«Когда в бетонной постройке были прорублены окна (а камерный певец пел что-то из оперетты „Летучая мышь"), Матильда Крингс, осматривавшая с нами, в окружении высшего духовенства, строительную площадку, сказала: „Какова, по-твоему, акустика, Фердинанд?"», то одновременно я услышу фразу Веро Леванд: «Ну давай же, Old Hardy! Ты, наверно, не можешь…», и признание моей коллеги Ирмгард Зайферт: «Я люблю вас, Эберхард…», даже для ее добавления: «Только, пожалуйста, не говорите мне, что и вы меня любите…», найдется местечко.
Постройка церкви и самоцензура, совращение и объяснение в любви не противоречат друг другу. Как бы громко ни называла Веро Леванд своего бывшего друга «управляемым соглашателем», как бы настойчиво ни пытался Шербаум объяснить мне, почему ему пришлось согласиться с доводами своих соредакторов, как бы самоотверженно ни проявлялась любовь Ирмгард Зайферт на прогулках вокруг Груневальдского озера, находя такие слова, как «служение», «муки», «готовность к лишениям», я предоставляю Крингсу возможность проверить акустику Бункерной церкви, после того как ее проверил камерный певец.
Крингс цитировал своего Сенеку: «Воспитаем в себе способность самим желать того, чего требуют обстоятельства!»
Затем он бросил свой девиз «Арктики нет!» в объятый пятьюдесятью тысячами кубометров железобетона зал, служивший когда-то защитой от тех, кто обладал превосходством в воздухе над территорией рейха.
Звуки, издаваемые Крингсом со средней громкостью, зал усиливал, превращал в победные реляции о положении под Сталинградом сразу после того, как Крингс сменил Паулюса и принял командование: «Инициативу опять захватили мы!»
Сегодня мне было бы легко поставить своего ученика Шербаума в это освященное железобетонное здание и сделать его исповедь публичной: «Серебряный Язык мне пришлось убрать. Они сказали: это слишком полемично для первого номера. Если нападаешь на Кизингера, надо нападать и на Брандта. Говорят, он даже носил тогда норвежскую военную форму. Тут я сказал: плевать мне на вашего Кизингера. Но место о Хюбенере останется, или я уйду…»
(Линде я во время осмотра стройки сказал: «Если мы поженимся, то только здесь…»)
Пока со всех шести обточенных зубов с помощью фольги снимались оттиски, пока все шесть пеньков для коронок смазывались лечебной жидкостью «тектор» и на них, для защиты от внешнего воздействия, надевались оловянные колпачки, я был занят только бесконечно радостным рандеву с Шоком, постановкой, влетевшей в сто пятьдесят восемь тысяч марок, как я потом подсчитал. Господин Шок получил на круг десять тысяч, дирижер, по фамилии Эйсбреннер, отхватил три тысячи триста. Костюмерная часть истратила на шиньоны, парики и грим четыре тысячи триста. Главный светотехник и десять осветителей заработали за шесть дней съемок пять тысяч шестьсот восемьдесят девять марок. Я все выстроил в столбик. Затраты на веерообразные пальмы, на купленные, взятые напрокат прежде, взятые напрокат теперь, специально сшитые костюмы, задники, один пожарный, бесплатно только тележка «долли» радиостанции «Свободный Берлин». Все это мало что говорит о моем состоянии во время насаживания колпачков. Ведь, собственно, пока шла, становясь все дороже и дороже, передача, меня не отпускало слово «смыться».
Смыться бы. Не быть больше мишенью. Стать меньше, чем видимое глазу. Как некоторые люди, исчезающие на минутку за углом (покурить) и никогда уже больше не появляющиеся, потому что они собственноручно (куда же?) смыли себя. «Смыться» — это больше, чем «отвалить». Резинка, например, радостно стирает саму себя из-за ошибки; так и я быстро и напрочь смоюсь со школьного фронта, только в каких-то частицах меня и можно будет узнать: это вот, нет, это, нет, эта крупинка — типичный Штаруш. Он изничтожил себя из-за своего ученика. (Теперь Шёрбаум возлагает ответственность за то, что он спасовал, на меня.) Штудиенрат, который весь уходит в дело и хочет добиться всего одновременно. Но это был, оказалось, напрасный труд. («Я разочарован, Филипп, убит и разочарован…»)
Во время дальнейшего лечения, когда он три дня спустя снимал колпачки, примерял заготовки мостов, приминал лопаточкой розовый гипс, я попытался возненавидеть врача»
(По телевизору передавали очерк «Политическое убийство — Малькольм Икс» [40],)
Когда гипс начал стягивать мне полость рта, он сказал: «Заторможенность по отношению к вашей коллеге вполне объяснима. Шлотау сделал из вас недотепу».
