А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Милая Вероника. Это ведь и в ваших интересах, чтобы я обратил внимание вашего Филиппа на последствия такого бессмысленного жертвоприношения.
(Эта гнусавая настойчивость.) Веро Леванд тихо — скажу даже: задумчиво — говорила батареям бутылок за стойкой:
— В «Юй Гунь сдвигает с места горы» Мао сказал: «Быть непоколебимым, не бояться жертв и преодолевать все трудности, чтобы добиться победы» — вот главное. Я ухожу. Вы только и знаете, что все истолковывать, а изменить что-то — это не по вашей части. А ведь мы на пороге третьей революции. Только горстка реакционеров еще не поняла этого.
Когда она ушла, мне принесли заказанное светлое. Я с удовольствием рассказал бы ей о печальности моего всезнайства. О робости, о недостатке решимости бросать слова на баррикады. (И о том, как прожужжало мне уши словечко «жертва». После многомесячных, стоивших множества жертв боев шестая армия… Небольшое пожертвование для «Зимней помощи»… Жертвенность, жертвенность…) Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее.
Все— таки мое предложение омрачило шербаумовскую чистую, но при этом целенаправленную идею жертвы. Он позвонил мне в дверь, не пожелал войти, держа Макса на поводке, сказал: «Насчет собаки из питомника -это, нам кажется, убедительно. Не обязательно Макс. Я съезжу в Ланквиц и куплю, если у них там есть, белого шпица. Вы не знаете, сколько они запросят за шпица без родословной?» Он хотел занять у меня денег, о чем сказал довольно прямо, — «К концу месяца я всегда на мели», — и все-таки отказался войти в квартиру, когда я попросил дать мне немного подумать: «Я быстренько напою вас чаем, Филипп, а потом мы это дело трезво обдумаем».
— Веро ждет внизу. Вы же можете дать мне эти деньги и завтра.
— Вы многого требуете от меня, хотите получить в долг деньги, чтобы купить шпица, облить его бензином и публично сжечь, а не позволяете мне заглянуть в ваши, должен признаться, довольно-таки взбалмошные мысли. Это нечестно.
— Ну, если вы не хотите…
— Еще вчера все должно было быть «абсолютно чисто», а уже сегодня вы идете на довольно сомнительный компромисс, прося денег у взрослого, который не верит в это и которому даже не страшно. Почему вы умаляете свою жертву?
— Ваше дело — не спрашивать, а помочь.
— Хорошо. Вам страшно за Макса. Понятный страх. А теперь я и какой-то безымянный шпиц из ланквицского питомника, чего доброго, недавно слученная сука, должны расплачиваться за вашу, скажу прямо, жалкую трусость.
— Насчет Ланквица — это была ваша идея.
— За которую я в ваших интересах мог бы и постоять.
— Но ведь вы бы тоже, наверно, купили шпица.
— Не для того, чтобы спасти вашего Макса. Речь идет о вас, Шербаум, о вас! А вот ваш план — это эксплуатация, империализм чистой воды. Свою собаку пожалеть, а какое-то другое животное погубить. Мне такой расчет не нравится.
— Мне тоже. Наверно, вы правы.
Шербаум оставил меня у открытой двери, пренебрег лифтом и побежал, нет, убежал вниз по лестнице со своим Максом. Я налил себе чаю и, отпив два-три глотка, оставил остывать.
(Я доволен собой. Доволен ли я собой? Маленькие выигрыши пополудни, начинающие крошиться с приходом сумерек.)
— Вы должны были дать мальчику денег, — сказал мой врач. — Это канительное дело. Поездка в Ланквиц. Выбор и покупка собаки. Покупка поводка. Присутствие белого шпица в квартире родителей. Объяснение с матерью, которая должна объяснить это отцу — или наоборот. Затем, возьмем благоприятный вариант, начинающаяся дружба между таксой и шпицем. Забавная возня, прыжки, умильность. Возможно, у вашего ученика есть сестричка… — Сестрички нет. Сестрички нет. — Просто предположим. И девочка привязывается к шпицу, считает его, при поддержке родителей, своей собственностью. Все эти непредвиденности все больше расстраивали бы план вашего ученика. — Спекуляции, доктэр. Чистейшие спекуляции. — Но это еще не все: новая ситуация позволила бы вам столкнуть лбами таксу со шпицем. Скажем, спросив с подковыркой: «Почему бы не сжечь обеих собак?» Или: «Не дать ли им самим вытянуть жребий зубами?» Или: «Разве это порядочно — так самовластно распоряжаться жизнью и смертью двух собак?» Простой расчет, дорогой мой: две собаки, как ни верти, это больше, чем одна. Все становится сложнее и тем самым все-таки ближе к здравому смыслу…
Наш телефонный разговор коснулся также зубоврачебных дел, боком затронул политику («Этот Любке действительно невозможен…») и вылился в обычный обмен цитатами:
Он: Между прочим, по поводу этики Сенека говорит: «Наше человеческое общество подобно своду. Свод рухнул бы, если бы каждый камень в отдельности не…»
Я: Этот мотив свода Клейст позднее подхватывает в письме к сестре…
Он: И дальше. Послушайте: «Важна только нравственная честность жизни, не ее продолжительность. А нравственная честность порой состоит как раз в том, чтобы не жить слишком долго!»
