А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тут, конечно, не обошлось без монтера и водопроводчика дяди Васи, совсем химерично слившегося с молодым физиком, как я сейчас с первобытным человеком, далеким своим предком.
Мысль о дяде Васе, о его машине, собранной из нездешних и слишком здешних грубых чугунных частей, об Иване Ивановиче Смирнове, пытавшемся – в который раз – с помощью то букета, то самовара проникнуть в неведомое, и оставшейся далеко-далеко Анюте почему-то не очень меня беспокоила, словно я всего-навсего, выйдя на прогулку, зашел в неизвестный сад и через полчаса или час вернусь к своим уже стосковавшимся без меня привычкам. Но здесь не было часов (а мои ручные часики «Восток», отданные в ремонт, лежали в мастерской часовщика на углу Большого и Гатчинской), да и нуждался ли я в часах там, где время текло не по законам уличного движения в минуты пик.
Ведь я не стоял на остановке, дожидаясь переполненного автобуса или троллейбуса, не проталкивался к выходу в толпе людей, превратившихся в спины без лиц, не спускался, похожий на монумент, по эскалатору метро. Я шел, пока еще шел, отдав все чувства восприятию мира, словно создавшего себя всего несколько минут назад из абсолютного небытия, над которым еще не гадала рефлексия философа и не тосковала мысль лирического поэта.

23

Не буду рассказывать, как захватившее меня пространство наконец-то вернуло меня моим привычкам, моей мастерской и той хорошо детерминированной действительности, которая столько столетий дразнила своей трехмерной реальностью скептические умы идеалистических философов, твердивших что-то о «вещи в себе» и «покрывале Майи», но не попытавшихся пощупать, из чего соткано это покрывало.
И только моя картина приняла свое первоначальное положение покрытого красками полотна, согласно человеческим иллюзиям пытавшегося выдать себя за лес, как дверь отворилась и вошел почтальон Гоша, держа в руке письмо с таким видом, словно оно прибыло не из Кировограда или Казани, а из Платоновой Греции или еще более древнего Вавилона.
А дома меня встретила Анюта.
– Где же ты пропадал?
– В мастерской. Я работал.
– Несколько раз забегала в мастерскую, но тебя не было.
Я хотел уже рассказать о своей необычной прогулке, но вспомнил совет Матисса о том, что художник должен откусить себе язык.

24

Мы ссорились с Анютой, мирились, снова ссорились. И жизнь несла нас, как эскалатор метро – то вверх, то вниз, и каждые двери, в которые мы входили, обманывали нас, словно это были двери не в универсальный магазин «Приморский», а отрезок прошлого, тщетно притворявшегося нашим будущим.
Было ли у нас совместное будущее? Я не оговорился, сказав про будущее, что оно уже было. Все переменилось: будущее, прошлое, настоящее – после того, как «сломалось» пространство и я попал в свою картину, которая из изображения вдруг превратилась в мир. в другое измерение, в палеолитический лес, где бытие протекало, как протекает поэма.
Знала ли Анюта о моем странном путешествии? Нет, не знала. Но, не зная, она тем не менее чувствовала какую-то перемену, происшедшую со мной. Я был рассеян. И мысль невольно уносила меня в просторы не тронутой человеком природы, как будто я еще не целиком был здесь, в магазине «Приморский», где мы вместе с Анютой выбирали одетые в целлофан продукты, удовлетворяя свои потребительские страсти с помощью счетной машины-кассы, моментально переводившей наши осуществляемые желания на финансовый и точный язык цифр, отстуканных на длинной ленте.
Анюта не радовалась тому, что она покупала продукты, расходуя очень мало времени, а воспринимала это как должное, как подарок, сделанный ей цивилизацией за то, что она жила в эпоху, когда люди, тратя очень мало времени, постоянно экономили его с помощью услужливой науки и еще более услужливой и расторопной техники. Да, время экономилось как никогда раньше, и все же его постоянно не хватало. Казалось, оно играло с нами в прятки, то ускользая, то появляясь, чтобы снова ускользнуть.
Я чувствовал это теперь куда острее, чем раньше, после того как побывал в другом измерении, где время и пространство не пряталось, не ускользало, а наглядно и наличие пребывало, как то наполненное величием бытие, которое изображали Гомер и русские народные сказки.
Анюта наслаждалась, смотря, как быстро отсчитывает касса, разрушая тщетно пытавшуюся создать себя очередь. И некоторые старушки, любящие посудачить и совсем не экономящие ни чужое, ни свое собственное время, даже проявляли недовольство той быстротой, которая заставляет их вынимать непослушными подагрическими пальцами из узких женских кошельков ставшие вдруг широкими деньги.
Да, Анюта радовалась тому, что техническая цивилизация экономит для нее и для ее пассажиров время и что все меньше и меньше становится людей, предпочитающих медлительные поезда сверхзвуковым самолетам. Она служила скорости и сама была частью ее, но, когда мы оставались вдвоем, только вдвоем, она абсолютно терялась от наличия свободного, никуда не торопящего ее времени и начинала томиться, словно стояла в длинной очереди. И чтобы убить время, она включала телевизор или подходила к телефону и подолгу говорила со своими подругами все об одном и том же, совсем не замечая, что произносит те же самые слова, в своей чрезмерной обыденности теряющие почти всякий смысл.
И вот тут я пытался снова обрести ее, воскресить ее реальность в той давно исчезнувшей свежести, когда я увидел ее в первый раз между облаками и землей, одновременно похожую на ускользавшую землю и на приближавшееся облако.
Иногда она напевала. У нее был милый голос. И когда она пела, она превращала бытие в звук, в мелодию, и, казалось, вещи аукали в комнате, как девушки, перекликавшиеся в лесу. Из одного существа Анюта сразу превращалась в множество, и в эти минуты жизнь казалась такой же, как она, окликавшей из чудесных далей, из вчера и из завтра, как эхо в лесу.

