— В. К. ) к Ф. И. Тютчеву, разговаривал с ним о немецкой, русской, французской литературе, о религии, о Моисее, о божественности Иисуса Христа, об авторах, писавших об этом: Виланде, Лессинге, Шиллере, Аддисоне, Паскале, Руссо». К этому необходимо добавить, что позднее Погодин, движимый уязвленным нравственным чувством, каялся в том же дневнике: «Тютчев дал мне недели две тому назад воспоминания Шатобриана и спросил, прочел ли я. Я, не принимавшись за нее (книгу — В. К. ), но совестясь, что она лежит у меня долго, отвечал да, что она мне понравилась и пр… Еще он сказал, что ему не нравится смерть Элоизы у Руссо, я, не читав ее, сказал да…»
Из этого естественно сделать вывод, что и во время первой описанной Погодиным беседы о многочисленных книгах говорил о существе дела главным образом Тютчев, а сам Погодин в большей мере «поддакивал».
Чрезвычайно рано сложились у Тютчева и навыки литературного труда. Как уже говорилось, Раич свидетельствовал, что «по тринадцатому году он переводил уже оды Горация с замечательным успехом». Ранние тютчевские переводы не сохранились, но до нас дошло написанное именно «по тринадцатому году стихотворение „На новый 1816 год“, в котором о завершившемся годе сказано:
Как капля в океан, он в вечность погрузился!..
О Время! Вечности подвижное зерцало! —
Все рушится, падет под дланию твоей!..
Сокрыт предел твой и начало
От слабых смертного очей!..
Пустынный ветр свистит в руинах Вавилона!
Стадятся звери там, где процветал Мемфис!
И вкруг развалин Илиона
Колючи терны обвились!..
Конечно, стихи эти пронизаны отзвуками поэзии Ломоносова, Державина, молодого Карамзина. И все же нет сомнения, что для двенадцатилетнего автора начала ХIХ века такие стихи были редкостным достижением. Естественно предположить, что в самом ближайшем будущем автор этого стихотворения должен был стать настоящим поэтом. Однако развитие Тютчева оказалось значительно более сложным. Он действительно стал поэтом лишь через полтора десятилетия. До конца 1820-х годов он сочинил всего несколько стихотворений (не считая переводов), которые к тому же в большинстве своем представляли собой так называемые «стихи на случай» (то есть являлись стихотворными откликами на какое-либо событие или явление).
Тютчев явно не торопился стать поэтом, несмотря на то, что первые же его опыты встретили самый благоприятный прием. Именно стихи «На новый 1816 год», по-видимому, попали в руки поэта (создателя славной песни «Среди долины ровныя…») и университетского профессора Мерзлякова, и он прочитал их в Обществе любителей российской словесности при Московском университете. Юный стихотворец был сразу же избран сотрудником общества. Позднее, в начале 1819 года, в печатных «Трудах» общества появилось тютчевское вольное переложение «Послания Горация к Меценату…»; Тютчеву в то время исполнилось всего лишь пятнадцать лет. Предание донесло до нас, что «это было великим торжеством для семейства Тютчевых и для самого юного поэта». Вслед за тем в университетских изданиях были напечатаны еще три переводных и одно оригинальное стихотворение Тютчева.
Казалось бы, столь поощряемый юноша должен был целиком отдаться стихотворчеству. Но этого не произошло. Тютчев действительно стал поэтом, когда ему уже было за двадцать пять лет, — и сразу выступил как совершенно зрелый и самобытный поэт, более того, как великий поэт…
Надо думать, Тютчев просто не хотел писать недостаточно зрелые стихи. И к тому же он в эти годы весь был отдан другому — всестороннему и глубокому освоению мировой культуры. Из одной уже цитированной погодинской записи о беседе с Тютчевым хорошо видна широта его интересов. Он не расставался с книгами. Вот характернейший рассказ того же Погодина о том, каким он помнит Тютчева в юности: «Молоденький мальчик с румянцем во всю щеку (именно таким Федор предстает на портрете начала двадцатых годов. — В. К. ) в зелененьком сюртучке, лежит он, облокотись, на диване и читает книгу. Что это у вас? Виландов Агатодемон».