Я: Если Шербаум это услышит, он станет стоиком: «Ваш старикашка Сенека, мол, не так уж неправ. Завтра я сожгу Макса. Семнадцать лет — больше чем достаточно».
Врач засмеялся. Мне ничего не оставалось, как поддержать его смех. (Двое смеющихся мужчин на одном проводе.) Он начал первым и первым оборвал смех: «Вы, конечно, правы. Древнеримский этический зуд снижает продолжительность жизни. Но что касается мальчика, то вы должны были одолжить ему деньги».
(Когда я у Реймана принимаюсь за пиво, его мосты «дегудент» все еще напоминают о себе: ничего горячего, ничего холодного! Инородные тела теплопроводны… Его советы слишком разумны, чтобы их слушаться до того, как случится первая неприятность. Я вам советую… — Лучше не советуйте, доктэр. — Можно ли вам вообще что-либо посоветовать? — Что же мне делать, доктэр?)
На следующий день у меня было «окно» — я вызвал Шербаума с урока музыки, которую ведет в моем 12-а Ирмгард Зайферт. Он придал своему юному лицу выражение благовоспитанности.
— Я все обдумал, Филипп. Могу вам дать деньги. Я позвонил в Ланквиц. Шпиц без родословной стоит от семидесяти до восьмидесяти марок.
— Это была вчера лишь минутная слабость, приношу за нее тысячу извинений. Либо Макс, либо вообще ничего…
— Но мое предложение вас ни к чему не обязывает…
— Тогда уж можно и матерчатую собаку. Или несколько. У Веро Леванд их целая коллекция. Кстати сказать, неплохая идея. Спрошу у нее, согласна ли она расстаться со своим зверинцем. Начал бы с них, вполне безобидно, чтобы эти шляпки подумали: ну, да, матерчатые. Ребячество. Очередной дурацкий хэппенинг. А потом я принесу в жертву Макса — и пирожное выпадет у них из глотки.
Я смотрел устроенное им представление. Идея с матерчатыми собаками его захватила. Он подражал плюшевым мишкам Штейф, издавал дональд-даковские звуки (шлеп, чмок, брр) и намекал на извергаемое пирожное: «кхх, рыг, ой». Мне следовало покинуть его. Но своей элегической заключительной фразой — «Жаль, Филипп, я хотел помочь вам» — я дал ему повод покинуть меня: «Я знаю, вы ко мне хорошо относитесь».
Мой ученик ушел опять музицировать. Из коридора я услышал, что в классе пели что-то орфовское.