Я начал послойно разоблачать его. Он, делающий вид, что хочет облагодетельствовать мир всемирной системой профилактического здравоохранения, он, считающий, что постоянно борется против распространения кариеса, он, во весь голос проповедующий регулярную проверку зубов у дошкольников, он -именно он то и дело убегает во время приема и исчезает в уборной. Я показал, как он там быстро, жадно, по-детски, безудержно поглощает огромные количества липких сладостей. В крохотной каморке, притом стоя, он лакомится поспешно, с чавканьем, с увлажнившимися глазами. А порой, между двумя пациентами, он убегает и впихивает в себя еще что-нибудь. «Вы! — говорил я. — Вы приписываете мне какую-то заторможенность, какие-то, чего доброго, затруднения по части потенции, а сами сидите в сортире, осоловело сосете сливочные карамельки, уплетаете конфеты с кремом, сосете, пуская слюни, леденцы, выходите из себя оттого, что пакетик пуст, и сразу же после оргии хватаете взятый с собой прибор аква-пик, чтобы пульсирующими толчками воды убрать следы этого приторного свинства, — и вы еще смеете называться врачом?»
Когда врач попытался объяснить эксцессы в уборной научным опробованием прибора аква-пик, захихикала даже его ассистентка. Затем он заговорил об определенных навязчивых идеях, которые, при длительном лечении, передаются от пациенту врачу: «Это некое психологическое заражение. Ведь что сделали вы около недели назад, когда отношения между вашим учеником и вами подверглись мучительному испытанию на разрыв? Ну-ка, как вы отреагировали на эту боль?»
Тут я признал, что тогда, несчастный, одинокий в своем несчастье, воистину отчаявшийся, я съел за пять минут две плитки молочного шоколада.
— Вот видите, — сказал он, — ваше несчастье заразительно. — И при поддержке своей помощницы выломал у меня из полости рта розовый гипс.
Сегодня я беседую с врачом по телефону, словно ничего не случилось: «А как дела у Шербаума?»
Он деловито сообщает о медленности позднего лечения дистального прикуса и хвалит моего ученика за терпение. «Такая пластинка с некрасивой нашлепкой, особенно для тех, кому скоро восемнадцать, — это противное инородное тело; а со временем и психологическая нагрузка, которая по силам не каждому».
Я рассказал ему о деятельности Шербаума в роли главного редактора: «После всех компромиссов он добился как-никак маленького успеха. Он, именно он, пробил наконец согласие выделить место для курения: „Пускай теперь дымят!" Даже Ирмгард Зайферт голосовала за это. Причем сам Шербаум не курит и страстный противник курения».
Иногда письмо с вырезками из газет. Подчеркнуто красным. Два-три звонка в неделю. Один раз сходили вместе на выставку в Ганзейском квартале. Один раз случайно встретились на Курфюрстендаме и выпили по чашечке чая в "Бристоле». Два раза он приходил ко мне, посмотреть мои кельтские черепки и осколки базальта. Но к себе никогда не приглашает.
Мы друг с другом обходимся осторожно. Политические волнения в городе, отставку правящего бургомистра [41] и превышение власти полицией мы тоже комментируем отстраненно: «Этого и надо было ожидать». Впрочем, я улавливаю легкие намеки: «От определенной заторможенности излечиваются в наше время на улице». Только ироническими иносказаниями намекаем мы на то время, когда мы откровенничали, не в меру сближались.
«Признаю, доктэр, что эта первая попытка вступить с Ирмгард Зайферт и в половые отношения провалилась после двухчасовых усилий. И все-таки, когда мы опять закурили, она сказала: „Это не помешает мне любить тебя. Мы должны быть терпеливы друг к другу“. — Мы и так, мы и так терпеливы. Это из-за множества наплывов. Все время встревает она, ну, она, и своими военно-научными подробностями вынуждает меня прочесть лекцию о трассе, цементе и его пригодности для подводных сооружений. Даже со скудным, хотя кинематографически очаровательным безобразием предэйфельского пейзажа, с изгрызенной разработками пемзы землей и обеими дымящими трубами крингсовского завода наши отношения справиться не могли; тем более что с некоторых пор я встречаюсь в брошенных базальтовых карьерах не только со своей бывшей невестой, но и со своей ученицей Веро Леванд. Линда и Веро замышляют что-то сообща: акции против меня… Вон, доктэр, видите?
