А-П

П-Я

 



– Какое есть еще веселье, кроме того?
– Если вам, Петр Иванович, конечно, охота узнать полную гамму веселья, то надо еще обратно выпить.
– Ты мне шарики не крути. Ты мне сообщи, какое еще бывает веселье или там небесное мелкобуржуазное наслажденье. Ну, чего? Еда? Ну, еду жрали… Раки? Ну, чего еще? Скажи же, черт побери! Чего еще бывает на свете? Чего я такое промигал?
– Вот, я говорю, можно обратно выпить, Петр Иванович. А потом можно еще чего-нибудь такое сочинить… Или вот обратно к этой особе можно пойти.

Растопыркин показывает на барышню, сидящую за их столиком. Но Барбарисова не прельщает эта перспектива: Он недоволен:
– Всё бабы и бабы… Этой продукцией у меня дома вполне завалиться можно. Нет, ты скажи, чего еще?..
Барышня, недоумевающе слушающая этот разговор, подает совет:
– Может быть, в кино пойти? Там в другой раз очень чудные бывают моменты.
Барбарисов отмахивается от нее и продолжает привязываться к несчастному Растопыркину:
– Нет, ты скажи, чего еще бывает?
И Растопыркин, окончательно припертый к стене, вынужден признать:
– Да больше и желать нечего, Петр Иванович…
Дело кончается тем, что Барбарисов устраивает в ресторане скандал и с криком – «Ах ты, еврейская образина!» – бьет бутылкой по голове какого-то посетителя.
Теперь его представление о полном внутреннем освобождении, вся полнота доступного ему самоосуществления исчерпаны до дна…
Так новый человек, возмечтавший приобщиться к каким-то иным, неведомым ему ценностям, вынужден был возвратиться несолоно хлебавши на свои исходные позиции, убедившись, что нет на свете ничего, помимо баб, жратвы и выпивки, что больше в этом мире – и желать нечего.
Как ни отличаются друг от друга добродушный стекольщик из рассказа «Счастье», «полуинтеллигент» Борька Фомин, выигравший нежданно-негаданно 5000 рублей, и бывший ответственный работник Петр Иванович Барбарисов – все они бандерлоги, не подозревающие о существовании каких-либо иных ценностей, помимо тех, что «их потребностям служили». Но наш ученый астроном, Василий Петрович Волосатов, герой «Возвращенной молодости»… Ведь он же – не таков! Как-никак он – интеллигент, человек книги. У него-то ведь все не сводилось к мечте о теплых стельках. Наверняка у него были и какие-то иные, не только грубо материальные, но и, так сказать, духовные потребности.
Да, конечно. Но как только представилась ему вот эта самая возможность самоосуществления, он поступил ну совершенно, в точности так же, как «полуинтеллигент» Борька Фомин, который, выиграв по облигации 5000 рублей, тотчас же оставил свою прежнюю жену и, захватив с собой кое-какое барахлишке ушел от нее к соседке по квартире – молоденькой чухонке Феничке.

…профессор, сложив два чемодана и написав жене записку, вышел незаметно из дому и перебрался на жительство к соседям.

