Максимович и Погодин стали профессорами университета, а несколько позднее к ним присоединился Шевырев. Любомудры Кошелев, Андрей Муравьев, Иван Мальцов, Титов, как и Тютчев, побывали на непосредственно дипломатической службе (Мальцов, между прочим, служил первым секретарем русского посольства в Персии, возглавлявшегося Грибоедовым, и был единственным, кто уцелел в тегеранской трагедии 1829 года).
Изменились не только занятия; в новом поколении резкие изменения претерпел самый стиль поведения. Об этом выразительно рассказал в своих воспоминаниях племянник ближайшего друга Пушкина, Антона Дельвига. Он поведал о том, как в 1830 году «вздумалось Пушкину, Дельвигу, Яковлеву (еще один из лицеистов. — В. К. ) и нескольким другим их сверстникам по летам показать младшему поколению, то есть мне, семнадцатилетнему, и брату моему Александру, двадцатилетнему, как они вели себя в наши годы и до какой степени молодость сделалась вялою относительно прежней», — то есть молодости декабристского поколения.
«Мы все зашли в трактир на Крестовском острове… На террасе трактира сидел какой-то господин… Вдруг Дельвигу вздумалось, что это сидит шпион и что его надо прогнать. Когда на это требование не поддались ни брат, ни я, Дельвиг сам пошел заглядывать на тихо сидевшего господина то с правой, то с левой стороны… Брат и я всячески упрашивали Дельвига перестать этот маневр… Но наши благоразумные уговоры ни к чему не привели… Дельвиг довел сидевшего на террасе господина своим приставаньем до того, что последний ушел… Пушкин и Дельвиг нам рассказывали о прогулках, которые они по выпуске из Лицея совершали по петербургским улицам, и об их разных при этом проказах и глумились над нами, юношами, не только ни к кому не придирающимися, но даже останавливающими других, которые десятью и более годами нас старее… Захотелось им встряхнуться старинкою и показать ее нам, молодому поколению, как бы в укор нашему более серьезному и обдуманному поведению. Я упомянул об этой прогулке собственно для того, чтобы дать понятие о перемене, обнаружившейся в молодых людях в истекшие десять лет».
Перемена в самом деле была разительной. В свете приведенного рассказа становится вполне понятным смысл пушкинских строк о «чопорных» архивных юношах. Нередко эту «перемену» целиком объясняют тяжким ударом, нанесенным новому поколению трагедией 14 декабря. Но в действительности характер поколения достаточно очевидно проявился уже в первой половине 1820-х годов; начало службы любомудров в архиве (что было бы дико, нелепо для молодых декабристов) относится к 1823 году, а не ко времени после восстания.
Разрыв между поколениями поистине бросался в глаза. Так, сын еще одного друга Пушкина, Вяземского, счел нужным сказать в своих мемуарах о том же самом, что и племянник Дельвига: «Для нашего поколения… выходки Пушкина уже казались диктат. Пушкин и его друзья, воспитанные во время наполеоновских войн, под влиянием героического разгула представителей этой эпохи, щеголяли воинским удальством и каким-то презрением к требованиям гражданского строя».
Не менее характерна и относящаяся к 1827 году дневниковая запись А. Н. Вульфа, приятеля Пушкина, но бывшего моложе его на шесть лет (и, следовательно, ровесника любомудров). Он писал, что представители старшего поколения, «как, например, Пушкин… хотят в молодости находить буйность. Но… нониче уже время буйства молодежи прошло… Даже и гусары (название, прежде однозначащее с буяном) не пьянствуют и не бушуют».
В рассказе племянника Дельвига есть по-своему замечательная деталь: оказывается, что его двадцатилетний брат Александр действительно мог рассердиться, вспылить, поссориться в том случае, если его спутники вели себя на улице недостаточно «серьезно и обдуманно». В момент, когда происходила описанная сцена (то есть в 1830 году), большинство любомудров было на несколько лет старше этого двадцатилетнего Александра; но такой стиль поведения установили именно они еще в самом начале 1820-х годов. И, быть может, особенно интересен и многозначителен тот факт, что этот стиль наиболее типичен именно для молодости любомудров — и среди них Тютчева. Мы еще увидим, что как раз в зрелом и даже пожилом возрасте Тютчев был нередко склонен к резким, и даже, если угодно, к озорным высказываниям и поступкам, — во всяком случае, в гораздо большей степени, чем в молодые годы.
Это же можно сказать и о других любомудрах. Так, в 1857 году пятидесятилетний академик (!) Шевырев закатил пощечину издевавшемуся над Россией космополитически настроенному графу Бобринскому — сыну горячей покровительницы Дантеса графини Софьи Бобринской. За этот поступок Шевырев был уволен из Московского университета, где он был одним из ведущих профессоров, и выслан из Москвы (стоит добавить, что Бобринский был очень крепкого сложения, почти на двадцать лет моложе Шевырева и, вступив с ним в драку, едва не убил его). Хорошо известно, что от молодого Шевырева, от Шевырева-любомудра, как раз нельзя было ожидать подобного поступка.
