что-то искажаю, извращаю, не на то и не на тех ориентируюсь. А у меня один ориентир: литература и искусство должны быть литературой и искусством, а не выполнять заказы департаментов пропаганды. Я отвергаю классовость художественного творчества, я отвергаю социалистический реализм, который, как там они ни крутят, предполагает и определенное мировоззрение.
– Мы можем быть с вами по разные стороны баррикад… Я не марксистка, Бен…– Мисс Браун взяла его под руку, создавая этим как бы атмосферу интимности. – Но мы же люди своего века, мы люди одной культуры и, находясь по разные стороны баррикад, как любят все это называть русские, можем восхищаться одними и теми же произведениями талантливых мастеров. Не правда ли?
– Да, вот именно!
– Мы можем горевать общим горем. Мы можем радоваться общей радостью.
– Вот и я все время говорю и пишу об этом! – Спада нашел единомышленницу, с которой было так легко и свободно. – Вот вы сказали, что вначале мои позиции были якобы не ясны. Конечно, я пишу одно, а меня начинают заставлять делать всякие добавки, убавки, вставки, изъятия, вот и получается нечто неясное, потому, что я тяну в одну сторону, а редакторы в другую. Сейчас редакторы с более широкими взглядами и не мешают высказываться.
Они бродили по набережным Москвы-реки, сидели возле Кремлевской стены, рассматривая, как за рекой, на противоположной набережной, к зданию посольства Великобритании подкатывали лимузины с дипломатическими флажками.
– Коктейль, наверно, – сказала мисс Браун. – Никаких праздников как будто бы не должно быть. Или чьи-нибудь именины.
Потом в одном из ресторанов новой гостиницы «Россия» они поужинали. Спада рассказывал об Италии, о Турине.
– Никогда не бывала в Турине, – сказала Порция Браун. – В Милане была, а до Турина не добралась. Он где-то в стороне от главных туристских дорог. Там автомобили, аэропланы, заводы?…
– Не только. Это замечательный город. Приезжайте. Мы вас отлично встретим и все вам покажем.
Какими-то улицами они прошли потом до площади Ногина и стали подходить к Старой площади.
– Вот, – сказала Порция, останавливаясь у подъезда с двумя небольшими гранитными колоннами.– Видите? «Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза»! – прочла вслух.– Пойдемте дальше, а то там военные на нас строго смотрят. Этот подъезд вам должен быть знаком. Вы тут бываете?
– Нет. Никогда не бывал, скажу вам честно.
– Отсюда начинается все, отсюда идет та лихорадка, которая мешает людям на земле жить в мире. Мне трудно понять, как вы, такой образованный и тонкий человек, могли стать коммунистом. Ведь коммунизм – это разрушение морали, разрушение очагов, гибель культуры. Вы читали, конечно, «Доктора Живаго»? Как там рассказано о революции, о зле, о насилии, о дикости.
– Но можно же без этого, без русских излишеств. Такие, как я, как раз и настаивают на том, что к коммунизму есть иные пути, не обязательно русского, советского образца. Мы хотим прийти к коммунизму мирным путем. Поэтому-то нам не годятся и советская литература и советское искусство. Они воинственны, они пропагандируют один, свой путь. Они без диктатуры пролетариата не мыслят возможности строительства социализма.
Такой коммунист Порции Браун нравился. Она привела его к «Метрополю», взяв за локоть, ввела в вестибюль, и когда они оказались у нее в комнате, она сказала:
– Закрепим нашу дружбу, дорогой синьор Спада, стаканчиком виски. Это не «Чинзано». Это настоящее. Присаживайтесь, вот ваше место. Будьте, как дома, насколько это возможно здесь, в Москве. Снимите свой пиджак.
Из постели голубоглазой мисс Браун Спада выбрался лишь на рассвете, с раскалывающейся от виски головой. Он еле доплелся до «Националя», до своего номера, и там долго, почти до отъезда в аэропорт, сидел в ванной комнате, склонив голову над унитазом.
