А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Может, критик был по-своему прав. Ах, это выражение тонких губ, складывающихся в усмешку, как только обладатель усмешки встречал меня! Уж не принесла ли Анюта меня в жертву своей женской болтливости, не рассказала ли о моей странной привычке – проходить через холст и появляться в другом измерении, а затем снова, как ни в чем не бывало, возвращаться домой из своей более чем загадочной командировки. Обладатель насмешливых губ выражал недоверие в возможность такого рода вояжа, говоря старинным, давно вышедшим из употребления слогом. Но может, он не верил не только в слишком пластические свойства пространства, зная, как химик, природу всякого вещества, но не верил и в специфику искусства, в его безмерную силу, в его умение в одном фокусе воспроизводить разные миры и времена?
Но вернемся к статье, где много места было уделено работам Андреевой. Работы Андреевой явно нравились критику, готовы были привести его в восторг, но, чтобы умерить свои щедрые похвалы, критик упрекнул ее в ассоциативности художественного мышления, обвинив в попытке перенести приемы поэтической лирики на холст, в живопись и графику – искусство чисто пространственное и, в отличие от поэзии, вряд ли имеющее право вторгаться в чужую область.
Как и все другие участники выставки, я много времени проводил в выставочных залах и, пользуясь тем, что меня мало кто знал, внимательно прислушивался к отзывам публики. Иногда, правда, меня тревожила мысль – нахожусь ли я в эти часы в единстве с законами этики, не уподобляюсь ли в чем-то анониму, писавшему злые и несправедливые письма, чтобы испытать удовольствие от своего инкогнито, от способности быть пластичным и растворяться в неведомом, проникая в чужую, постороннюю жизнь. Я тоже пытался проникнуть в не предназначенные для меня мысли и слова, высказанные о моих картинах, а значит и обо мне, людьми, не подозревающими, что я стою с ними рядом. Одна дама с величавым лицом и пышной прической, похожая на короля Людовика XIV, обозвала меня халтурщиком, сказав громко, чуть ли не на весь зал, своему отнюдь не глухому мужу, что я написал свой «Лес» за два дня, торопясь попасть на выставку, и показала пальцем, обутым в тугие кольца и перстни, на якобы еще не просохшие краски.
Тут я не выдержал и, изменяя своему инкогнито, сказал:
– Вы ошибаетесь, гражданка, эту картину я писал больше пяти лет.
Она не растерялась и ответила:
– Тем хуже для вас и для вашей картины. Значит, вы не можете оправдать ее недостатки тем, что вас торопил выставком.
– Меня никто не торопил. И если вы что-нибудь смыслили бы в искусстве, вы поняли бы, что этой своей картиной я борюсь со спешкой, халтурой, суетой.
Дама обиделась, сказала, что она работает в Эрмитаже и лучше других может судить о том, имеется ли у человека талант или вместо таланта есть только самоуверенность и тщеславие.
Муж, по-видимому, пожалел меня и увел свою разъяренную супругу в другой зал.
Я стоял и смотрел на свой пейзаж уже не своими глазами и даже не глазами критика, а глазами дамы, похожей на Людовика XIV, использовавшей против меня авторитет Эрмитажа, в котором она работала. Но кем работала? Может, машинисткой или билетершей? Только у билетерш бывают такие величественные лица, – наверное, от сознания значительности своих обязанностей.
На другой день я не пошел на выставку, а провел его вместе с Анютой, сопровождая ее по магазинам. Я уже упоминал о том, что я не люблю магазинов, особенно кондитерских и галантерейных, которые демонстрируют свою избыточность, отнюдь не всегда вызванную истинной необходимостью и свидетельствующую, что существует еще много людей, потворствующих своим подчас слишком тщеславным и легкомысленным желаниям.
Анюта относилась неодобрительно к моим несколько аскетическим пристрастиям, свойственным многим художникам, всегда готовым принести в жертву излишнее ради необходимого для напряженной духовной жизни. Знаю, не одобрят меня читатели, и особенно читательницы, идущие вместе с веком во всем, в том числе и в стремлении к удовлетворению разнообразных желаний.