Небывалая юношеская серьезность и сдержанность любомудров объясняется тем, что они видели истинное призвание и высшую ценность человеческого бытия в напряженной духовной жизни, в глубоком движении мысли. Все, что могло нарушить это состояние, представало в их глазах как нечто недостойное и мелкое. Этот стиль поведения был присущ именно и только поколению любомудров; их преемники в литературе и мысли, люди сороковых годов, вели себя уже совсем по-иному; достаточно вспомнить о неистовости Белинского в повседневных спорах или, с другой стороны, о Константине Аксакове, готовом, как казалось Герцену, даже пустить в ход свои крепкие кулаки…
Это страстное поколение явно повлияло на любомудров, которые в 1840-1850-х годах становятся значительно менее «сдержанными» в своих внешних проявлениях, — что отчетливо выступает, скажем, в поздней деятельности Хомякова, Мельгунова и самого Тютчева. Но, конечно, общий стиль поколения так или иначе сохраняется. Очень характерно замечание Герцена о том, что ему приходилось «спорить… и сердиться на Хомякова, который никогда ни на что не сердился» (чего никак нельзя было бы сказать о таком человеке герценовского поколения, как Константин Аксаков).
Недавно один известный журналист между прочим написал: «Тютчев. Странный, удивительный человек… Он всегда был служащим, но как нелепо звучит: „чиновник Тютчев!“ — философ. Природой любовался, но и размышлял над ней. И это строгое лицо, запавшие щеки, тонкие очки, которые еще больше сушат весь облик. Он непохож на поэта». Это рассуждение стоило привести потому, что журналист выразил представления, характерные для многих людей. Первое, что необходимо здесь опровергнуть, слова «странный, удивительный человек», очевидно подразумевающие «непохожесть» Тютчева, его решительное отличие от современников — тем более современных ему поэтов. Но в действительности Тютчев был вполне характерным, типичным представителем именно своего поколения. Он явно не похож на людей предшествующего, декабристского, и последующего (сороковых годов) поколений. Но он вовсе не «странен» рядом с Киреевским, Одоевским, Максимовичем и другими или, если говорить о поэтах, с Веневитиновым, Шевыревым, Андреем Муравьевым. Все они в течение того или иного времени были «чиновниками» (а не, скажем, офицерами), все они главным образом «размышляли», у всех у них были «строгие» и даже, если смотреть со стороны, в чем-то «сухие» лица. В портретах Тютчева нетрудно заметить много общего с портретами Веневитинова и Ивана Киреевского, Хомякова и Владимира Одоевского.
В. О. Ключевский писал о декабристах: «В них мы замечаем удивительное обилие чувства, перевес его над мыслью». Про любомудров вполне можно было бы сказать обратное: мысль перевешивает чувство. В том, что Тютчев был поэт-мыслитель, поэт-философ, усматривают нередко его личное, индивидуальное своеобразие. Но это совершенно неправильно; философская направленность Тютчева являет собою как раз общее, типическое свойство всего его поколения.
С этой точки зрения тютчевское поколение решительно отличалось от поколения декабристов, которые были, так сказать, людьми чувства и действия. Уже говорилось, что любомудры на какое-то время накануне 14 декабря были захвачены порывом старших своих собратьев. Но и до этого момента, и после него они твердо шли по иному пути. Декабристы действовали, а любомудры стремились стать орудием «самопознания народа», достичь, по выражению Веневитинова той «степени» развития, «на которой он (народ. — В. К. ) отдает себе отчет в своих делах и определяет сферу своего действия». В этом отношении любомудры сделали неоценимо много. Они преобразовали самый характер развития русской культуры.
Веневитинов со всей резкостью писал в 1826 году: «…У нас чувство некоторым образом освобождает от обязанности мыслить… При сем нравственном положении России одно только средство представляется тому, кто пользу ее изберет целию своих действий. Надобно бы совершенно остановить нынешний ход ее словесности и заставить ее более думать, нежели производить…»
Конечно, это по-своему слишком радикальная и односторонняя программа. Нельзя не видеть также, что без героического деяния декабристов невозможно было бы и дальнейшее движение отечественной мысли; это остается непреложным, если даже посчитать, что декабристы потерпели полное поражение. Но нельзя не видеть и другое: духовная работа любомудров имела столь же необходимое значение, как и героическое деяние их предшественников. И любомудры были естественной и закономерной сменой на авансцене идеологии и культуры. Дело здесь не в том, что они обладали большей основательностью, чем декабристы. Дело в том, что именно они могли и должны были на совершенно, казалось бы, иной дороге продолжить русское историческое творчество.