Выше приводились стихи девятнадцатилетнего Тютчева, где сказано, что Раич «спорил в жизни — только раз на диспуте магистра». Здесь проходит резкая грань между наставником и учеником. Тютчев вроде бы восхищается предельной доброжелательностью и кротостью Раича, который вступил в спор лишь в той ситуации, когда было, как говорится, положено спорить. Но сам Тютчев с юных лет и до смертного одра вел непреклонные споры с бесчисленными оппонентами.
В погодинском дневнике есть запись о восемнадцатилетнем Федоре: «Тютчев имеет редкие, блестящие дарования, но много иногда берет на себя и судит до крайности неосновательно и пристрастно».
Оставим выражение «неосновательно» на совести хроникера; из той же погодинской хроники явствует, что Тютчев уже в юности обладал чрезвычайно основательными знаниями и понятиями. Что же касается выражений «много берет на себя» и «судит до крайности… пристрастно», они могут обозначать совершенно разные, противоположные свойства: чрезмерные претензии и чувство подлинной ответственности, капризный субъективизм и глубоко обоснованную убежденность. Жизнь Тютчева доказывает, что он имел право «много брать на себя» и «судить до крайности пристрастно».
В конечном счете, именно в том, что Тютчев с самых юных лет «много брал на себя», залегает непереходимый рубеж между ним и его наставником Раичем. Уже шла речь о замечательных чертах Раича. До какого-то пункта он и Тютчев шли рука об руку. Ярче всего это выразилось в том, что Раич начал писать стихи «тютчевского» духа и склада раньше, чем… сам Тютчев. Как мы еще увидим, «тютчевское» направление, «тютчевская» школа поэзии была широкой и многолюдной. Во второй половине 1820-х и в 1830-х годах преобладающее большинство молодых поэтов двигалось в русле тех же идей и того же стиля, что и Тютчев, — подчас, кстати сказать, вообще не зная его творчества. И одним из первых или даже самым первым вступил на этот путь не кто иной, как Раич. В 1823 году он писал вполне «по-тютчевски»:
На море легкий лег туман,
Повеяло прохладой с брега —
Очарованье южных стран,
И дышит сладострастно нега.
Подумаешь: там каждый раз,
Как Геспер в небе засияет,
Киприда из шелковых влас
Жемчужну пену выжимает.
И, улыбаяся, она
Любовью огненною пышет,
И вся окрестная страна
Божественною негой дышит.
Тот, кто хорошо знает и помнит поэзию Тютчева, ясно увидит здесь близкие ей настроенность, черты образности и стиля и даже интонационно-синтаксические формы. Между тем сам Тютчев создал первые стихи, всецело выдержанные в этом духе и стиле, лишь в 1825 году; речь идет о «Проблеске», в центре которого образ «воздушной — Эоловой — арфы» (такая арфа, между прочим, была именно у Раича). Толстой в 1880-х годах сделал к этому стихотворению пометку «Т.!!!» — то есть мысли и форма, свойственные одному только Тютчеву:
Дыханье каждое Зефира
Взрывает скорбь в ее струнах…
Ты скажешь: ангельская лира
Грустит, в пыли, по небесах!
Разумеется, стихи Раича, в сравнении с тютчевскими, несоизмеримо менее содержательны; они сглажены, плоскостны и по смыслу, и по стилю. Но «школа» все-таки одна. Толстой кстати сказать, вообще не знал основательно забытой к восьмидесятым годам поэзии тютчевского круга (в том числе поэзии Раича). Поэтому он и считал «свойственными одному Тютчеву» черты целой поэтической школы.
Ранняя молодость Тютчева — с семнадцати до восемнадцати с половиной лет — целиком прошла в Москве и ее окрестностях; в Овстуге он в это время не бывал. Еще в 1818 году Тютчев пережил в Москве событие, которое горячо и свято хранил в памяти до самой своей кончины.
В этом событии участвовал тогдашний первый поэт России, Василий Жуковский (Державин к тому времени уже умер, а Пушкин был еще пока только учеником Жуковского). И прежде всего необходимо рассказать об отношении Тютчева к Жуковскому. Он близко узнал его очень рано — тому есть документальное свидетельство.