Он способный ученик. (Все к нему хорошо относятся.) Он все быстро схватывает. (Слишком быстро схватывает.) Участвует только в том, что доставляет ему удовольствие. (Его превосходная работа о символе в рекламе: «Мерседесовская звезда как елочное украшение».) Он одного роста со мной, но продолжает расти. (Штёртебекер был пониже.) Когда он смеется, у него появляются ямочки. Родители его живы. Отец занимает руководящую должность у Шеринга. Мать я знаю по родительским собраниям: моложавая сорокалетняя женщина, считающая своего сына «еще совсем ребенком». У него есть два старших брата, оба — студенты, учатся в Западной Германии. (Один в Аахене: на машиностроительном.) Несмотря на недюжинные успехи по моим предметам и по части художеств (играет на гитаре), он и на этот раз перейдет в следующий класс с грехом пополам. Дружба с Веро Леванд не сделала его радикалом. (Правда, он требует — вполне разумно — отмены преподавания Закона Божьего и включения в обязательную учебную программу философии и социологии.) Его склонность к сатире часто заставляет его все заострять. В одном сочинении он написал: «Мой отец, конечно, не был нацистом. Мой отец был только уполномоченным по ПВО. Уполномоченный по ПВО — это, конечно, не антифашист. Уполномоченный по ПВО — это нуль. Я — сын уполномоченного по ПВО, значит, я сын нуля. Теперь мой отец такой же демократ, каким он был прежде уполномоченным по ПВО. Он делает все верно. Даже когда он порой говорит: „Мое поколение сделало многое неверно", он говорит это всегда в верный момент. Мы с ним никогда не спорим. Иногда он говорит: „Ты тоже еще приобретешь опыт". Это тоже верно, ибо можно предвидеть, что опыт я приобрету. Приобрету в качестве нуля или в качестве уполномоченного по ПВО, что, как я доказал, одно и то же. („Что вы сейчас делаете?" — „Приобретаю опыт".) Мать часто говорит: „У тебя великодушный отец". Иногда она говорит: „У тебя слишком великодушный отец". Тогда мой великодушный нуль говорит: „Оставь мальчика в покое, Элизабет. Кто знает, что еще будет". И это тоже правильно. Я люблю своего отца. Он, бывает, так грустно-грустно глядит в окно. Потом скажет: „Вам хорошо. Время почти мирное. Надо надеяться, и дальше так будет. Наша юность выглядела иначе, совсем иначе". Я действительно люблю отца. (Себя я тоже люблю.) Как уполномоченный по ПВО, он, наверно, спасал людям жизнь. Это прекрасно и правильно. Получился ли бы из меня хороший уполномоченный по ПВО? Когда мы летом ходим на Ванзее купаться…» Трудно было за это сочинение поставить отметку. (Я попытался заменить отметку указанием на чрезмерную литературность.) А он ведь действительно талантлив.
Ирмгард Зайферт тоже считает Шербаума талантливым. («У мальчика художественная жилка…») Однако прежде чем я улучил минуту заговорить с ней о Шербауме, она опять (и все тем же покаянным тоном) твердила о старых письмах, открытие и оценку которых она не перестает заново открывать и оценивать. На сей раз особенно знаменательной показалась ей фраза в одном из писем: «Наконец-то я готова принести жертву!», потому что слово «наконец-то» доказывало, по ее мнению, что раньше она не была готова принести жертву, сомневалась. Я убеждал ее придать этому сомнению больший вес: «Оно отменяет последующую готовность, по меньшей мере ставит ее под вопрос».
Разговор этот происходил между охотничьим замком и лесным ресторанчиком «Паульсборн». Она привезла меня на своем «фольксвагене» погулять вокруг Груневальдского озера. Мы оставили машину у Розенэка и пошли шагать. Ничего необычного, ведь во время моего стажерства у нас было заведено делать перед началом занятий один круг по берегу Груневальдского озера. Мы беседовали, как и положено беседовать женщине-штудиенрату и ее сверстнику-стажеру: серьезно, иногда весело-сдержанно, нет-нет да впадая в слегка натужную бесшабашность, которая часто грозила перейти в свою противоположность, и холодную скованность. Отдавая должное природе и нашей уединенности, я чувствовал себя обязанным дополнить наши дружески-коллегиальные отношения мыслимой все же на исходе четвертого десятка влюбленностью; возникавшую неловкость удавалось прикрыть только форсированным остроумием. Во время этих прогулок вокруг озера мы на первых порах соблюдали дистанцию без особых усилий; после того как Ирмгард Зайферт сделала на материнском чердаке известное открытие, — это вывело ее из равновесия, она опять начала курить, — прогулки «разок-вокругозера» стали нам тягостны. Я начал (из каприза и немного для забавы) искать и создавать ситуации, которые хотя бы допускали интимную близость. Она не противилась. Мы навещали друг друга без предупреждения. Среди какого-нибудь разговора мы вдруг ни с того ни с сего целовались, чтобы, поцеловавшись, опять-таки без всякого перехода, взять прежний деловой тон. Мы иронизировали над нашей «животной похотью» и издевались над нашей неспособностью пойти дальше: «Это ложная тревога, Эберхард. Избавим себя от меланхолии, вкус которой мы уже заранее чувствуем».
Так иронически и насмешливо, да и язвительно ввиду раннего часа, начали мы прогулку, о которой договорились накануне. Вечером я опять нагрянул к ней без предупреждения. Мы засиделись до поздней ночи.
— Вы благополучно добрались домой?
— Я позволил себе еще две бутылки пива и испробовал новую комбинацию: стакан колы с рюмкой обыкновенной водки.
— Какое легкомыслие. Таким я вас не знала. Во всяком случае наши отношения отличаются умеренностью страстей.