Врач говорил между прочим о телеочерке «Малькольм Икс» — «У насилия, кажется, есть будущее», — а потом сказал: «Оставим в стороне ваши вполне нормальные осечки и поговорим о цементе. Я навел справки. О крингсовском заводе не может быть и речи. В Круфте находится акционерное общество „Ту-баг — трасс, цемент, камень", а это на сто процентов дикерхофское дочернее предприятие. Основанное в 1922 году как камнеобрабатывающий завод, оно сегодня работает по самой разносторонней среди дикерхофских филиалов программе. По сравнению с филиалами в Нойвиде производство цемента, правда, невелико. Но это так, между прочим, только чтобы уточнить, чья тут собственность. Благодаря запросу на андернаховской бирже труда выяснилось, что во время студенческих каникул пятьдесят четвертого и пятьдесят пятого годов вы числились в списках „Тубага" именно как студент-практикант; об инженере-производственнике и речи нет».
Врач препарировал колпачки на столике для инструментов, выжидая, осмелюсь ли я возразить. Мне пришла в голову только беспомощная насмешка: «Наняться бы вам в уголовный розыск. Право, наняться бы вам в уголовный розыск».
Он усмехнулся. (Может быть, он и работает на них.) «Добраться до этих документов было относительно легко. Видите, я снял с них фотокопии. Мы, зубные врачи, умеем сотрудничать друг с другом. И один андернаховский коллега, доктор Линдрат, не утаил от меня, что одна из его дочерей — она сейчас замужем и работает в Кобленце детским врачом — помнит, хотя и смутно, какого-то студента с вашей фамилией. Но это может быть случайное совпадение. Кроме того, ее зовут Моника. Ну? Говорит вам это что-нибудь? Моника Линдрат? Вот она в профиль. А вот анфас. А вот с подругами на рейнском променаде у Андернаха. Так и не припоминаете? — Красивая особа».
Я никак не отреагировал, и он, прекратив допрос, ухватил пинцетом первый колпачок: «Нет так нет. Готов поверить вам, что если не в Андернахе, то в Майене какая-то Зиглинда и впрямь была. Все мы, в конце концов, были когда-то женихами. Я не собираюсь обуздывать вашу фантазию. Вы, кажется, хотели рассказать мне, пока я буду надевать колпачки, о большой сталинградской игре Крингс-дочери против Крингса-отца?»
Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее… Надо бы мне задать своему 12-а сочинение об этой цитате из Иеремии или только о словечке «ах». Об «ах, да» — «ах, так» — «ах, нет». Об «ах, Боже мой» и о возгласах «ах» и «увы». Об «ах» у Клейста и об ироническом «ах» у Манна. Об «ах» детей и об «ах» дряхлых старцев. Чем отличается «ах» при особенно удачном заходе солнца от «ах» при виде моря? «Ах» в песне «Ах, она уже далёко…» И «ах» в политике: «Ах, дорогой коллега Барцель…» Конечно, «ах» в рекламе: «Ах, вот как, вы полощете „прилем"…» И «ах» женщин, «ах-ах-ах», о котором Шербаум уже знает. (И «ах» перед обращением по имени: «Ах, Ирмгард, надо бы нам…» — «Ах, Веро, мне хочется…» — «Ах, Линдалиндалиндалинда…»)
Пока он надевал колпачки, я показал генеральную репетицию сталинградской битвы и свою акцию перед отелем «Кемпинский». В цементном сарае «Д» Крингс одерживал победу в песочнице. На углу Курфюрстендам — Фазаненштрассе шла послеполуденная жизнь. Линда реагировала вяло. Я держал белого шпица на коротком поводке. Она включила «зимнюю бурю», — терраса кафе была набита битком, — хотя положение с горючим в «котле» исключало наступательные действия. Шпиц вел себя смирно, когда я вылил ему на шерсть бензин из пузырька. Электромеханическая установка Шлотау работала безотказно и выдавала кое-какие зрительные эффекты. Поскольку шпица я нагрузил валиумом, он держался спокойно. Например, при одновременных контратаках. (Кто-то из глазевших спросил: «Это от блох?») Выиграв генеральную репетицию, Крингс читал вслух приглашение; и в чтение списка приглашенных, как и в чтение моей листовки «Горим!», я