25

В воскресенье Гоша привел ко мне физика. Одного. Дядя Вася взял отпуск и уехал на станцию Мга навестить родных.
Физик сел напротив меня, не скрывая своего желания ликвидировать мою отсталость в естественных науках. Он стал рассказывать о гениальном ученом Шварцшильде и пространстве внутри «сферы Шварцшильда», о «внутренней области прошлого» и «внутренней области будущего». Физик хотел разбудить мое сознание гуманитара и дать мне почувствовать всю сложность физической структуры неведомого, куда не способны еще проникнуть чувства, но куда постаралась проникнуть всеведущая теоретическая мысль.
Я сначала не понимал, почему физик Ермолаев меня просвещает, но потом я догадался, что он хочет подвести теоретическую базу под чудо, которое выражалось в том, что я попал в свою картину, словно это была не картина, а живой трехмерный мир. Через несколько минут физик вынужден был признаться, что гипотезой Шварцшильда нельзя объяснить мое необычное путешествие, но это вовсе не означает, что его нельзя объяснить научно.
Я попросил физика не менять свою позу и выражение лица и стал писать его портрет. Задача была не из легких. Физик все время менялся, доказывая своим выражением лица, что в каждом человеке в скрытом или полускрытом виде пребывает множество противоречивых черт, схваченных парадоксальным и загадочным единством, которое принято называть личностью.
Что такое личность? Об этом спорят уже много лет философы и психологи, смутно догадываясь о том, о чем было хорошо известно великим портретистам, и особенно Рембрандту. Человеческое лицо – это не маска, и в каждом человеке незримо существует род, история, и невидимые волны прошлого набегают на берег настоящего.
Все это я чувствовал, пристально всматриваясь в лицо физика Ермолаева и пытаясь услышать шум невидимых волн прошлого, бегущих откуда-то из палеолита, где далекий предок Ермолаева еще ничего не знал о дискретных законах квантовой механики, но уже носил в себе все, что осуществилось позже.
– Шеллинг называл живопись «немой поэзией», – сказал физик.
– Ну и что? – спросил я.
– Да нет. Я просто так, – сказал физик. – Я совсем не хотел обижать живопись. И Шеллинг тоже.:
Физик сказал это таким тоном, словно он и Шеллинг – это почти одно и то же.
Я подумал: «Эйнштейн тоже был физик, но отличался большей скромностью».
Но уже следующая моя мысль заступилась за Ермолаева: «Легко позволить себе такую роскошь – быть скромным, когда тебя знает весь мир. А физика Ермолаева мир пока еще не знает».
– Моя кисть невольно подобрела, и лицо физика стало куда менее высокомерным на моем незаконченном холсте.
Гоша внимательно следил за моей работой, то и дело переводил свой взгляд с холста на физика и с физика на холст. И смотрел он с таким видом, словно физик теряет значительную часть своего бытия, которое из наличной реальности переселяется на полотно.
Физик, по-видимому, очень устал оттого, что сидел не меняя позы, под конец сеанса он выглядел куда хуже, чем на полотне. На холсте он выглядел живее и реальнее, чем в жизни. И от почтальона Гоши это тоже не укрылось.
– Опасно с вами иметь дело, – пошутил физик. – Окажешься целиком на вашем холсте, а в реальности уцелеет остаток чуть побольше нуля.
– Но так и бывает в действительности, – возразил я. – Люди умирают. А портреты остаются. Разумеется, хорошие портреты.
– Предпочитаю быть плохим человеком, чем хорошим портретом, – пошутил Ермолаев.
Затем физик Ермолаев и Гоша ушли, а я остался в мастерской, все еще глядя на холст и не умея в своем воображении отделить подобие от того, кому оно уподоблялось.