28 октября 1817 года Жуковский записал в дневнике: «Обедал у Тютчева7. Вечер дома. Счастие не цель жизни…»
Не будет натяжкой предположить, что именно эту тему о счастье развивал Жуковский днем в доме Тютчевых перед отцом и юным сыном, — потому и написал о ней вечером в дневнике.
Через двадцать с лишним лет, в Италии, Тютчев, вскоре после тяжелейшей потери — смерти жены, обращается с письмом к Жуковскому, только что приехавшему в Италию, прося его о встрече:
«Вы недаром для меня перешли Альпы… Вы принесли с собою то, что после нее (погибшей жены. — В. К. ) я более всего любил в мире: отечество и поэзию… Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия. В этом слове есть целая религия, целое откровение…»
Мотив этот присутствует в ряде произведений Жуковского, но, возможно, Тютчеву запало в душу то, что Жуковский сказал в 1817 году в доме на Армянском переулке, глубоко поразив юношеское сознание («счастие не цель жизни»).
Но еще более важна была другая встреча юного Тютчева с Жуковским, состоявшаяся через полгода, 17 апреля 1818 года, в Московском Кремле. Как уже говорилось, отец поэта с 1813 года служил смотрителем «Экспедиции Кремлевского строения»; в этот день он рано утром привел сына к Жуковскому, жившему в кремлевском Чудовом монастыре, основанном в 1365 году митрополитом Алексием — воспитателем и ближайшим сподвижником Дмитрия Донского.
Это утро стало, очевидно, одним из самых значительных, основополагающих событий жизни Тютчева. Даже через пятьдесят пять (!) лет он благоговейно помнил его во всех подробностях, — несмотря на то, что находился тогда в преддверии смерти, наполовину парализованный…
Да, 17 апреля 1873 года Тютчев уже плохо подчинявшейся ему рукой записал стихи, названные «17 апреля 1818 года». Собственно, не стоит воспринимать этот текст как стихи; перед нами кое-как зарифмованное воспоминание:
На первой дней моих заре,
То было рано поутру в Кремле,
То было в Чудовом монастыре,
Я в келье был, и тихой и смиренной,
Там жил тогда Жуковский незабвенный.
Я ждал его, и в ожиданье
Кремлевских колоколов я слушал завыванье.
Следил за медной бурей,
Поднявшейся в безоблачном лазуре…
…
Хоругвью светозарно-голубой
Весенний первый день лазурно-золотой
Так и пылал над праздничной Москвой…
…
С тех пор воспоминанье это
В душе моей согрето
Так благодатно и так мило —
В теченье стольких лет не измен<яло>
Меня всю жизнь так верно провожало…
В цитированном выше письме Тютчев говорил, что Жуковский принес ему с собою в Италию «отечество и поэзию». В событии 17 апреля 1818 года как бы слились Москва — это сердце России — и поэзия в лице первого тогда русского поэта. И, конечно, пылавший над Москвой «хоругвью светозарно-голубой весенний первый день лазурно-золотой».
Можно бы предположить, что именно в это утро, как бы в скрещении лучей, исходящих от Московского Кремля, поэзии и первого весеннего дня, родился поэт и мыслитель Тютчев. Разумеется, реальные плоды этого события созрели только через десятилетие с лишним — ведь Федору в то утро не было и пятнадцати лет. Но именно тогда завязалось в озаренной душе семя, из которого выросло древо тютчевской поэзии и мысли. Именно потому и помнил он это утро до последней вспышки сознания.
Нельзя не сказать хотя бы кратко о роли, которую сыграл в становлении Тютчева Василий Жуковский. Его творчество — неотъемлемая своеобразная часть русской поэтической культуры. Но, пожалуй, еще более ярко и весомо значение Жуковского как своего рода необходимого предшественника и Пушкина, и Тютчева (стоит напомнить, что Жуковский оказал прямое, непосредственное воздействие и на явившихся позже поэтов — Лермонтова, Фета, Некрасова и даже Александра Блока). Жуковский — истинный зачинатель новой русской поэзии; он, в частности, впервые ввел ее как всепонимающую сестру в семью мировой поэзии.