41
В конце-то концов так и оказалось: никто не отказывал Антонину Свешникову в приеме в Союз художников, потому что он, наслушавшись советов, туда и не подавал, никто не мешал ему устраивать выставки, потому что никому и в голову не приходило устраивать их; и вообще, многое из того, что происходило вокруг Свешникова и его имени, было результатом неведомо кем и откуда направляемой, темной, потаенной возни. Советники и секретари западных посольств, иностранные журналисты, заезжие дяди и тети… Булатов убедился в том, что два безвольных человека – сам Антонин Свешников и его жена Липочка – были опутаны заманчивой паутиной сладкой лести, всяческих обещаний, щедрых подачек.
Никто нигде не возражал; напротив, все говорили: «Помилуйте, Василий Петрович! Какие разговоры! Конечно же, конечно! Он должен быть в Союзе художников! О чем разговор!»
Один из старых мастеров живописи с охотой откликнулся на просьбу Булатова съездить в мастерскую Свешникова и посмотреть его последние работы. Приехали они не совсем удачно, самого Свешникова в мастерской не было, застали только Липочку, в отсутствие мужа наводившую порядок.
Все осмотрели, и когда покинули мастерскую, Булатов спросил:
– Ваше мнение, без скидок, без дипломатии, Александр Николаевич? Что бы о работе Свешникова вы сказали самому себе, так вот, один на один с самим собой?
– Самому себе-то? – заговорил старик, усевшись в машину. – Ну как вам сказать? История эта, по-видимому, не простая. Но в искусстве – закономерная. Парень способный… Я не хочу бросаться великим словом «талант». Не говорю, значит, что талантливый, я говорю осторожно: способный. Но он без школы, Василий Петрович. Мало и плохо ученый. Припомните, пожалуйста, портретик той бледной девицы, который у окна… Вяло, неуверенно наметил линию ее лица, да еще и на каком мутном фоне его выписал. Лицо сплылось с этим фоном, пятно, мазня получилась. А как бы надо-то, по науке, по здравому живописному смыслу?…– Он стал объяснять Булатову законы и тонкости рисунка, цвета, света. – Ну, я его не во всем виню,– сказал дальше.– От себя он виноват в том, что не доучился, не больно умно обиделся на нас, стариков, которые учиться-то его заставляли. Но есть грех у нас и общий. Краски у нас пока еще неважные. И у Антонина вашего красок должных нет. Однако все на краски тоже не свалишь. И муть только отсутствием должных красок не объяснишь. Идет она, если хотите знать, оттого, что свои тональные искания он производит не в воображении, как делали великие мастера, а по-ремесленнически, тут же, на полотне. Из одного тюбика наляпал, из другого, перемешал все это кистью, вот грязь и получилась. Лицо-то у дипломата сине-лиловое вышло. Кто это?… Будто бы Римский-Корсаков сказал: есть, мол, композиторы без рояля, а есть композиторы у рояля. Что сие значит? Без рояля который, он всем своим существом слышит и творит музыку, она в нем в самом звучит, поет в нем музыка. А который у рояля – тот эмпирическим путем, тренькая и бренькая, сочиняет. Не так, так этак. И краски тоже, подобно музыке, всю гамму их, всю радугу нутром чуять надо, ощущать их с закрытыми, завязанными глазами. А вот этак мешать, что пойло корове в ведре,– нет, братики, это не художество!