ввел, наплывом, прибытие первых гостей и вспышку моей походной зажигалки. Прибыли высокие правительственные чины из Майнца, офицеры бундесвера, вышедший на пенсию обер-штудиенрат, журналисты, всегдашние генеральные директора. Фонтанчик пламени жег мою левую ладонь, опалил мое твидовое пальто и сбросил у поводка шарик огня. В цементном сарае непринужденно начался прием, на котором полагается стоять с бокалом в руке. (Подуть на ладонь.) По обрывкам разговоров нельзя было догадаться о предстоявшей игре в песочнице, и прохожие у террасы «Кемпинского» сначала тоже ничего не понимали. (Надо было предусмотрительно взять с собой мазь от ожогов.) Гости говорили о своих профессиональных делах: преобладали экономические прогнозы, вопросы о назначениях, шутки о ведомстве Бланка, воспоминания об отпуске. Даже смешки поначалу: «Наверно, будет какой-нибудь „хэппенинг"». Цивилизованная веселость задавала тон в цементном сарае. Мне пришлось выпустить поводок из руки: моя ладонь. (Кто-то пародировал федерального президента.) Шпиц катался по асфальту, подскакивал к столикам с пирожными. Один столик опрокинулся. Линда в бежевом коротком платье и тетя Матильда в своем черном шелковом были единственными дамами. Подлинный шумовой фон: «Вон тот! Я видел. Вон тот в очках…» Напитки разносил специально нанятый официант. На тлевшего, уже только дергавшегося шпица кто-то набросил скатерть. Линда наливала бокалы слишком полно. Меня толкали и (когда я стал раздавать листовки) начали бить. Шлотау проверил систему лампочек. Я потерял очки. Как и на генеральной репетиции, премьера крингсовского наступления прошла по плану, успешно. Они били меня зонтиками, кулаками, портфелями. Он соединился с Готом и создал плацдарм для прорыва на Астрахань. (Растущий пузырь на моей ладони.) Последние гости ушли незадолго до полуночи. Я кричал: «Прочтите сначала мой листовки…» Тетя Матильда тоже удалилась. На Курфюрстендаме я истекал кровью (мне рассекли правую бровь), а в цементном сарае «Д» был вместе со Шлотау свидетелем того, как Линда победила в песочнице своего отца. «Это бензин, а не напалм!» — кричал я. Линда доказала Крингсу, что он хотел бросить на передний край наступающих войск части, разбитые уже во время «Удара грома». «Ну, теперь капитулируешь?» Когда я попытался прорваться к Фа-заненштрассе, меня сбили с ног. «Никогда!» (Мне было страшно.) Крингс повторил это слово: «Никогда!» На мостовой (все еще крича) я нашел свои очки. Они оказались целы. Зиглинда положила перед отцом на барьер песочницы немецкий армейский пистолет («ноль восемь»): «Тогда будь последователен». На площадке перед террасой отеля «Кемпинский» я обрадовался, услыхав сирену полиции. (А то бы они меня…) В цементном сарае «Д» стояли Шлотау и я: два столпа. Менты тоже дали волю рукам. (Хотя я не оказывал никакого сопротивления.) Трансформаторы электромеханической установки гудели. Кто-то крикнул: «Прикончить бы его вовсе…» Крингс взял в руку лежавший на барьере «ноль восемь» и сказал: «Теперь оставьте меня одного». Я придерживал очки. Линда тут же ушла. Прежде чем они уволокли меня, я вскрикнул еще раз-другой. Шлотау хотел возразить. Они смеялись: «Да знаем, знаем». Крингс отмахнулся от нас. И в фургоне я тоже кричал: «Напалм!» Даже цитаты из Сенеки он не сумел привести. Потом все погрузилось во тьму. (Мое смущение.) Мне было вполне весело. Перед сараем мы со Шлотау выкурили по две сигареты. Я пришел в себя лишь в полицейском участке. (У меня были спички.) Моя ладонь. Выстрела так и не было слышно. Когда я на вопрос о профессии ответил «штудиенрат», полицейский сбил с меня ударом очки. Мы ушли. (Очки слетели только теперь.) Шлотау пожелал мне спокойной ночи.
— Но это, — сказал я зубному врачу, — еще не конец. (По телевизору шла реклама; мы пропустили убийство Малькольма Икс.) Но все шесть колпачков были насажены.