Выше приведена запись из дневника Жуковского, отметившая его посещение дома Тютчевых 28 октября 1817 года. Замечательно, что в этом самом дневнике, который Жуковский вел во время своей поездки в Москву (в те годы он уже жил в Петербурге), под датой 4 октября записано: «Выезд из Петербурга. Обед в Царском селе. Пушкин».
Таким образом, Жуковский, простившись под Петербургом с еще совсем молодым Пушкиным (спустя три года он подарит ему свой портрет с надписью «Победителю ученику от побежденного учителя»), менее чем через месяц встречается в Москве с четырнадцатилетним Тютчевым, как бы соединяя двух будущих гениальных поэтов России невидимой, но нерасторжимой связью…
В 1818 году были изданы «Стихотворения Василия Жуковского» в трех частях. И до нас дошли многозначительные записки Тютчева к Погодину, в которых он сообщал, что возвращает первые две части этих «Стихотворений» и просит прислать третью; однако, изучив третью часть, Тютчев пишет: «Редко можно быть так кругом виноватым… Книги держу так долго — и вместо того, чтобы скорее прислать вам их, — прошу вас ссудить меня еще раз первою частою — и второю, если такое баловство покажется вам не выходящим из пределов…» Уже из этого видно, что Тютчев, как и Пушкин, может называться учеником Жуковского. Но столь же ясно, что для Тютчева самыми важными были иные стороны личности и творчества Жуковского, нежели для Пушкина.
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль… —
говорил Пушкин в надписи «К портрету Жуковского» и как бы пояснял ее в позднейшем письме (в 1825 году): «…Я точно ученик его… Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его. В бореньях с трудностью силач необычайный». Конечно же, Пушкин здесь предельно скромен; к 1825 году он уже далеко превзошел своего учителя «в могуществе и разнообразии слога». Но в данном случае важно другое: Пушкин видит в Жуковском прежде всего художника, создателя высокого искусства слова.
Очень характерно, что одновременно с только что цитированными суждениями Пушкин написал о Державине: «Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии — ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо… Читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника».
Эта критика Державина, без сомнения, не вполне исторична; однако Пушкин, окончательно создавший классический «слог» русской поэзии, имел право на такую критику (собственно говоря, он один только и имел это право). К тому же он ясно видел сквозь несовершенство державинского слога «чудесный подлинник», чудо державинской поэтической стихии. Но именно на фоне «дурного вольного перевода» Пушкин так исключительно высоко ценил «слог» Жуковского.
Иное выдвигает па первый план Тютчев. В стихотворении, созданном вскоре после кончины Жуковского, он писал:
Поистине, как голубь, чист и цел
Он духом был; хоть мудрости змииной
Не презирал, понять ее умел,
Но веял дух в нем чисто голубиный.
И этою духовной чистотою
Он возмужал, окреп и просветлел.
Душа его возвысилась до строю:
Он стройно жил, он стройно пел…
Для Тютчева главное заключено во внутренней духовной жизни поэта; внешнее — «стройно пел» — только естественное, так сказать, неизбежное порожденье «строя» души Жуковского. И это не просто личное своеобразие тютчевского восприятия; перед нами другая, новая стадия развития поэзии. Ведь Тютчев стал поэтом в конце 1820-х годов, когда Пушкин, опираясь на сделанное Жуковским, уже завершил сотворение классического «слога», гармонического «строя» русской поэзии. Это свершение, имевшее поистине грандиозный смысл (ведь именно и только благодаря ему поэтическое самосознание, поэтическая душа России обрела действительное воплощение, стала непреложной реальностью), уже не представало перед Тютчевым как неотвратимая и всепоглощающая задача. Тютчев мог и должен был идти дальше.
Закономерно, что, говоря о Жуковском (а также и о Пушкине), Тютчев чаще всего как бы вообще не принимает во внимание его стихотворства; он судит только о жизненном творчестве. Так, он писал после смерти Жуковского: «Я не знаю человека, чьи деяния заставляли бы менее ощущать ужас перед бренностью бытия… Столь поистине достойной была его жизнь».