– Значит?…
– Да ничего еще оно не значит! – досадливо отмахнулся старик. – В основе, говорю, парень способный. Рисунок у него есть, удар, как говорится, точный. Не будет лениться, будет работать,– свое возьмет. А история-то, начал я с чего, насчет общего-то нашего греха, она, непростая. Она вот чем непростая. Какие-то суетливые людишки, не пойму уж и кто, ухитрились-таки разъединить нас, старых и молодых. Вот и Свешников ваш страдает из-за этого разъединения. Маракует что-то сам – один, сызнова самовар да велосипед изобретает, А они уже давно есть – и велосипед, и самовар, и что хочешь. Он к старикам не идет – внушили ему предубеждение против них, они к нему тоже не идут, они не любят, когда к ним по-хамски относятся. Ну и в самом деле, Василий Петрович!… Получаю вот на днях письмишко… Вот оно, кстати…– Он достал из кармана пиджака измятый конверт, вытащил из него листок бумаги. – Чего пишет гражданин! «Прочел вашу статейку в газете. Хватит трезвонить, долой с колокольни! Сорок лет давил ты своей преуспевающей тушей наше искусство. Хватит! Или загибайся сам скорее. Или…» А подпись: «Один из молодых». И откуда? Штемпель-то… Из Бобруйска! Кому я там, в Бобруйске, так насолил, что «или» предлагают сделать, диву даешься. Ну как тут быть?
Шум насчет возможностей выставки Свешникова в эти дни все нарастал. В мастерскую наведывались заказчики Антонина, они звонили ему, на что-то намекали, все время как бы подмигивали. Антонин даже стал побаиваться оставаться в мастерской один на один с ними.
Прикатил в своем длинном голубом автомобиле Гарри Соммерс, добродушный корреспондент сразу нескольких газет. Он был из какого-то иного теста, чем многие из его коллег, ничего скандального никогда не писал; он, кажется, даже симпатизировал Советскому Союзу.
Он сказал:
– Мое дело десятое, как говорят у вас в России. Но мне было бы очень жаль, если бы на вас мои коллеги сделали бизнес.
После его отъезда Липочка заволновалась.
– Все это очень странно, Антонин! И от этого делается страшно. Чего от нас хотят?
– Не знаю и знать не хочу, – в раздражении ответил Свешников. – Пошли они все к черту.
– Но они не идут к черту, – возразила Липочка. – Они наседают. Видишь, даже Соммерс сказал, что на тебе делают бизнес.
– Он сказал не «делают», а не хотел бы, чтобы делали. Это разные вещи.
– Он просто так уклончиво выразился. А смысл один: делают, делают, делают! Тебя обрабатывают, Антонин.
– Тебя, если хочешь знать, тоже! – крикнул Свешников. – И еще как! Туфли, кофты, всякое такое. Суетилась, Липа, чего уж там.
– Я баба, мне простительно. Ты, мужчина, должен мыслить, разбираться, что к чему. Так же нельзя, чтобы тобой играли.
В довершение ко всему заехал Феликс Самарин и сказал:
– Заводские слышали совсем уж гнусное иностранное радио. Одна эмигрантская скотина утверждает, что ты их верная опора внутри нашей страны. Неужели промолчишь? Не дашь им сдачи?
– А что, что я могу? Как дать? Где?
– Я не знаю, но несколько лет назад я читал о Серове, о Валентине Александровиче. Ты уважаешь, кажется, его. Ну вот он сказал однажды так: «Каков бы ни был человек, а хоть раз в жизни ему придется показать свой истинный паспорт». Покажи, наконец, Антонин!
– Все, Липынька, – сказал, проснувшись среди ночи, Свешников. – Больше нет сил выдерживать это. Мы завтра же… сегодня же… уезжаем в Псков. Помнишь фотографические снимки, которые приносил Булатов?
И вот все осталось позади: звонки, визиты, намеки, нервотрепка. Антонин и Липочка Свешниковы живут в деревне неподалеку от сожженной Красухи. Они уже в натуре не один раз осмотрели талантливый памятник погибшим здесь осенью 1943 года, все снова и снова ощущая его могучую впечатляющую силу.
– Ты знаешь, о чем я думаю? – сказала однажды Липочка. – О том, что если бы твоя бабушка не увела тебя отсюда в Ленинград, то ведь и она бы и ты лежали сегодня под этими камнями. Страшно представить!