26

На следующий день физик пришел в мою мастерскую посмотреть на свой портрет.
– Проблема портрета, – сказал он мне, – это проблема «быть» и «казаться». У многих людей эти половинки настолько сливаются, что их невозможно отличить. Только не перебивайте меня.
Я и не думал его перебивать.
– Рембрандт умел отделить «быть» от «Казаться».
– Так то Рембрандт.
– Я давно подозреваю, что вы не Рембрандт. И вот поэтому ищу на вашем портрете себя и, кажется, не могу найти.
– Разве вы не замечаете сходства?
– Сходство – это не главное!
– А что главное?
– Вы же художник. Вы должны это знать лучше меня…
Мы долго спорили – похож или не похож на физика портрет – и так ни к чему не пришли.
Я ждал, когда физик уйдет, чтобы остаться один на один с работой. Он слишком долго сидел. Сидел с таким видом, словно и не собирался никуда уходить. Время замедлилось, будто кто-то остановил все стрелки на часах. Я это давно заметил: время меняет свой темп, когда гость сидит томительно долго, очевидно не зная, куда себя деть.
Физик курил и смотрел на портрет. Я еще никогда не встречал такого терпеливого зрителя. Люди, даже страстно любящие искусство, никогда подолгу не стоят перед одной и той же картиной. Они постоят и идут дальше. А физик сидел и сидел и о чем-то сосредоточенно думал.
– Я не задерживаю вас? – спросил он.
У меня не хватило характера сказать ему правду.
– Да нет. Нисколько. Я только хотел бы немножко изменить цвет левой щеки.
– Ради бога, не меняйте. Оставьте все так, как оно есть.
– Почему?
– Я не могу вам объяснить. Но меня буквально съедает странное чувство. Мне все кажется, что я стал своей тенью, как только вы начали писать мой портрет.
– Я не совсем вас понимаю.
– Не следовало бы вам отрывать «быть» от «казаться», Мое бытие вы перенесли на холст, а в реальной жизни оставили его тень. Я все время чувствую, что от меня что-то отделилось, ушло.
– – А давно вы это чувствуете?
– С того самого часа, когда вы стали писать этот портрет.
– Странно, – сказал я.
– Да, – задумчиво заметил физик, – и это странное состояние смущало ведь не только нас с вами.
– А кого еще?
– Ну, скажем, Гоголя. Вспомните его повесть «Портрет». Да и Бальзака не меньше. Читали, надеюсь, «Неведомый шедевр»?
– Читал.
– А «Портрет Дориана Грея»?
– Уж не принимаете ли вы меня за пещерного человека? Читал еще в детстве.
– А задумывались ли вы, почему возникла эта проблема? Ведь существует же внутреннее, подспудное родство между подобием и явлением, которое подобие пытается воссоздать?
– Наверное, существует.
– Не наверное, а наверняка. Я в этом убежден. Вы никогда не задумывались о том, что должен был чувствовать человек, которого писал Рембрандт или Веласкес?
– Думаю, что испытывали что-нибудь приятное. Если бы это было не так, вряд ли испанский король Филипп Четвертый стал держать при своем дворе Веласкеса. Он бы его прогнал.
– Нет-нет! – Лицо физика приняло страдальческое выражение, словно я своими словами причинил ему боль. – Вы упрощаете. Филипп многое прощал Веласкесу и не сердился, что он тащит на свет божий и то, что должно остаться в тени, в темноте. Но я говорю не только о правдивости искусства великих портретистов прошлого, а о другом, о том, что западные искусствоведы называют метафизическим началом.
– Метафизическим? Терпеть не могу это слово.
– Ничего, Потерпите. Я не знаю, чем это слово заменить. Но дело не в словах. Есть такое слово – «вечность». Я всегда относился к этому слову осторожно.
– А теперь?
– Теперь я чувствую, что я раздвоился. Одна моя половина здесь, а другая с вашей помощью приобщилась к вечности.
– Я же не Веласкес.
– Не напрашивайтесь на комплимент.
Я посмотрел на физика, потом на портрет, и мне стало не по себе. На холсте, на обыкновенном холсте, купленном в магазине «Всекохудожник», пребывало нечто большее, чем обычный современный человек, словно изображение прихватило с собой большую часть реальности, сделав менее реальной натуру.