И совершенно ясно, что в то утро 17 апреля 1818 года в Кремле Тютчев увидел в Жуковском не столько автора стихов, сколько личность, несущую в себе самый дух поэзии. Кстати сказать, цитированная выше записка Тютчева, в которой он так настоятельно просит прислать ему снова книги Жуковского, относится к более позднему времени (года через два после кремлевской встречи). И есть основания полагать, что Тютчева властно влекли не стихи Жуковского как таковые, но его поэтическая личность, его «душевный строй», который он стремился еще раз пережить, пристально вглядываясь в стихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Из этого естественно сделать вывод, что и во время первой описанной Погодиным беседы о многочисленных книгах говорил о существе дела главным образом Тютчев, а сам Погодин в большей мере «поддакивал».
Чрезвычайно рано сложились у Тютчева и навыки литературного труда. Как уже говорилось, Раич свидетельствовал, что «по тринадцатому году он переводил уже оды Горация с замечательным успехом». Ранние тютчевские переводы не сохранились, но до нас дошло написанное именно «по тринадцатому году стихотворение „На новый 1816 год“, в котором о завершившемся годе сказано:
Как капля в океан, он в вечность погрузился!..
О Время! Вечности подвижное зерцало! —
Все рушится, падет под дланию твоей!..
Сокрыт предел твой и начало
От слабых смертного очей!..
Пустынный ветр свистит в руинах Вавилона!
Стадятся звери там, где процветал Мемфис!
И вкруг развалин Илиона
Колючи терны обвились!..
Конечно, стихи эти пронизаны отзвуками поэзии Ломоносова, Державина, молодого Карамзина. И все же нет сомнения, что для двенадцатилетнего автора начала ХIХ века такие стихи были редкостным достижением. Естественно предположить, что в самом ближайшем будущем автор этого стихотворения должен был стать настоящим поэтом. Однако развитие Тютчева оказалось значительно более сложным. Он действительно стал поэтом лишь через полтора десятилетия. До конца 1820-х годов он сочинил всего несколько стихотворений (не считая переводов), которые к тому же в большинстве своем представляли собой так называемые «стихи на случай» (то есть являлись стихотворными откликами на какое-либо событие или явление).
Тютчев явно не торопился стать поэтом, несмотря на то, что первые же его опыты встретили самый благоприятный прием. Именно стихи «На новый 1816 год», по-видимому, попали в руки поэта (создателя славной песни «Среди долины ровныя…») и университетского профессора Мерзлякова, и он прочитал их в Обществе любителей российской словесности при Московском университете. Юный стихотворец был сразу же избран сотрудником общества. Позднее, в начале 1819 года, в печатных «Трудах» общества появилось тютчевское вольное переложение «Послания Горация к Меценату…»; Тютчеву в то время исполнилось всего лишь пятнадцать лет. Предание донесло до нас, что «это было великим торжеством для семейства Тютчевых и для самого юного поэта». Вслед за тем в университетских изданиях были напечатаны еще три переводных и одно оригинальное стихотворение Тютчева.
Казалось бы, столь поощряемый юноша должен был целиком отдаться стихотворчеству. Но этого не произошло. Тютчев действительно стал поэтом, когда ему уже было за двадцать пять лет, — и сразу выступил как совершенно зрелый и самобытный поэт, более того, как великий поэт…
Надо думать, Тютчев просто не хотел писать недостаточно зрелые стихи. И к тому же он в эти годы весь был отдан другому — всестороннему и глубокому освоению мировой культуры. Из одной уже цитированной погодинской записи о беседе с Тютчевым хорошо видна широта его интересов. Он не расставался с книгами. Вот характернейший рассказ того же Погодина о том, каким он помнит Тютчева в юности: «Молоденький мальчик с румянцем во всю щеку (именно таким Федор предстает на портрете начала двадцатых годов. — В. К. ) в зелененьком сюртучке, лежит он, облокотись, на диване и читает книгу. Что это у вас? Виландов Агатодемон».
Выше приводились стихи девятнадцатилетнего Тютчева, где сказано, что Раич «спорил в жизни — только раз на диспуте магистра». Здесь проходит резкая грань между наставником и учеником. Тютчев вроде бы восхищается предельной доброжелательностью и кротостью Раича, который вступил в спор лишь в той ситуации, когда было, как говорится, положено спорить. Но сам Тютчев с юных лет и до смертного одра вел непреклонные споры с бесчисленными оппонентами.