Они бродили пешком по деревням, встречались с людьми, пережившими немецкую оккупацию. Антонин вглядывался в их черты, отыскивая в них складки скорби, отрешенности, чего-то неземного, богодуховенного. Первые его наброски были все в той же, характерной для него манере: лица святых с древних икон, лица нездешних, давних. Но он злился за это на себя, рвал бумагу, картон. Для этого не надо было никуда ездить, можно было сидеть в своей мастерской и, вспоминая фрески Владимира, Суздаля, Ярославля, Ростова-Ярославского, видеть сквозь них лица современников и переносить на холст эти причудливые, создающие видимость новизны сочетания древности с сегодняшней действительностью.
Но чем больше было встреч с людьми окрестных селений, чем больше разговоров с ними, тем все сильнее давало себя знать чувство неудовлетворенности своей работой, тем настойчивее разрасталось желание найти более верную форму для раскрытия внутренней сущности тех, кто жил сегодня и работал на псковской земле.
Никто здесь не мог ответить Антонину на его вопросы о судьбе родителей. Их могли знать, очевидно, только красухинцы, но из красухинцев в живых осталась одна-единственная жительница, и та пережила столько личного горя, что многое улетучилось из ее памяти. Но его родители ходили по этой земле, они боролись тут с врагом, они здесь геройски погибли. И сколько бы Антонин ни старался думать о них, как о мучениках, о жертвах, у него это не получалось. Верх брали иные начала. Он взялся писать портрет старой женщины, лицо которой изрезали морщины; в них, казалось ему, лежала глубокая скорбь. Но в разговоре с нею он выяснил, что она была партизанской пулеметчицей, на ее счету десятки убитых гитлеровцев, и когда она рассказывала о своих боевых делах, морщины разглаживались, в глазах загорался огонь азарта, будто она вновь у своего пулемета и косит его огнем кого-то там впереди, видимого только ей одной. И так было с каждым, на кого бы ни обращалось внимание Свешникова. Один, прихрамывающий, казалось бы, совсем немощный, подрывал, оказывается, немецкие железнодорожные эшелоны. Другая была партизанской связной и не раз пробиралась через линию фронта. Третий ходил в блокированный Ленинград со знаменитым продовольственным обозом весной 1942 года. Теперь они и сами, и их дети, и даже внуки работали в колхозах, на льнозаводах, в различных советских учреждениях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
– Ergo! – сказала Жанна Матвеевна, наполняя рюмки. – Раз уж мы перешли на латынь. Bibamus! Что значит: выпьем!
Спада уходил из комнаты Жанночки с набитым портфелем. Уплатить за все пришлось по таксе. Порция Браун осталась, но они со Спадой обменялись телефонами и условились завтрашний, предпоследний вечер Спады в Москве провести вместе: им надо было о многом поговорить, они почувствовали друг в друге родственные души.
Но когда назавтра он в своем номере ждал ее звонка о том, что она-де находится в вестибюле, в его дверь постучали. Появился отец Леры, Алексей Михайлович, крупный, внушительный, с клочковатыми черными бровями, с большими, сильными руками хирурга, спасшего на своем веку сотни и тысячи жизней.
– Ну-с,– сказал он, без всякого приглашения садясь на гостиничный диванчик и вытаскивая из кармана просторного пиджака сложенный вчетверо лист. – Ставь вот здесь свою подпись. Хватит мытарить мою дочь. Это заявление о расторжении брака. Ни в чем тебя, господин хороший, не виню, претензий не имею. Ставь подпись – и делу конец.
Спада пробежал глазами заявление в суд, пожал плечами, вынул авторучку и небрежно расписался.
– И еще вот это! – Алексей Михайлович подал вторую бумагу – письмо с просьбой заверить подпись Спады. – Завтра съезжу к вашему консулу, оформим, как полагается.
И эту бумагу Спада подписал беспрекословно. Прекословить отцу Леры он не мог, он не был способен на такое. Он боялся сильного, спокойного, неторопливого человека. Тот как взглянет из-под своих черных густых бровей – Спада сразу сжимается под его убийственным, все понимающим взглядом.
– Ну вот и все, гражданин! Гуд бай! Или как там у вас? Чао!