— Не хватает еще нескольких деталей: Шербаум навещает меня в больнице, приносит мне то-другое: шоколад, газеты, а Крингс, говорят, все больше страдая от своего поражения, все неумереннее глотает драже с ликером, чтобы побороть начинающуюся депрессию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Постройка церкви и самоцензура, совращение и объяснение в любви не противоречат друг другу. Как бы громко ни называла Веро Леванд своего бывшего друга «управляемым соглашателем», как бы настойчиво ни пытался Шербаум объяснить мне, почему ему пришлось согласиться с доводами своих соредакторов, как бы самоотверженно ни проявлялась любовь Ирмгард Зайферт на прогулках вокруг Груневальдского озера, находя такие слова, как «служение», «муки», «готовность к лишениям», я предоставляю Крингсу возможность проверить акустику Бункерной церкви, после того как ее проверил камерный певец.
Крингс цитировал своего Сенеку: «Воспитаем в себе способность самим желать того, чего требуют обстоятельства!»
Затем он бросил свой девиз «Арктики нет!» в объятый пятьюдесятью тысячами кубометров железобетона зал, служивший когда-то защитой от тех, кто обладал превосходством в воздухе над территорией рейха.
Звуки, издаваемые Крингсом со средней громкостью, зал усиливал, превращал в победные реляции о положении под Сталинградом сразу после того, как Крингс сменил Паулюса и принял командование: «Инициативу опять захватили мы!»
Сегодня мне было бы легко поставить своего ученика Шербаума в это освященное железобетонное здание и сделать его исповедь публичной: «Серебряный Язык мне пришлось убрать. Они сказали: это слишком полемично для первого номера. Если нападаешь на Кизингера, надо нападать и на Брандта. Говорят, он даже носил тогда норвежскую военную форму. Тут я сказал: плевать мне на вашего Кизингера. Но место о Хюбенере останется, или я уйду…»
(Линде я во время осмотра стройки сказал: «Если мы поженимся, то только здесь…»)
Пока со всех шести обточенных зубов с помощью фольги снимались оттиски, пока все шесть пеньков для коронок смазывались лечебной жидкостью «тектор» и на них, для защиты от внешнего воздействия, надевались оловянные колпачки, я был занят только бесконечно радостным рандеву с Шоком, постановкой, влетевшей в сто пятьдесят восемь тысяч марок, как я потом подсчитал. Господин Шок получил на круг десять тысяч, дирижер, по фамилии Эйсбреннер, отхватил три тысячи триста. Костюмерная часть истратила на шиньоны, парики и грим четыре тысячи триста. Главный светотехник и десять осветителей заработали за шесть дней съемок пять тысяч шестьсот восемьдесят девять марок. Я все выстроил в столбик. Затраты на веерообразные пальмы, на купленные, взятые напрокат прежде, взятые напрокат теперь, специально сшитые костюмы, задники, один пожарный, бесплатно только тележка «долли» радиостанции «Свободный Берлин». Все это мало что говорит о моем состоянии во время насаживания колпачков. Ведь, собственно, пока шла, становясь все дороже и дороже, передача, меня не отпускало слово «смыться».
Смыться бы. Не быть больше мишенью. Стать меньше, чем видимое глазу. Как некоторые люди, исчезающие на минутку за углом (покурить) и никогда уже больше не появляющиеся, потому что они собственноручно (куда же?) смыли себя. «Смыться» — это больше, чем «отвалить». Резинка, например, радостно стирает саму себя из-за ошибки; так и я быстро и напрочь смоюсь со школьного фронта, только в каких-то частицах меня и можно будет узнать: это вот, нет, это, нет, эта крупинка — типичный Штаруш. Он изничтожил себя из-за своего ученика. (Теперь Шёрбаум возлагает ответственность за то, что он спасовал, на меня.) Штудиенрат, который весь уходит в дело и хочет добиться всего одновременно. Но это был, оказалось, напрасный труд. («Я разочарован, Филипп, убит и разочарован…»)
Во время дальнейшего лечения, когда он три дня спустя снимал колпачки, примерял заготовки мостов, приминал лопаточкой розовый гипс, я попытался возненавидеть врача»
(По телевизору передавали очерк «Политическое убийство — Малькольм Икс» [40],)
Когда гипс начал стягивать мне полость рта, он сказал: «Заторможенность по отношению к вашей коллеге вполне объяснима. Шлотау сделал из вас недотепу».