Ничего другого наш Фауст придумать не мог.
Оказалось, что счастье ученого астронома в самом существе своем так же грубо материально, как теплые стельки стекольщика, как его вожделенная «блюза».
Я вспоминаю один замечательный разговор.
У меня был сосед – Иван Иванович Рощин. Он был когда-то подручным маляра, потом маляром, потом матросом. Брал Зимний. Вступил в РКП. На гражданской потерял ногу. Потом кончил не то ком-, не то промакадемию и стал ответственным работником. Он занимал важный пост в каком-то главке, и поэтому за ним каждое утро приезжала машина.
Иван Иванович любил поговорить на разные отвлеченные темы. Например, о том, как легко давались ему науки. Особенно философия. К философии он питал особую склонность. Он даже намекал иногда, чуть смущенно улыбаясь, что именно в занятиях философией, а не в Главсоли или Главхлебе, лежало истинное его призвание. Но – ничего не поделаешь! Партия бросила его в Главсоль, а для коммуниста воля партии – закон.
Шел 1945 год, последний год войны, первый год мира. Вероятно, именно в этом году для всех уже стало ясно, что башмак окончательно стоптался по ноге. Именно тогда, я думаю, в голове у Милована Джиласа впервые забрезжило название его будущей книги: «Новый класс». Во всяком случае, именно тогда возник так полюбившийся москвичам анекдот про изможденных, заморенных, убого одетых хозяев жизни, торопящихся куда-то по утрам, – и размордевших, вальяжно развалившихся в персональных машинах, одетых в добротные габардиновые плащи и велюровые шляпы слугах народа.
Это было время, когда с государства нашего, первого в мире государства рабочих и крестьян, слетели последние фиговые листки. Люди, стоявшие у власти, стали жадно хапать все, что ни попадя, – квартиры, дачи, машины, ковры, мебельные гарнитуры, каракулевые шубы, люстры, хрустальные вазы, сервизы, отрезы… Может быть, иным из них (или их женам) случалось это делать и раньше, но никогда еще они не делали это так открыто и нагло, в сознании своего святого права на все эти простые и грубые ценности жизни.
И вот как-то раз я заговорил с моим соседом Иваном Ивановичем Рощиным на эту тему. С дурацкой горячностью своих семнадцати лет я говорил о том, что коммунисты стали перерожденцами. Куда девался, орал я ему, благородный идеализм вашей юности! Во что превратились бескорыстные коммунары, готовые идти на любые лишения для блага народного! Как не стыдно этим нынешним хапугам носить высокое и славное звание коммуниста!
Иван Иванович сперва слушал меня довольно благосклонно. Да я, признаться, на это и рассчитывал, ведь он как-никак был не из нынешних, а из тех, прежних.
Но при слове «идеализм» лицо его вдруг изменилось: выражение его стало жестким, отчужденным.
– А мы – материалисты! – веско оборвал он меня. – Мы никогда и не выдавали себя за идеалистов.
На меня словно опрокинули ушат холодной воды. Боже мой! – подумал я. Он даже не понял, что я употребил слово «идеализм» не в философском, а совсем в ином смысле! Говоря об идеализме прежних коммунаров, я ведь имел в виду не философские их воззрения, а их бесконечную преданность идее, их бескорыстное донкихотство.
Надо ему объяснить, думал я. Сейчас я ему растолкую, что есть два разных значения этого слова, и он сразу поймет, какую он сморозил чушь…
Но Иван Иванович продолжал развивать свою мысль, и я понял, что объяснить ему ничего нельзя. Где-то там, в пром– или комакадемии, ему объяснили, что слово «материализм» происходит от слова «материя». А материя – это все, что нас окружает, все материальные предметы окружающего нас мира. У него как-то так выходило, что «материализм» происходит от слова «материя» не в отвлеченном, философском, а в самом простом, пошлом, мануфактурном смысле: материя – это ситец, сатин, шевиот или вот этот самый габардин, из которого им шьют эти одинаковые серые макинтоши. Говоря – «Мы материалисты», – он давал понять, что они никому не уступят своего честно завоеванного права на шевиотовый костюм, на этот вот габардиновый макинтош…
Не скрою, он тогда казался мне фигурой комической, жалким невеждой, заблудившимся в трех соснах азбучной философской политграмоты. Про себя я потешался над ним, особенно над его смехотворной любовью к философии.
Лишь много лет спустя я понял, как глубоко прав был мой сосед Иван Иванович. У него и в самом деле было неподдельное философское чутье. Он действительно нутром чувствовал самые темные глубины этой науки наук. Как бы то ни было, он совершенно правильно почувствовал то, что мне тогда было невдомек: что между философским и вот этим обывательским, шевиотовым, габардиновым материализмом на самом деле существует глубочайшая внутренняя связь.

– Да зачем я непременно должен любить моего ближнего или ваше там будущее человечество, которое я никогда не увижу, которое обо мне знать не будет и которое, в свою очередь, истлеет без всякого следа и воспоминания (время тут ничего не значит), когда Земля обратится, в свою очередь, в ледяной камень и будет летать в безвоздушном пространстве с бесконечным множеством таких же ледяных камней, то есть бессмысленнее чего нельзя себе и представить! Вот ваше учение! Скажите, зачем я непременно должен быть благороден, тем более если все продолжается одну минуту… Ведь вы Бога отрицаете, подвиг отрицаете, какая же косность, глухая, слепая, тупая, может заставить меня действовать так, если мне выгоднее иначе? Вы говорите: «Разумное отношение к человечеству есть тоже моя выгода»; а если я нахожу все эти разумности неразумными, все эти казармы, фаланги? Да черт мне в них, и до будущего, когда я один раз на свете живу!.. Что мне за дело о том, что будет через тысячу лет с этим вашим человечеством, если мне за это, по вашему кодексу, – ни любви, ни будущей жизни, ни признания за мной подвига? Нет-с, если так, то я самым превежливым образом буду жить для себя, а там хоть бы вы все провалились!
(Федор Достоевский)