Он поднялся. Вскочил и Спада и, кланяясь, проводил его до дверей.
Вскоре пришла и раскрасневшаяся мисс Браун.
– Не позвонила, – сказала она, – потому что там, внизу, возле аппарата, много народу, долго ждать. А я и так задержалась. Что ж, каков будет план?
– Может быть, немного выпьем? – Спада засуетился по комнате.
– Я не против. Но у вас, очевидно, только ваши чинзаны. Не сердитесь, Бенито… Можно, я вас буду называть Беном? Бен.
– Да, да, как угодно.
– Не сердитесь, но это же бурда, а не напиток. От этой дряни голова трещит. Давайте обойдемся без нее. Или же отправимся ко мне в «Метрополь», у меня есть виски, джин. Словом, для начала выйдем на улицу.
Они пошли не к «Метрополю», а в обратную сторону, к Москве-реке.
– Я здесь учился. – Спада указал на старое здание университета.
– Да, да, я слышала о том, что вы учились в Советском Союзе.
– Я, правда, и в Италии учился. В Миланском университете. У меня два высших образования. Московское – это просто так, для забавы. Предложили поехать. Я не отказался.
– Вы говорите это, будто оправдываетесь в чем-то неблаговидном. А это очень же хорошо – учиться в Советском Союзе. Вы знаете страну, ее жизнь, тонкости быта, психологии, идеологии советских людей. У вас чрезвычайно ценный багаж. Им надо только уметь распоряжаться. А вы, по-моему, умеете. Я читала ваши работы. Не все, конечно, некоторые, какие попадались. Я за итальянской прессой не слежу. Сначала ваши позиции были не совсем ясными. В последнее время они стали ясней. Я вижу, как вы заинтересованы в том, чтобы в России была настоящая литература, было бы настоящее искусство.
– Да, да, вот именно! – обрадовался такому повороту разговора Спада. – Они меня винят тут в том, что я что-то искажаю, извращаю, не на то и не на тех ориентируюсь. А у меня один ориентир: литература и искусство должны быть литературой и искусством, а не выполнять заказы департаментов пропаганды. Я отвергаю классовость художественного творчества, я отвергаю социалистический реализм, который, как там они ни крутят, предполагает и определенное мировоззрение.
– Мы можем быть с вами по разные стороны баррикад… Я не марксистка, Бен…– Мисс Браун взяла его под руку, создавая этим как бы атмосферу интимности. – Но мы же люди своего века, мы люди одной культуры и, находясь по разные стороны баррикад, как любят все это называть русские, можем восхищаться одними и теми же произведениями талантливых мастеров. Не правда ли?
– Да, вот именно!
– Мы можем горевать общим горем. Мы можем радоваться общей радостью.
– Вот и я все время говорю и пишу об этом! – Спада нашел единомышленницу, с которой было так легко и свободно. – Вот вы сказали, что вначале мои позиции были якобы не ясны. Конечно, я пишу одно, а меня начинают заставлять делать всякие добавки, убавки, вставки, изъятия, вот и получается нечто неясное, потому, что я тяну в одну сторону, а редакторы в другую. Сейчас редакторы с более широкими взглядами и не мешают высказываться.
Они бродили по набережным Москвы-реки, сидели возле Кремлевской стены, рассматривая, как за рекой, на противоположной набережной, к зданию посольства Великобритании подкатывали лимузины с дипломатическими флажками.
– Коктейль, наверно, – сказала мисс Браун. – Никаких праздников как будто бы не должно быть. Или чьи-нибудь именины.
Потом в одном из ресторанов новой гостиницы «Россия» они поужинали. Спада рассказывал об Италии, о Турине.
– Никогда не бывала в Турине, – сказала Порция Браун. – В Милане была, а до Турина не добралась. Он где-то в стороне от главных туристских дорог. Там автомобили, аэропланы, заводы?…
– Не только. Это замечательный город. Приезжайте. Мы вас отлично встретим и все вам покажем.
Какими-то улицами они прошли потом до площади Ногина и стали подходить к Старой площади.