Я начал послойно разоблачать его. Он, делающий вид, что хочет облагодетельствовать мир всемирной системой профилактического здравоохранения, он, считающий, что постоянно борется против распространения кариеса, он, во весь голос проповедующий регулярную проверку зубов у дошкольников, он -именно он то и дело убегает во время приема и исчезает в уборной. Я показал, как он там быстро, жадно, по-детски, безудержно поглощает огромные количества липких сладостей. В крохотной каморке, притом стоя, он лакомится поспешно, с чавканьем, с увлажнившимися глазами. А порой, между двумя пациентами, он убегает и впихивает в себя еще что-нибудь. «Вы! — говорил я. — Вы приписываете мне какую-то заторможенность, какие-то, чего доброго, затруднения по части потенции, а сами сидите в сортире, осоловело сосете сливочные карамельки, уплетаете конфеты с кремом, сосете, пуская слюни, леденцы, выходите из себя оттого, что пакетик пуст, и сразу же после оргии хватаете взятый с собой прибор аква-пик, чтобы пульсирующими толчками воды убрать следы этого приторного свинства, — и вы еще смеете называться врачом?»
Когда врач попытался объяснить эксцессы в уборной научным опробованием прибора аква-пик, захихикала даже его ассистентка. Затем он заговорил об определенных навязчивых идеях, которые, при длительном лечении, передаются от пациенту врачу: «Это некое психологическое заражение. Ведь что сделали вы около недели назад, когда отношения между вашим учеником и вами подверглись мучительному испытанию на разрыв? Ну-ка, как вы отреагировали на эту боль?»
Тут я признал, что тогда, несчастный, одинокий в своем несчастье, воистину отчаявшийся, я съел за пять минут две плитки молочного шоколада.
— Вот видите, — сказал он, — ваше несчастье заразительно. — И при поддержке своей помощницы выломал у меня из полости рта розовый гипс.
Сегодня я беседую с врачом по телефону, словно ничего не случилось: «А как дела у Шербаума?»
Он деловито сообщает о медленности позднего лечения дистального прикуса и хвалит моего ученика за терпение. «Такая пластинка с некрасивой нашлепкой, особенно для тех, кому скоро восемнадцать, — это противное инородное тело; а со временем и психологическая нагрузка, которая по силам не каждому».
Я рассказал ему о деятельности Шербаума в роли главного редактора: «После всех компромиссов он добился как-никак маленького успеха. Он, именно он, пробил наконец согласие выделить место для курения: „Пускай теперь дымят!" Даже Ирмгард Зайферт голосовала за это. Причем сам Шербаум не курит и страстный противник курения».
Иногда письмо с вырезками из газет. Подчеркнуто красным. Два-три звонка в неделю. Один раз сходили вместе на выставку в Ганзейском квартале. Один раз случайно встретились на Курфюрстендаме и выпили по чашечке чая в "Бристоле». Два раза он приходил ко мне, посмотреть мои кельтские черепки и осколки базальта. Но к себе никогда не приглашает.
Мы друг с другом обходимся осторожно. Политические волнения в городе, отставку правящего бургомистра [41] и превышение власти полицией мы тоже комментируем отстраненно: «Этого и надо было ожидать». Впрочем, я улавливаю легкие намеки: «От определенной заторможенности излечиваются в наше время на улице». Только ироническими иносказаниями намекаем мы на то время, когда мы откровенничали, не в меру сближались.
«Признаю, доктэр, что эта первая попытка вступить с Ирмгард Зайферт и в половые отношения провалилась после двухчасовых усилий. И все-таки, когда мы опять закурили, она сказала: „Это не помешает мне любить тебя. Мы должны быть терпеливы друг к другу“. — Мы и так, мы и так терпеливы. Это из-за множества наплывов. Все время встревает она, ну, она, и своими военно-научными подробностями вынуждает меня прочесть лекцию о трассе, цементе и его пригодности для подводных сооружений. Даже со скудным, хотя кинематографически очаровательным безобразием предэйфельского пейзажа, с изгрызенной разработками пемзы землей и обеими дымящими трубами крингсовского завода наши отношения справиться не могли; тем более что с некоторых пор я встречаюсь в брошенных базальтовых карьерах не только со своей бывшей невестой, но и со своей ученицей Веро Леванд. Линда и Веро замышляют что-то сообща: акции против меня… Вон, доктэр, видите?