У Анюты было много, даже слишком много желаний, возможно связанных с избытком жизненных сил, но у нее не было желания хотя бы еще раз побывать на выставке, куда она явилась в новом платье, явно предназначенном для привлечения к себе внимания всех, в том числе и тех, кто пришел не ради красивых платьев, а ради картин. Откровенно говоря, она считала себя тоже картиной, картиной живой, вышедшей из рамы и готовой с улыбкой принять все взгляды, ищущие красоту не только в искусстве, но и в жизни. Я не сердился на нее за это. Наоборот. Я считал, что без кокетства она бы не была сама собой.
Выйдя из магазина, она зашла к дамскому мастеру в парикмахерскую, где ее все знали, а меня оставила сидеть на скамейке бульвара и терять минуты и даже часы, пока мастер, любимец дам Ждановского района, будет возиться с ее прической, вкладывая в свою работу вкус и талант.
Я сидел на скамейке, поглядывая на старух, не дороживших своим временем и проводящих его на бульваре в разговорах друг с другом о внуках и своем прошлом. Тогда собеседницы были молодыми и куда менее избалованными, чем нынешняя молодежь: девки вместо юбок ходят в штанах, а парни отпускают себе длинные волосы и подолгу любуются на себя в зеркало, а потом бегут либо на танцульку, либо в киношку, а то и в ресторан, заставляя родителей работать по две смены.
Возле бульвара были автобусная и троллейбусная остановки, и было занятно смотреть, когда входил пассажир или пассажирка с карточкой и делали рукой торжественный, почти ритуальный жест, чтобы предъявить эту карточку невидимому контролеру.
В этом жесте, производившем на меня всегда очень сильное впечатление, как бы обнажались далекие тысячелетия, по-видимому таившиеся в каждом из нас и выходившие наружу именно в тот миг, когда владелец автобусной или троллейбусной карточки на минуту становился магом, волшебником или жрецом, предъявляя свое оплаченное право богу закона и контроля, растворившемуся, как всякий настоящий бог, в пространстве и ставшему невидимкой. Чтобы приобщиться к такому состоянию, я тоже однажды купил автобусную карточку, хотя у меня не было в ней нужды: от мастерской до квартиры всего десять минут ходьбы, а на окраины города я ездил редко. Я приобрел автобусную карточку, надеясь, что на какой-то миг стану волшебником и жрецом, входя в автобус с передней площадки, но волшебства не произошло. Природная робость не позволила мне сделать театральный жест, чтобы показать карточку, она осталась скромно лежать в кармане.
Я сидел на скамейке и ждал. Это было, в общем, не такое уж неприятное занятие. Ведь не в очереди же в железнодорожную кассу стоял я, сердясь на медлительность кассирши, и не в ломбард пришел сдавать затосковавшие и загрустившие вещи, я сидел и ожидал жену, расположившуюся в кресле дамского мастера, тоже в своем роде волшебника и мага, служителя красоты. Как-то я сказал Анюте, что в моей профессии художника и занятиях дамского мастера есть нечто общее, что мы оба служим красоте. Анюта не согласилась со мной, справедливо считая, что без парикмахера нельзя обойтись, а художник нужен далеко не всем, а только тем, кто ценит искусство.
Я взглянул на часы. Нет, в этот раз маг – дамский мастер – слишком медленно проявлял свое мастерство. Сидящие рядом старухи уже не ругали молодежь, а критиковали какого-то мясника, который если даст хорошее мясо, то непременно подсунет незаметно ребро или затхлый огузок.
Подошел автобус, и опять с передней площадки вошла женщина и, вынув карточку, сделала величественный, почти ритуальный жест. Было в этом что-то масонское, словно пассажирка принадлежала к тайной ложе владельцев автобусных карточек и своим жестом хотела отделиться от всех других смертных, покупающих автобусные билеты у механического кондуктора, лишенного голоса и других человеческих атрибутов, в том числе хорошей привычки заранее называть остановки и названия проспектов и улиц.
Автобус пришел и ушел. Пешеходное движение пыталось на моих глазах соединить миг и длительность в одно целое и наводило на мысль, что улица – это, в сущности, один организм, как, впрочем, и огромный город, у которого миллионы лиц, рук, ног, и этим он, при всей своей ультрасовременности, похож на древнюю эпическую поэму.