– Вот, – сказала Порция, останавливаясь у подъезда с двумя небольшими гранитными колоннами.– Видите? «Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза»! – прочла вслух.– Пойдемте дальше, а то там военные на нас строго смотрят. Этот подъезд вам должен быть знаком. Вы тут бываете?
– Нет. Никогда не бывал, скажу вам честно.
– Отсюда начинается все, отсюда идет та лихорадка, которая мешает людям на земле жить в мире. Мне трудно понять, как вы, такой образованный и тонкий человек, могли стать коммунистом. Ведь коммунизм – это разрушение морали, разрушение очагов, гибель культуры. Вы читали, конечно, «Доктора Живаго»? Как там рассказано о революции, о зле, о насилии, о дикости.
– Но можно же без этого, без русских излишеств. Такие, как я, как раз и настаивают на том, что к коммунизму есть иные пути, не обязательно русского, советского образца. Мы хотим прийти к коммунизму мирным путем. Поэтому-то нам не годятся и советская литература и советское искусство. Они воинственны, они пропагандируют один, свой путь. Они без диктатуры пролетариата не мыслят возможности строительства социализма.
Такой коммунист Порции Браун нравился. Она привела его к «Метрополю», взяв за локоть, ввела в вестибюль, и когда они оказались у нее в комнате, она сказала:
– Закрепим нашу дружбу, дорогой синьор Спада, стаканчиком виски. Это не «Чинзано». Это настоящее. Присаживайтесь, вот ваше место. Будьте, как дома, насколько это возможно здесь, в Москве. Снимите свой пиджак.
Из постели голубоглазой мисс Браун Спада выбрался лишь на рассвете, с раскалывающейся от виски головой. Он еле доплелся до «Националя», до своего номера, и там долго, почти до отъезда в аэропорт, сидел в ванной комнате, склонив голову над унитазом.
41
В конце-то концов так и оказалось: никто не отказывал Антонину Свешникову в приеме в Союз художников, потому что он, наслушавшись советов, туда и не подавал, никто не мешал ему устраивать выставки, потому что никому и в голову не приходило устраивать их; и вообще, многое из того, что происходило вокруг Свешникова и его имени, было результатом неведомо кем и откуда направляемой, темной, потаенной возни. Советники и секретари западных посольств, иностранные журналисты, заезжие дяди и тети… Булатов убедился в том, что два безвольных человека – сам Антонин Свешников и его жена Липочка – были опутаны заманчивой паутиной сладкой лести, всяческих обещаний, щедрых подачек.
Никто нигде не возражал; напротив, все говорили: «Помилуйте, Василий Петрович! Какие разговоры! Конечно же, конечно! Он должен быть в Союзе художников! О чем разговор!»
Один из старых мастеров живописи с охотой откликнулся на просьбу Булатова съездить в мастерскую Свешникова и посмотреть его последние работы. Приехали они не совсем удачно, самого Свешникова в мастерской не было, застали только Липочку, в отсутствие мужа наводившую порядок.
Все осмотрели, и когда покинули мастерскую, Булатов спросил:
– Ваше мнение, без скидок, без дипломатии, Александр Николаевич? Что бы о работе Свешникова вы сказали самому себе, так вот, один на один с самим собой?