Врач говорил между прочим о телеочерке «Малькольм Икс» — «У насилия, кажется, есть будущее», — а потом сказал: «Оставим в стороне ваши вполне нормальные осечки и поговорим о цементе. Я навел справки. О крингсовском заводе не может быть и речи. В Круфте находится акционерное общество „Ту-баг — трасс, цемент, камень", а это на сто процентов дикерхофское дочернее предприятие. Основанное в 1922 году как камнеобрабатывающий завод, оно сегодня работает по самой разносторонней среди дикерхофских филиалов программе. По сравнению с филиалами в Нойвиде производство цемента, правда, невелико. Но это так, между прочим, только чтобы уточнить, чья тут собственность. Благодаря запросу на андернаховской бирже труда выяснилось, что во время студенческих каникул пятьдесят четвертого и пятьдесят пятого годов вы числились в списках „Тубага" именно как студент-практикант; об инженере-производственнике и речи нет».
Врач препарировал колпачки на столике для инструментов, выжидая, осмелюсь ли я возразить. Мне пришла в голову только беспомощная насмешка: «Наняться бы вам в уголовный розыск. Право, наняться бы вам в уголовный розыск».
Он усмехнулся. (Может быть, он и работает на них.) «Добраться до этих документов было относительно легко. Видите, я снял с них фотокопии. Мы, зубные врачи, умеем сотрудничать друг с другом. И один андернаховский коллега, доктор Линдрат, не утаил от меня, что одна из его дочерей — она сейчас замужем и работает в Кобленце детским врачом — помнит, хотя и смутно, какого-то студента с вашей фамилией. Но это может быть случайное совпадение. Кроме того, ее зовут Моника. Ну? Говорит вам это что-нибудь? Моника Линдрат? Вот она в профиль. А вот анфас. А вот с подругами на рейнском променаде у Андернаха. Так и не припоминаете? — Красивая особа».
Я никак не отреагировал, и он, прекратив допрос, ухватил пинцетом первый колпачок: «Нет так нет. Готов поверить вам, что если не в Андернахе, то в Майене какая-то Зиглинда и впрямь была. Все мы, в конце концов, были когда-то женихами. Я не собираюсь обуздывать вашу фантазию. Вы, кажется, хотели рассказать мне, пока я буду надевать колпачки, о большой сталинградской игре Крингс-дочери против Крингса-отца?»
Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее… Надо бы мне задать своему 12-а сочинение об этой цитате из Иеремии или только о словечке «ах». Об «ах, да» — «ах, так» — «ах, нет». Об «ах, Боже мой» и о возгласах «ах» и «увы». Об «ах» у Клейста и об ироническом «ах» у Манна. Об «ах» детей и об «ах» дряхлых старцев. Чем отличается «ах» при особенно удачном заходе солнца от «ах» при виде моря? «Ах» в песне «Ах, она уже далёко…» И «ах» в политике: «Ах, дорогой коллега Барцель…» Конечно, «ах» в рекламе: «Ах, вот как, вы полощете „прилем"…» И «ах» женщин, «ах-ах-ах», о котором Шербаум уже знает. (И «ах» перед обращением по имени: «Ах, Ирмгард, надо бы нам…» — «Ах, Веро, мне хочется…» — «Ах, Линдалиндалиндалинда…»)
Пока он надевал колпачки, я показал генеральную репетицию сталинградской битвы и свою акцию перед отелем «Кемпинский». В цементном сарае «Д» Крингс одерживал победу в песочнице. На углу Курфюрстендам — Фазаненштрассе шла послеполуденная жизнь. Линда реагировала вяло. Я держал белого шпица на коротком поводке. Она включила «зимнюю бурю», — терраса кафе была набита битком, — хотя положение с горючим в «котле» исключало наступательные действия. Шпиц вел себя смирно, когда я вылил ему на шерсть бензин из пузырька. Электромеханическая установка Шлотау работала безотказно и выдавала кое-какие зрительные эффекты. Поскольку шпица я нагрузил валиумом, он держался спокойно. Например, при одновременных контратаках. (Кто-то из глазевших спросил: «Это от блох?») Выиграв генеральную репетицию, Крингс читал вслух приглашение; и в чтение списка приглашенных, как и в чтение моей листовки «Горим!», я ввел, наплывом, прибытие первых гостей и вспышку моей походной зажигалки. Прибыли высокие правительственные чины из Майнца, офицеры бундесвера, вышедший на