Но эпическая поэма кончилась и началась лирика, как только Анюта вышла от дамского мастера, обновленная и оживленная, и появилась у моей скамейки, вызвав на себя негодующие взгляды старушечьих глаз. Старухи, забыв о своей молодости, не могли одобрить это слишком живое, слишком молодое, слишком красивое и нарядное существо, неделикатно напомнившее им, что их молодость и красота утрачены навсегда и в свое прошлое никто не в состоянии вернуться, – в прошлое, которое эта красавица бесцеремонно присвоила себе, превратив в настоящее по совершенно безжалостным законам жизни. Эти законы жизни были непонятны не только старухам, их не смогла как следует объяснить и философская мысль за много веков.
Анюта была вся здесь, вся передо мной, мило улыбаясь. А потом я встал и взял это существо под руку и повел в шашлычную, в ту самую шашлычную, которую любил посещать обладатель ядовитой усмешки, увековеченной мною на портрете, висевшем на выставке.
И только мы сели за столик, как появился и он, для меня совсем некстати. Влюбленный в свою жену, я вовсе не нуждался в собеседнике, но собеседник сел с нами рядом и, заказав вино у молодого и молодцеватого официанта, заодно заказал усмешку у себя самого.
От его усмешки мне стало не по себе. Еще было бы полбеды, если бы эта усмешка посягала на устройство Вселенной и недостатки человеческого сознания и бытия, – нет, она имела куда более интимный характер и старалась проникнуть в наше единство с Анютой, обесценить нашу близость, намекая на непрочность всего сущего, в том числе и того, что называется любовью.
Легкой, мускулистой и, вероятно, по-мужски сильной рукой он налил вино, и мы чокнулись все трое: он, Анюта и я. И я поймал взгляд Мараджева, брошенный на Анюту и как бы оценивающий ее прекрасное бытие, за бесценок отданное какому-то художнику, явной посредственности с претензиями и привычками гения, совершенно охмелевшего от своих занятий искусством и вообразившего, что с помощью своей кисти и дешевых, купленных на Невском красок он способен проникнуть в любое измерение.
Усмешка сразу же подтвердила мою догадку, усмешка и голос, спросивший меня:
– А что, машина времени все еще стоит в вашей мастерской?
– Не времени, а, скорей, машина пространства.
– Тем более. Я бы на вашем месте поскорее убрал ее, чтобы не потворствовать самообману этого чудака – чудака ли только? – водопроводчика, начитавшегося фантастики и вообразившего себя пришельцем. Пришельцем? Слово-то какое! Из того самого словаря, который, слава богу, исчез из наших научно-популярных изданий за отсутствием подтверждения, что «контакт» возможен. Нет, невозможен, к великому сожалению, никакой контакт, по той простой причине, что наша Земля уникальна и нигде не существует нам подобных.
– А откуда вам это известно?
– Все оттуда же – от трезвого склада ума, который не терпит никакой загадочности, тем более загадочности столь дешевой, хотя ей и отдали дань некоторые серьезные ученые, гадая о Вселенском Разуме, как будто им не хватает разума земного. Хватит и того, что разум существует на нашей планете, разум, давно вошедший в конфликт с чувствами, а также и с биосферой. Опасность этого конфликта предвидели еще анонимные создатели Библии, вместив в метафору о древе познания добра и зла, как видите, не так уж мало смысла.
– Вы и философию, наверно, отрицаете?
– Смотря какую. Из древних греков мне симпатичнее других Пиррон. Он призывал к полной независимости от всего сущего, к невозмутимости и к спокойствию. Диоген Лаэртский рассказывает об интересном эпизоде. Корабль, на котором плыл Пиррон, попал в бурю, пассажиры ударились в панику. А невозмутимый наш философ, чтобы успокоить людей, показал на свинью, в это время спокойно занятую едой, показал как на пример, которому следует подражать.
– Надеюсь, что с кафедры вы не пропагандируете столь сомнительные идеи? Он покачал головой.
– Я не враг самому себе. Но извините меня. У всякой откровенности есть свои границы. Допустите на минутку, что я шутил.
– Допускаю.
– Не надо быть Пирроном, чтобы высмеять инфантильную идею контактов с так называемыми инопланетными цивилизациями. Познакомили бы вы меня с вашим дядей Васей. Да нет, я интересуюсь не его изобретательством. Один мой приятель ищет хорошего водопроводчика наладить систему на своей даче в Комарове. Свое дело он хотя бы знает?
– Знает.