– Самому себе-то? – заговорил старик, усевшись в машину. – Ну как вам сказать? История эта, по-видимому, не простая. Но в искусстве – закономерная. Парень способный… Я не хочу бросаться великим словом «талант». Не говорю, значит, что талантливый, я говорю осторожно: способный. Но он без школы, Василий Петрович. Мало и плохо ученый. Припомните, пожалуйста, портретик той бледной девицы, который у окна… Вяло, неуверенно наметил линию ее лица, да еще и на каком мутном фоне его выписал. Лицо сплылось с этим фоном, пятно, мазня получилась. А как бы надо-то, по науке, по здравому живописному смыслу?…– Он стал объяснять Булатову законы и тонкости рисунка, цвета, света. – Ну, я его не во всем виню,– сказал дальше.– От себя он виноват в том, что не доучился, не больно умно обиделся на нас, стариков, которые учиться-то его заставляли. Но есть грех у нас и общий. Краски у нас пока еще неважные. И у Антонина вашего красок должных нет. Однако все на краски тоже не свалишь. И муть только отсутствием должных красок не объяснишь. Идет она, если хотите знать, оттого, что свои тональные искания он производит не в воображении, как делали великие мастера, а по-ремесленнически, тут же, на полотне. Из одного тюбика наляпал, из другого, перемешал все это кистью, вот грязь и получилась. Лицо-то у дипломата сине-лиловое вышло. Кто это?… Будто бы Римский-Корсаков сказал: есть, мол, композиторы без рояля, а есть композиторы у рояля. Что сие значит? Без рояля который, он всем своим существом слышит и творит музыку, она в нем в самом звучит, поет в нем музыка. А который у рояля – тот эмпирическим путем, тренькая и бренькая, сочиняет. Не так, так этак. И краски тоже, подобно музыке, всю гамму их, всю радугу нутром чуять надо, ощущать их с закрытыми, завязанными глазами. А вот этак мешать, что пойло корове в ведре,– нет, братики, это не художество!
– Значит?…
– Да ничего еще оно не значит! – досадливо отмахнулся старик. – В основе, говорю, парень способный. Рисунок у него есть, удар, как говорится, точный. Не будет лениться, будет работать,– свое возьмет. А история-то, начал я с чего, насчет общего-то нашего греха, она, непростая. Она вот чем непростая. Какие-то суетливые людишки, не пойму уж и кто, ухитрились-таки разъединить нас, старых и молодых. Вот и Свешников ваш страдает из-за этого разъединения. Маракует что-то сам – один, сызнова самовар да велосипед изобретает, А они уже давно есть – и велосипед, и самовар, и что хочешь. Он к старикам не идет – внушили ему предубеждение против них, они к нему тоже не идут, они не любят, когда к ним по-хамски относятся. Ну и в самом деле, Василий Петрович!… Получаю вот на днях письмишко… Вот оно, кстати…– Он достал из кармана пиджака измятый конверт, вытащил из него листок бумаги. – Чего пишет гражданин! «Прочел вашу статейку в газете. Хватит трезвонить, долой с колокольни! Сорок лет давил ты своей преуспевающей тушей наше искусство. Хватит! Или загибайся сам скорее. Или…» А подпись: «Один из молодых». И откуда? Штемпель-то… Из Бобруйска! Кому я там, в Бобруйске, так насолил, что «или» предлагают сделать, диву даешься. Ну как тут быть?
Шум насчет возможностей выставки Свешникова в эти дни все нарастал. В мастерскую наведывались заказчики Антонина, они звонили ему, на что-то намекали, все время как бы подмигивали. Антонин даже стал побаиваться оставаться в мастерской один на один с ними.
Прикатил в своем длинном голубом автомобиле Гарри Соммерс, добродушный корреспондент сразу нескольких газет. Он был из какого-то иного теста, чем многие из его коллег, ничего скандального никогда не писал; он, кажется, даже симпатизировал Советскому Союзу.
Он сказал:
– Мое дело десятое, как говорят у вас в России. Но мне было бы очень жаль, если бы на вас мои коллеги сделали бизнес.
После его отъезда Липочка заволновалась.
– Все это очень странно, Антонин! И от этого делается страшно. Чего от нас хотят?
– Не знаю и знать не хочу, – в раздражении ответил Свешников. – Пошли они все к черту.
– Но они не идут к черту, – возразила Липочка. – Они наседают. Видишь, даже Соммерс сказал, что на тебе делают бизнес.
– Он сказал не «делают», а не хотел бы, чтобы делали. Это разные вещи.
– Он просто так уклончиво выразился. А смысл один: делают, делают, делают! Тебя обрабатывают, Антонин.
– Тебя, если хочешь знать, тоже! – крикнул Свешников. – И еще как! Туфли, кофты, всякое такое. Суетилась, Липа, чего уж там.