В погодинском дневнике есть запись о восемнадцатилетнем Федоре: «Тютчев имеет редкие, блестящие дарования, но много иногда берет на себя и судит до крайности неосновательно и пристрастно».
Оставим выражение «неосновательно» на совести хроникера; из той же погодинской хроники явствует, что Тютчев уже в юности обладал чрезвычайно основательными знаниями и понятиями. Что же касается выражений «много берет на себя» и «судит до крайности… пристрастно», они могут обозначать совершенно разные, противоположные свойства: чрезмерные претензии и чувство подлинной ответственности, капризный субъективизм и глубоко обоснованную убежденность. Жизнь Тютчева доказывает, что он имел право «много брать на себя» и «судить до крайности пристрастно».
В конечном счете, именно в том, что Тютчев с самых юных лет «много брал на себя», залегает непереходимый рубеж между ним и его наставником Раичем. Уже шла речь о замечательных чертах Раича. До какого-то пункта он и Тютчев шли рука об руку. Ярче всего это выразилось в том, что Раич начал писать стихи «тютчевского» духа и склада раньше, чем… сам Тютчев. Как мы еще увидим, «тютчевское» направление, «тютчевская» школа поэзии была широкой и многолюдной. Во второй половине 1820-х и в 1830-х годах преобладающее большинство молодых поэтов двигалось в русле тех же идей и того же стиля, что и Тютчев, — подчас, кстати сказать, вообще не зная его творчества. И одним из первых или даже самым первым вступил на этот путь не кто иной, как Раич. В 1823 году он писал вполне «по-тютчевски»:
На море легкий лег туман,
Повеяло прохладой с брега —
Очарованье южных стран,
И дышит сладострастно нега.
Подумаешь: там каждый раз,
Как Геспер в небе засияет,
Киприда из шелковых влас
Жемчужну пену выжимает.
И, улыбаяся, она
Любовью огненною пышет,
И вся окрестная страна
Божественною негой дышит.
Тот, кто хорошо знает и помнит поэзию Тютчева, ясно увидит здесь близкие ей настроенность, черты образности и стиля и даже интонационно-синтаксические формы. Между тем сам Тютчев создал первые стихи, всецело выдержанные в этом духе и стиле, лишь в 1825 году; речь идет о «Проблеске», в центре которого образ «воздушной — Эоловой — арфы» (такая арфа, между прочим, была именно у Раича). Толстой в 1880-х годах сделал к этому стихотворению пометку «Т.!!!» — то есть мысли и форма, свойственные одному только Тютчеву:
Дыханье каждое Зефира
Взрывает скорбь в ее струнах…
Ты скажешь: ангельская лира
Грустит, в пыли, по небесах!
Разумеется, стихи Раича, в сравнении с тютчевскими, несоизмеримо менее содержательны; они сглажены, плоскостны и по смыслу, и по стилю. Но «школа» все-таки одна. Толстой кстати сказать, вообще не знал основательно забытой к восьмидесятым годам поэзии тютчевского круга (в том числе поэзии Раича). Поэтому он и считал «свойственными одному Тютчеву» черты целой поэтической школы.
Ранняя молодость Тютчева — с семнадцати до восемнадцати с половиной лет — целиком прошла в Москве и ее окрестностях; в Овстуге он в это время не бывал. Еще в 1818 году Тютчев пережил в Москве событие, которое горячо и свято хранил в памяти до самой своей кончины.
В этом событии участвовал тогдашний первый поэт России, Василий Жуковский (Державин к тому времени уже умер, а Пушкин был еще пока только учеником Жуковского). И прежде всего необходимо рассказать об отношении Тютчева к Жуковскому. Он близко узнал его очень рано — тому есть документальное свидетельство.
28 октября 1817 года Жуковский записал в дневнике: «Обедал у Тютчева7. Вечер дома. Счастие не цель жизни…»
Не будет натяжкой предположить, что именно эту тему о счастье развивал Жуковский днем в доме Тютчевых перед отцом и юным сыном, — потому и написал о ней вечером в дневнике.