Вот эта самая истина и открылась герою «Возвращенной молодости» Василию Петровичу Волосатову. Недаром же он был профессором астрономии. Ему лучше, чем кому другому, было известно, что станет с Землею спустя миллионы лет, в какой ледяной камень она превратится и как будет летать вместе с другими такими же ледяными камнями в безвоздушном пространстве.

…начинался разговор об астрономии и о новых открытиях в этой области.
Однако, видимо, многое было уже сказано и рассказано, и требовались новые слушатели, которые оживили бы лектора.
Такие слушатели находились. И чаще всего это был друг дома соседей – Кашкин, любитель поговорить на научные темы. Завидя профессорскую семью, он подходил к забору и, глядя на небо своими осоловелыми глазами невежды, абсолютно ничего не понимая и не разбираясь, где чего есть, говорил какую-нибудь пошлость, вроде того, что есть ли люди на Луне.
Профессор, горько усмехаясь, описывал мертвую планету, лишенную воздуха и всякой жизни…
На своих раскоряченных ногах Кашкин уходил, совершенно обалдевший от научных сведений.
Эти сведения до того чувствительно поражали его в самое сердце, что он иной раз, не заходя на дамскую половину, уходил домой, покачивая головой, недоверчиво зыркая на звезды и явно не веря многому.
После ухода Кашкина Василек… рассказывал иной раз о новых открытиях, о движении Солнца и о вечном холоде Вселенной, о гибели Земли и о таких неизмеримых пространствах, какие недоступны пониманию человека.

Не случайно именно эти астрономические разговоры оказались той почвой, на которой высоколобый, философский материализм профессора Волосатова сомкнулся с обывательским, «шевиотовым» материализмом Кашкина.
Поскольку Кашкин представлен нам отъявленным циником и негодяем, может создаться впечатление, что Зощенко, вслед за Достоевским, намерен окончательно разоблачить и дискредитировать философский материализм и атеизм, неизбежно приводящий человека к самому темному, шкурному эгоизму («…буду жить для себя, а там хоть бы вы все провалились!»). Такое заключение было бы, пожалуй, чересчур поспешным. Оно было бы слишком поспешным хотя бы потому, что циническую систему воззрений Кашкина исповедовал не только профессор Волосатое. Ее исповедовали, оказывается, многие в высшей степени замечательные и даже великие люди, В частности, например, Гёте. Да, да, великий, бессмертный, гениальный Иоганн Вольфганг Гёте был в известном смысле единомышленником этого жуткого Кашкина. И именно благодаря этому он тоже вернул себе молодость.
Собственно, не «тоже». Он-то как раз полностью осуществил то, о чем незадачливый профессор Волосатое мог только мечтать.

Этот великий человек был одним из очень немногих, который, прожив 82 года, не имел даже дряхлости.
«И когда он умер, – сообщает Эккерман, – и с него сняли платье, чтобы переодеть, оказалось, что его 82-летнее тело было юношески молодым, свежим и даже прекрасным».
(Возвращенная молодость)

Каким же образом этот великий человек добился такого поразительного результата?

…Гёте пошел на некоторый компромисс. Он не пошел на борьбу и сделался блестящим придворным министром, выкинув всю двойственность, которая, несомненно, расшатывала его здоровье и его личность в молодые годы. Он сделался консерватором и «своим человеком» при герцогском дворе, чего, например, не мог сделать Пушкин.
(Возвращенная молодость)

Иными словами, он стал вести себя так, как если бы он был не Гёте, а Кашкин, который говорил, что не собирается забивать свою голову какими бы то ни было взглядами, а просто будет горячо приветствовать каждое правительство, которое стоит у власти.
И все-таки, что ни говори, Гёте – не Кашкин. И даже не Василий Петрович Волосатое.
К Кашкину Зощенко относится с откровенной гадливостью. К Василию Петровичу – во всяком случае, не без иронии. Но интонация его сообщения о линии жизни Иоганна Вольфганга Гёте не несет в себе и тени насмешки. Чувствуется, что перед этим великим человеком автор всегда готов самым почтительнейшим образом снять шляпу.
Зощенко, по-видимому, и в самом деле считал, что Гёте постиг тайну вечной молодости.
В чем же она состоит – эта тайна?
На этот вопрос автор очень определенно отвечает в специальной главе своей повести, названной им просто и выразительно: «Не надо иметь воспоминаний».
В главе этой рассказывается о том, как автор однажды летом на Кавказе забрел в зоологический сад. И остановился перед клеткой с обезьянами.
И тут произошел такой случай.