27

Никто из моих знакомых так не ждал мифа и чуда, как подросток-почтальон, разносивший в канун праздников сотни поздравительных открыток. Он ждал чуда и поэтому не очень-то удивился, когда увидел на моем холсте живого физика, расположившегося, как у себя дома, на условном пространстве картины.
Физик отдыхал и, казалось, даже менял позу – то клал ногу на ногу, то подносил горящую спичку к кончику сигареты.
Физик поселился на холсте. Он зевал, улыбался, курил, ел, спал. Он только не говорил. Его, впрочем как и меня, вполне устраивало абсолютное молчание картины.
– Он весь тут? – – спросил Гоша. – Там что-нибудь осталось?
– Осталось – ответил я. – Он, и тут и там. Так и должно быть, когда возникает хороший портрет.
– Все дело в машине, которую изобрел дядя Вася. Это она действует. Верно?
– – При чем тут машина? Ты что, не веришь в мое искусство, в мой талант?
– Верю! Но таланту помогает машина. Без машины вам бы это не удалось.
Я подумал: «Вот что значит научно-техническая революция. Человек готов поверить в чудо, если это чудо сотворил не бог, а машина».
К дяди Васиной машине я давно привык и почти разучился ее замечать. Стояла себе в углу, прикрытая старой газетой, чтобы не мозолить никому глаза.
Гоша поахал, поохал, поудивлялся, поулыбался и ушел.
И только он ушел, явился физик Ермолаев. Физик очень похудел, побледнел и даже стал ниже ростом. Он сел на стул и начал рассматривать портрет.
– Вы не продадите мне его? – спросил он.
– Нет, не продам.
– А может, подарите?
Я не ответил. Как многие живописцы, я не любил расставаться со своими работами.
– Видите ли, – сказал физик, – я живу в Купчине. Это довольно далеко от вас. У меня уйдет очень много времени, если я ежедневно буду к вам приезжать.
– Зачем же ежедневно? Приезжайте хотя бы раз в месяц.
– Поймите! – перебил он меня. – Вы разорвали мое бытие на две половины. Здесь, на холсте, нечто вечное субстанциальное, а там, в высотном кооперативном доме, построенном в Купчине, – нечто временное, эфемерное, функциональное. Только сидя у вас в мастерской и глядя на свое изображение, я ощущаю полноту бытия, становлюсь цельной личностью.
– Портрет написан недавно. А раньше как вы себя чувствовали?
– Я был только частью самого себя, не ведая о том, что мне откроется после того, как вы напишете мой портрет.
– А что же вам открылось?
– Мне открылся рай. Извините меня за это давно скомпрометированное слово. Но на человеческом языке нет другого, способного хотя бы неясно и расплывчато передать это понятие. Мне открылся рай. Когда я смотрю на свое изображение, мне вдруг открывается полнота бытия, которая бывает знакома людям только в детстве. Ничто не спешит, не торопится ни вокруг меня, ни во мне самом. Кажется, что я возвратился в свое детство, отрочество, в юность. Явления и вещи еще не поворачиваются ко мне спиной, как пассажиры в битком набитом троллейбусе. Сам воздух кажется иным. Он не пахнет перегаром автомобильных газов. Бытие не спешит, не торопится. И я никуда не спешу, хотя всегда и везде поспеваю. Вот это новое забытое чувство освежает меня, снимает озабоченность. Я задаю себе вопрос: как и почему это случилось? Еще вчера, принимая ванну, я подумал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20