— Может быть, мы боимся нарушить это неопределенное состояние какими-то действиями.
— Ах, что вы! Мы же ограничиваемся разговорами и крупицей невостребованной симпатии. Вы упорно пятитесь назад и ищете пищи в вашем, должна признать, нелегком жениховстве, а я, с тех пор как напала на эти письма, всячески преследую семнадцатилетнюю девочку, которая сделала, сделала от моего имени, что-то такое, чего бы я никогда…
— Вы забываете, Ирмгард, что к моменту моей помолвки мне минуло двадцать семь лет, и спасовал я, значит, будучи уже, видит Бог, взрослым…
— Какое значение имеет разница в возрасте, если речь идет о поражениях, которые ни вы, ни я не можем выдать за победу. Например, я уже несколько дней пыталась истолковать в свою пользу одно место в письме, эту короткую невыносимую фразу: «Наконец-то я готова принести жертву!» Моя ситуация — просто смех один: быть обвинителем и защитником в собственном деле. Что вы на это скажете? Словечко «наконец-то» в начале фразы — оно все-таки интересно, правда?
Мы оставили позади охотничий замок и шагали к Паульсборну. Светало нехотя, день не спешил наступить. Смерзшийся за ночь снег поскрипывал. В устье Ланге Луха, замерзшей перемычки между Крумме Ланке и Груневальдским озером, рабочий лесничества прорубал лед для уток. Пар изо рта перелетал через его плечо белыми струйками. Как только мы свернули направо, сокращая себе путь по тропинке на северо-западной стороне озера и шагая теперь местами гуськом, у меня нашлись рассудительные, подходящие для воскресной проповеди слова: «Вот видите. Плодотворное сомнение, все то, что предшествует слову „наконец-то", у вас осталось, а глупый и, как мы знаем, не имевший последствий поступок ушел в прошлое, и его можно предать забвению».
Но Ирмгард Зайферт снова уже была прилежна, как бобер: до конца озера, до деревянного мостика через ручей, соединяющий наше озеро с Хундекельским, она отстаивала свое поражение. И на мосту, среди шумящих в своих лунках уток, со злостью поцеловав ее, чтобы заткнуть ей рот, да, да, заткнуть рот, я услышал, как только оторвался от ее губ, конец прерванной фразы: «…при этом я все больше и больше убеждаюсь, что была тогда разочарована тем, что после моего заявления ничего не произошло. Полагаю, что я сделала второе заявление, нет, скажем прямо, опять пошла доносить. Я удвоила свою вину».
Поскольку мы опаздывали, я торопливо шагал в сторону Розенэка: «Но крестьянин же уцелел и после вашего первого, и после второго, только предположительного заявления…»
— Не в этом дело. Поймите же наконец!
— А то я не понимаю?!
— Слова создают как бы причинные связи.
— Вот именно. Крестьянин умер, как вы мне сказали, десять лет спустя после второго удара. Вы живы, я тоже случайно остался жив, а мой ученик, нет, наш Филипп Шербаум в беде…
— Бросьте наконец эту школьную чепуху. Ничто меня не оправдывает. Эти письма, особенно эти ужасные строчки в одном из них…
(Потом было записано: «Сегодня утром, в половине девятого с небольшим, после того как я поцеловал ее и разбередил при этом медленно заживавшую ранку на нижней губе, я дал пощечину своей коллеге Ирмгард Зайферт. При четырех градусах ниже нуля, среди заснеженных сосен и берез, выше обледеневшей лестнички перед дорожкой, ведущей к аллее Клея, я погасил ее фразу пощечиной, которую влепил левой рукой. Шлепок получился громкий, но птицы не вспорхнули. Во времена моей службы на военном аэродроме, когда меня называли Штёртебекером, я однажды дал пощечину одной девчонке, с тех пор такого никогда больше не случалось. Как только это произошло, мне захотелось, чтобы кто-нибудь, нет, чтобы Линда увидела, как я… Как ни смешна пощечина, это все же поступок. Коснувшись поверхности воды, камень разгоняет круги: в быстрой смене кадров я еще раз ударил по щеке Ирмгард Зайферт, а потом снова и снова, слева и справа ударял Линду, слева и справа Линду, то на Рейнском променаде, то на складе пемзы, то на майенском поле среди глыб базальта, а также в гостиничных номерах — и один раз в присутствии ее отца: сколько угодно раз можно было повторять этот поступок. „Великолепно! — сказал он. — Великолепно. Только так она образумится"».)
Ирмгард Зайферт сразу полезла за сигаретой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27