– Отлично. Выпьем за его здоровье, а также за то, чтобы он занимался своим полезным земным делом и не изобретал загадочных машин, способных унести нас от самих себя со скоростью мечты. Хватит нам и тех скоростей, которым добросовестно служит ваша супруга. Кто-то из западных мудрецов, кажется Элиот, изящно и туманно сказал, что сверхскоростные самолеты разрушают у человека образ времени. Да нет, Анюта, я не ставлю вам это в вину. Но водопроводчик дядя Вася посягнул на нечто большее, – он совершил попытку с помощью своей машины вообще упразднить время и пространство. Какое уж тут время, когда сделаешь шаг и пройдешь сквозь холст картины в другое измерение. Нет, нет! Давайте выпьем за то измерение, 21 которое удерживает нас здесь, среди привычных вещей.
– Вы хотите отменить искусство? Ведь оно, начиная с эпоса и сказок, помогло людям проникать куда угодно, в любые измерения – физические, психические, духовные.
– Ах, не говорите мне про искусство, про поэзию. В поэзии есть нечто общее с машиной вашего дяди Васи. Без поэзии, может быть, на земле не было бы того, что есть. Поэзия всегда в чем-то обманывает, куда-то зовет. Поэзия – это эхо, звук.
– А иногда и тишина, – перебил я его.
– Тишина? Не люблю я этого слова. Тишина нужна только в Публичной библиотеке. Выпьем за шум, за гомон, за скандал. Ведь некоторые скептики считают всякое бытие скандалом и парадоксом.
– Надеюсь, не вы?
– Не я.
Он еще долго сидел и развенчивал все, что попадало ему на глаза или приходило в голову, потом вдруг расплатился с официантом и за нас, и за себя и, извинившись, ушел. Его где-то ждали.
Мы остались с Анютой вдвоем за столиком допивать вино и доедать заказанное, но еще не принесенное мороженое.
– Откуда он узнал? – спросил я Анюту. – Уж не ты ли ему рассказала?
– О чем?
– Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
– Ну, допустим, рассказала. Он же не следователь и не прокурор. Тебя за эти странности к ответственности не привлекут.
– Ты, по-видимому, была слишком откровенна с ним. Не давай мне повода гадать о причинах такой откровенности.
Анюта замолчала. Замолчал и я. Молча мы вышла под мелкий дождь на улицу.

47

Мне не пришлось долго уговаривать дядю Васю, чтобы он убрал из нашей мастерской свой прибор.
Прибор дядя Вася унес, к крайнему огорчению почтальона Гоши.
Гоша побывал на выставке, присутствовал он и на обсуждении, познакомился с молодыми людьми, занявшими свою внешность у постимпрессионистов. Помогал он мне водворять на свое место мой «Лес», почти целый месяц проведший не у себя в мастерской, а в светлых, даже слишком светлых, праздничных залах, где прогуливалась возбужденная и нарядная публика. «Лес», казалось бы, нисколько не изменился оттого, что его разглядывали тысячи глаз, критически вглядываясь и оценивая форму, одним казавшуюся ультрасовременной, другим – изрядно отставшей, форму, всегда в таких случаях как бы отделяющуюся от содержания, которое, как на всяком пейзаже, было подсказано самой натурой. А вот кем была подсказана форма? Импрессионистами? Постимпрессионистами? Классиками? Об этом очень любят судить молодые люди, сравнительно недавно узнавшие, что такое «постимпрессионизм», и желающие показать себя знатоками.
Почтальон Гоша тоже кое-что знал, но держался на выставке (а он там проводил все свободное время) скромно, не судил ни о форме, ни о содержании. Ведь он знал о странных свойствах картины: пропускать сквозь себя художника в любое измерение, не без помощи, правда, одной машины.
И вот теперь, когда машину унесли, картина, по мнению Гоши, утеряла свое волшебное свойство, опиравшееся на достижения внеземной науки, свойство, делавшее художника полным хозяином слишком пластичного времени и пространства.
И как только Гоша ушел из мастерской, я стал ждать, когда отлучится куда-нибудь Иван Иванович Смирнов, прилежно трудившийся над очередным натюрмортом.
Иван Иванович не торопился, он был в ладу с вдохновением, и мне пришлось долго-долго ждать, когда наконец он ушел в магазин за белилами, не пожелав занять их у меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20