Через двадцать с лишним лет, в Италии, Тютчев, вскоре после тяжелейшей потери — смерти жены, обращается с письмом к Жуковскому, только что приехавшему в Италию, прося его о встрече:
«Вы недаром для меня перешли Альпы… Вы принесли с собою то, что после нее (погибшей жены. — В. К. ) я более всего любил в мире: отечество и поэзию… Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия. В этом слове есть целая религия, целое откровение…»
Мотив этот присутствует в ряде произведений Жуковского, но, возможно, Тютчеву запало в душу то, что Жуковский сказал в 1817 году в доме на Армянском переулке, глубоко поразив юношеское сознание («счастие не цель жизни»).
Но еще более важна была другая встреча юного Тютчева с Жуковским, состоявшаяся через полгода, 17 апреля 1818 года, в Московском Кремле. Как уже говорилось, отец поэта с 1813 года служил смотрителем «Экспедиции Кремлевского строения»; в этот день он рано утром привел сына к Жуковскому, жившему в кремлевском Чудовом монастыре, основанном в 1365 году митрополитом Алексием — воспитателем и ближайшим сподвижником Дмитрия Донского.
Это утро стало, очевидно, одним из самых значительных, основополагающих событий жизни Тютчева. Даже через пятьдесят пять (!) лет он благоговейно помнил его во всех подробностях, — несмотря на то, что находился тогда в преддверии смерти, наполовину парализованный…
Да, 17 апреля 1873 года Тютчев уже плохо подчинявшейся ему рукой записал стихи, названные «17 апреля 1818 года». Собственно, не стоит воспринимать этот текст как стихи; перед нами кое-как зарифмованное воспоминание:
На первой дней моих заре,
То было рано поутру в Кремле,
То было в Чудовом монастыре,
Я в келье был, и тихой и смиренной,
Там жил тогда Жуковский незабвенный.
Я ждал его, и в ожиданье
Кремлевских колоколов я слушал завыванье.
Следил за медной бурей,
Поднявшейся в безоблачном лазуре…
…
Хоругвью светозарно-голубой
Весенний первый день лазурно-золотой
Так и пылал над праздничной Москвой…
…
С тех пор воспоминанье это
В душе моей согрето
Так благодатно и так мило —
В теченье стольких лет не измен<яло>
Меня всю жизнь так верно провожало…
В цитированном выше письме Тютчев говорил, что Жуковский принес ему с собою в Италию «отечество и поэзию». В событии 17 апреля 1818 года как бы слились Москва — это сердце России — и поэзия в лице первого тогда русского поэта. И, конечно, пылавший над Москвой «хоругвью светозарно-голубой весенний первый день лазурно-золотой».
Можно бы предположить, что именно в это утро, как бы в скрещении лучей, исходящих от Московского Кремля, поэзии и первого весеннего дня, родился поэт и мыслитель Тютчев. Разумеется, реальные плоды этого события созрели только через десятилетие с лишним — ведь Федору в то утро не было и пятнадцати лет. Но именно тогда завязалось в озаренной душе семя, из которого выросло древо тютчевской поэзии и мысли. Именно потому и помнил он это утро до последней вспышки сознания.
Нельзя не сказать хотя бы кратко о роли, которую сыграл в становлении Тютчева Василий Жуковский. Его творчество — неотъемлемая своеобразная часть русской поэтической культуры. Но, пожалуй, еще более ярко и весомо значение Жуковского как своего рода необходимого предшественника и Пушкина, и Тютчева (стоит напомнить, что Жуковский оказал прямое, непосредственное воздействие и на явившихся позже поэтов — Лермонтова, Фета, Некрасова и даже Александра Блока). Жуковский — истинный зачинатель новой русской поэзии; он, в частности, впервые ввел ее как всепонимающую сестру в семью мировой поэзии.
Выше приведена запись из дневника Жуковского, отметившая его посещение дома Тютчевых 28 октября 1817 года. Замечательно, что в этом самом дневнике, который Жуковский вел во время своей поездки в Москву (в те годы он уже жил в Петербурге), под датой 4 октября записано: «Выезд из Петербурга. Обед в Царском селе. Пушкин».