пенсию обер-штудиенрат, журналисты, всегдашние генеральные директора. Фонтанчик пламени жег мою левую ладонь, опалил мое твидовое пальто и сбросил у поводка шарик огня. В цементном сарае непринужденно начался прием, на котором полагается стоять с бокалом в руке. (Подуть на ладонь.) По обрывкам разговоров нельзя было догадаться о предстоявшей игре в песочнице, и прохожие у террасы «Кемпинского» сначала тоже ничего не понимали. (Надо было предусмотрительно взять с собой мазь от ожогов.) Гости говорили о своих профессиональных делах: преобладали экономические прогнозы, вопросы о назначениях, шутки о ведомстве Бланка, воспоминания об отпуске. Даже смешки поначалу: «Наверно, будет какой-нибудь „хэппенинг"». Цивилизованная веселость задавала тон в цементном сарае. Мне пришлось выпустить поводок из руки: моя ладонь. (Кто-то пародировал федерального президента.) Шпиц катался по асфальту, подскакивал к столикам с пирожными. Один столик опрокинулся. Линда в бежевом коротком платье и тетя Матильда в своем черном шелковом были единственными дамами. Подлинный шумовой фон: «Вон тот! Я видел. Вон тот в очках…» Напитки разносил специально нанятый официант. На тлевшего, уже только дергавшегося шпица кто-то набросил скатерть. Линда наливала бокалы слишком полно. Меня толкали и (когда я стал раздавать листовки) начали бить. Шлотау проверил систему лампочек. Я потерял очки. Как и на генеральной репетиции, премьера крингсовского наступления прошла по плану, успешно. Они били меня зонтиками, кулаками, портфелями. Он соединился с Готом и создал плацдарм для прорыва на Астрахань. (Растущий пузырь на моей ладони.) Последние гости ушли незадолго до полуночи. Я кричал: «Прочтите сначала мой листовки…» Тетя Матильда тоже удалилась. На Курфюрстендаме я истекал кровью (мне рассекли правую бровь), а в цементном сарае «Д» был вместе со Шлотау свидетелем того, как Линда победила в песочнице своего отца. «Это бензин, а не напалм!» — кричал я. Линда доказала Крингсу, что он хотел бросить на передний край наступающих войск части, разбитые уже во время «Удара грома». «Ну, теперь капитулируешь?» Когда я попытался прорваться к Фа-заненштрассе, меня сбили с ног. «Никогда!» (Мне было страшно.) Крингс повторил это слово: «Никогда!» На мостовой (все еще крича) я нашел свои очки. Они оказались целы. Зиглинда положила перед отцом на барьер песочницы немецкий армейский пистолет («ноль восемь»): «Тогда будь последователен». На площадке перед террасой отеля «Кемпинский» я обрадовался, услыхав сирену полиции. (А то бы они меня…) В цементном сарае «Д» стояли Шлотау и я: два столпа. Менты тоже дали волю рукам. (Хотя я не оказывал никакого сопротивления.) Трансформаторы электромеханической установки гудели. Кто-то крикнул: «Прикончить бы его вовсе…» Крингс взял в руку лежавший на барьере «ноль восемь» и сказал: «Теперь оставьте меня одного». Я придерживал очки. Линда тут же ушла. Прежде чем они уволокли меня, я вскрикнул еще раз-другой. Шлотау хотел возразить. Они смеялись: «Да знаем, знаем». Крингс отмахнулся от нас. И в фургоне я тоже кричал: «Напалм!» Даже цитаты из Сенеки он не сумел привести. Потом все погрузилось во тьму. (Мое смущение.) Мне было вполне весело. Перед сараем мы со Шлотау выкурили по две сигареты. Я пришел в себя лишь в полицейском участке. (У меня были спички.) Моя ладонь. Выстрела так и не было слышно. Когда я на вопрос о профессии ответил «штудиенрат», полицейский сбил с меня ударом очки. Мы ушли. (Очки слетели только теперь.) Шлотау пожелал мне спокойной ночи.
— Но это, — сказал я зубному врачу, — еще не конец. (По телевизору шла реклама; мы пропустили убийство Малькольма Икс.) Но все шесть колпачков были насажены.
— Не хватает еще нескольких деталей: Шербаум навещает меня в больнице, приносит мне то-другое: шоколад, газеты, а Крингс, говорят, все больше страдая от своего поражения, все неумереннее глотает драже с ликером, чтобы побороть начинающуюся депрессию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27