Один посетитель зверинца, какой-то, по-видимому, перс, долго и любовно следивший за обезьянами, схватив без слов мою палку, ударил ею одну из обезьян по морде, не очень, правда, сильно, но чрезвычайно обидно и коварно, хотя бы с точки зрения остального человечества.
Обезьяна ужасно завизжала, начала кидаться, царапаться и грызть железные прутья. Ее злоба была столь же велика, как и ее могучее здоровье.
А какая-то сострадательная дама, сожалея о случившемся, подала пострадавшей обезьянке ветку винограда. Тотчас обезьянка мирно заулыбалась, начала торопливо жрать виноград, запихивая его за обе щеки. Довольство и счастье светились на ее мордочке. Обезьяна, позабыв обиду и боль, позволила даже коварному персупогладить себя по лапке.
«Ну-те, – подумал автор, – ударьте меня палкой по морде. Навряд ли я так скоро отойду. Пожалуй, виноград я сразу кушать не стану. Да и спать, пожалуй, не лягу. А буду на кровати ворочаться до утра, вспоминая оскорбление действием. А утром небось встану серый, ужасный, больной и постаревший – такой, которого как раз надо поскорей омолаживать при помощи тех же обезьян».
(Возвращенная молодость)

Секрет вечной молодости, стало быть, заключается в том, чтобы избавиться от воспоминаний.
Именно так, собственно, и поступил Василий Петрович Волосатов. Узнав, что женщина, которую он любил, с которой был счастлив, с которой прожил большую часть жизни, – узнав, что, оскорбленная его уходом, она предприняла попытку самоубийства, он – «пожав плечами, сказал, что завтра непременно зайдет объясниться с ней и что подобного взрыва дурацкой романтики он не ожидал увидеть». Но ни завтра, ни послезавтра он к своей бывшей жене так и не зашел, а просто забыл о ее существовании. А несколько дней спустя с омолодившимся профессором произошло примерно то же, что с обезьянкой, описанной в главе «Не надо иметь воспоминаний». Когда любимая дочь, к которой он еще недавно относился так трепетно и нежно, съездила его по морде – «не очень, правда, сильно, но чрезвычайно обидно», – он реагировал на это «оскорбление действием» совершенно по-обезьяньи. Он посмотрел на нее, как говорит автор, «скорее равнодушно, чем злобно, улыбнулся ей какой-то нехорошей улыбкой, а затем, приподняв фуражку, круто повернулся на каблуках и проследовал дальше». И не ворочался потом до утра на своей постели, а как ни в чем не бывало продолжал «кушать свой виноград»: достал путевки и стал собираться со своей Тулей на юг, в Крым.
Нет, что-то тут не то.
Может быть, совершив титанические усилия, мы в конце концов и научимся обходиться совсем без воспоминаний. Но тогда мы просто-напросто перестанем быть людьми. Потому что, скорее всего, именно воспоминания и делают человека человеком. Неужели Зощенко, как говорилось об этом в знаменитом докладе, и в самом деле звал нас «назад к обезьяне»?

Автор стоял у клетки, набитой обезьянами, и следил за ихними ужимками и игрой…
Ужасно бурные движения, прямо даже чудовищная радость жизни, страшная, потрясающая энергия и бешеное здоровье были видны в каждом движении этих обезьян.
Они ужасно бесновались, каждую секунду были в движении, каждую минуту лапали своих самок, жрали, какали, прыгали и дрались.
Это был просто ад. Это был настоящий и даже, говоря возвышенным языком, великолепный пир здоровья и жизни.
Автор любовался этой картиной и, понимая свое ничтожество, почтительно вздыхая, стоял у клетки, слегка даже пришибленный таким величием, таким великолепием жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75