Таким образом, Жуковский, простившись под Петербургом с еще совсем молодым Пушкиным (спустя три года он подарит ему свой портрет с надписью «Победителю ученику от побежденного учителя»), менее чем через месяц встречается в Москве с четырнадцатилетним Тютчевым, как бы соединяя двух будущих гениальных поэтов России невидимой, но нерасторжимой связью…
В 1818 году были изданы «Стихотворения Василия Жуковского» в трех частях. И до нас дошли многозначительные записки Тютчева к Погодину, в которых он сообщал, что возвращает первые две части этих «Стихотворений» и просит прислать третью; однако, изучив третью часть, Тютчев пишет: «Редко можно быть так кругом виноватым… Книги держу так долго — и вместо того, чтобы скорее прислать вам их, — прошу вас ссудить меня еще раз первою частою — и второю, если такое баловство покажется вам не выходящим из пределов…» Уже из этого видно, что Тютчев, как и Пушкин, может называться учеником Жуковского. Но столь же ясно, что для Тютчева самыми важными были иные стороны личности и творчества Жуковского, нежели для Пушкина.
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль… —
говорил Пушкин в надписи «К портрету Жуковского» и как бы пояснял ее в позднейшем письме (в 1825 году): «…Я точно ученик его… Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его. В бореньях с трудностью силач необычайный». Конечно же, Пушкин здесь предельно скромен; к 1825 году он уже далеко превзошел своего учителя «в могуществе и разнообразии слога». Но в данном случае важно другое: Пушкин видит в Жуковском прежде всего художника, создателя высокого искусства слова.
Очень характерно, что одновременно с только что цитированными суждениями Пушкин написал о Державине: «Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии — ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо… Читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника».
Эта критика Державина, без сомнения, не вполне исторична; однако Пушкин, окончательно создавший классический «слог» русской поэзии, имел право на такую критику (собственно говоря, он один только и имел это право). К тому же он ясно видел сквозь несовершенство державинского слога «чудесный подлинник», чудо державинской поэтической стихии. Но именно на фоне «дурного вольного перевода» Пушкин так исключительно высоко ценил «слог» Жуковского.
Иное выдвигает па первый план Тютчев. В стихотворении, созданном вскоре после кончины Жуковского, он писал:
Поистине, как голубь, чист и цел
Он духом был; хоть мудрости змииной
Не презирал, понять ее умел,
Но веял дух в нем чисто голубиный.
И этою духовной чистотою
Он возмужал, окреп и просветлел.
Душа его возвысилась до строю:
Он стройно жил, он стройно пел…
Для Тютчева главное заключено во внутренней духовной жизни поэта; внешнее — «стройно пел» — только естественное, так сказать, неизбежное порожденье «строя» души Жуковского. И это не просто личное своеобразие тютчевского восприятия; перед нами другая, новая стадия развития поэзии. Ведь Тютчев стал поэтом в конце 1820-х годов, когда Пушкин, опираясь на сделанное Жуковским, уже завершил сотворение классического «слога», гармонического «строя» русской поэзии. Это свершение, имевшее поистине грандиозный смысл (ведь именно и только благодаря ему поэтическое самосознание, поэтическая душа России обрела действительное воплощение, стала непреложной реальностью), уже не представало перед Тютчевым как неотвратимая и всепоглощающая задача. Тютчев мог и должен был идти дальше.
Закономерно, что, говоря о Жуковском (а также и о Пушкине), Тютчев чаще всего как бы вообще не принимает во внимание его стихотворства; он судит только о жизненном творчестве. Так, он писал после смерти Жуковского: «Я не знаю человека, чьи деяния заставляли бы менее ощущать ужас перед бренностью бытия… Столь поистине достойной была его жизнь».
И совершенно ясно, что в то утро 17 апреля 1818 года в Кремле Тютчев увидел в Жуковском не столько автора стихов, сколько личность, несущую в себе самый дух поэзии. Кстати сказать, цитированная выше записка Тютчева, в которой он так настоятельно просит прислать ему снова книги Жуковского, относится к более позднему времени (года через два после кремлевской встречи). И есть основания полагать, что Тютчева властно влекли не стихи Жуковского как таковые, но его поэтическая личность, его «душевный строй», который он стремился еще раз пережить, пристально вглядываясь в стихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65