– Я баба, мне простительно. Ты, мужчина, должен мыслить, разбираться, что к чему. Так же нельзя, чтобы тобой играли.
В довершение ко всему заехал Феликс Самарин и сказал:
– Заводские слышали совсем уж гнусное иностранное радио. Одна эмигрантская скотина утверждает, что ты их верная опора внутри нашей страны. Неужели промолчишь? Не дашь им сдачи?
– А что, что я могу? Как дать? Где?
– Я не знаю, но несколько лет назад я читал о Серове, о Валентине Александровиче. Ты уважаешь, кажется, его. Ну вот он сказал однажды так: «Каков бы ни был человек, а хоть раз в жизни ему придется показать свой истинный паспорт». Покажи, наконец, Антонин!
– Все, Липынька, – сказал, проснувшись среди ночи, Свешников. – Больше нет сил выдерживать это. Мы завтра же… сегодня же… уезжаем в Псков. Помнишь фотографические снимки, которые приносил Булатов?
И вот все осталось позади: звонки, визиты, намеки, нервотрепка. Антонин и Липочка Свешниковы живут в деревне неподалеку от сожженной Красухи. Они уже в натуре не один раз осмотрели талантливый памятник погибшим здесь осенью 1943 года, все снова и снова ощущая его могучую впечатляющую силу.
– Ты знаешь, о чем я думаю? – сказала однажды Липочка. – О том, что если бы твоя бабушка не увела тебя отсюда в Ленинград, то ведь и она бы и ты лежали сегодня под этими камнями. Страшно представить!
Они бродили пешком по деревням, встречались с людьми, пережившими немецкую оккупацию. Антонин вглядывался в их черты, отыскивая в них складки скорби, отрешенности, чего-то неземного, богодуховенного. Первые его наброски были все в той же, характерной для него манере: лица святых с древних икон, лица нездешних, давних. Но он злился за это на себя, рвал бумагу, картон. Для этого не надо было никуда ездить, можно было сидеть в своей мастерской и, вспоминая фрески Владимира, Суздаля, Ярославля, Ростова-Ярославского, видеть сквозь них лица современников и переносить на холст эти причудливые, создающие видимость новизны сочетания древности с сегодняшней действительностью.
Но чем больше было встреч с людьми окрестных селений, чем больше разговоров с ними, тем все сильнее давало себя знать чувство неудовлетворенности своей работой, тем настойчивее разрасталось желание найти более верную форму для раскрытия внутренней сущности тех, кто жил сегодня и работал на псковской земле.
Никто здесь не мог ответить Антонину на его вопросы о судьбе родителей. Их могли знать, очевидно, только красухинцы, но из красухинцев в живых осталась одна-единственная жительница, и та пережила столько личного горя, что многое улетучилось из ее памяти. Но его родители ходили по этой земле, они боролись тут с врагом, они здесь геройски погибли. И сколько бы Антонин ни старался думать о них, как о мучениках, о жертвах, у него это не получалось. Верх брали иные начала. Он взялся писать портрет старой женщины, лицо которой изрезали морщины; в них, казалось ему, лежала глубокая скорбь. Но в разговоре с нею он выяснил, что она была партизанской пулеметчицей, на ее счету десятки убитых гитлеровцев, и когда она рассказывала о своих боевых делах, морщины разглаживались, в глазах загорался огонь азарта, будто она вновь у своего пулемета и косит его огнем кого-то там впереди, видимого только ей одной. И так было с каждым, на кого бы ни обращалось внимание Свешникова. Один, прихрамывающий, казалось бы, совсем немощный, подрывал, оказывается, немецкие железнодорожные эшелоны. Другая была партизанской связной и не раз пробиралась через линию фронта. Третий ходил в блокированный Ленинград со знаменитым продовольственным обозом весной 1942 года. Теперь они и сами, и их дети, и даже внуки работали в колхозах, на льнозаводах, в различных советских учреждениях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60