Любомудры, как уже говорилось, вступили на эту свою дорогу задолго до 14 декабря — уже на грани 1810-1820-х годов. Из этого вроде бы надо сделать вывод, что они были гораздо дальновиднее декабристов, были своего рода пророками. Но такое представление означало бы грубое упрощение проблемы. Ибо каждая стадия развития имеет свое собственное, как бы даже самоценное значение. Достаточно сказать, что без декабристов, без всей их деятельности не было бы Пушкина, — хотя впоследствии Пушкин глубоко воспринял и вклад любомудров в русскую культуру.
В 1823 году совершается замечательное по наглядности расхождение путей двух поколений: декабристы готовятся выйти на площадь, чтобы делать историю, а любомудры идут в архив Коллегии иностранных дел, чтобы понять историю…
Кто же из них был более прав? Сама такая постановка вопроса безнадежно упрощает суть дела. Из исторической перспективы можно ясно увидеть, что и то и другое было необходимо. Ведь именно любомудры «не растерялись» после поражения декабристов и достаточно широко и активно осуществляли свои цели.
К сожалению, в книгах о той эпохе часто господствует, так сказать, абсолютная «идеализация» декабристов и, соответственно, принижение или даже отрицание деятелей, шедших иным путем. Правда, Е. Н. Лебедев еще в 1983 году хорошо возразил таким авторам: «…если вспомнить известные ленинские слова о первых революционерах из дворян: „Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа“, — то необходимо будет признать, что очень часто наши авторы ограничивали свои творческие задачи показом именно „узкого круга“, а народ представал в их произведениях лишь как объект размышлений „лучших людей из дворян“. Если быть до конца историчным… то ведь надо показывать реалистически беспощадно и удаленность от народа этих действительно лучших представителей русского дворянства».
Это по-своему понимали любомудры. Один из них, Хомяков, в 1823-1825 годах был гвардейским офицером в Петербурге и постоянно общался с декабристами, особенно с Рылеевым и Александром Одоевским, печатался в декабристском альманахе «Полярная звезда» и т. п. Есть все основания полагать, что если бы Хомяков не взял летом 1825 года долгосрочный отпуск и не уехал за границу, он так или иначе оказался бы под следствием по делу декабристов.
Но хорошо известно из рассказов современников, что Хомяков еще в 1824 году решительно оспаривал идею военного переворота, уже овладевшую тогда декабристами. «Вы хотите военной революции, — говорил он, — Но что такое войско? Это собрание людей, которых народ вооружил на свой счет и которым он поручил защищать себя. Какая же тут будет правда, если эти люди, в противность своему назначению, станут распоряжаться народом по произволу и сделаются выше его?» После этих слов «рассерженный Рылеев убежал с вечера домой». Хомяков же сказал князю Александру Одоевскому, что тот-де «вовсе не либерал и только хочет заменить единодержавие тиранством вооруженного меньшинства».
Очевидно, что критика Хомякова основывалась на отвлеченных, абстрактных нравственно-философских принципах, которые, в сущности, неприменимы, когда речь идет о реальной политической борьбе. Кстати сказать, дочь Хомякова записала такое его общее суждение о декабристах: «Всякий военный бунт сам по себе безнравственен». Здесь отвлеченность постановки вопроса выступает со всей очевидностью. И все же в глубине, в подтексте хомяковских высказываний есть своя несомненная правота. Ведь Хомяков подразумевает, что декабристы собираются действовать целиком и полностью без народа, помимо народа. Владимир Одоевский позднее, в связи с одной из статей Герцена, писал о декабристах: «Они говорили народу, но не с народом». И в высказывании Ленина «страшно далеки они от народа» — не очень «научное» слово «страшно» чрезвычайно уместно…
Военный переворот, который совершается заведомо без всякого участия народа, чрезвычайно легко, даже естественно может вылиться в военную диктатуру…
И есть своя правота в народной песне о декабристах, записанной выдающимся фольклористом Н. Е. Ончуковым:
Придумали, братцы, бояришка думу крепкую;
«Кому, братцы, из нас да государем быть?
Государем быть да акитантом слыть?
Государем-то быть князю Вильянскому9
Акитантом слыть князю Волхонскому»…10
Рассадили их по темным кибиточкам.
Развозили-то их да по темным тюрьмам.
Только учитывая все это, можно верно понять созданное в 1826 году стихотворение Тютчева «14-е декабря 1825», где он выразил то понимание и ту оценку событий, которые характерны для любомудров в целом.
Вас развратило Самовластье.
И меч его вас поразил, —
так начинает Тютчев. Известный исследователь жизни и творчества поэта Г. И. Чулков писал: «Невозможно истолковать первые два стиха в том смысле, что декабристы были развращены собственным своеволием… Нет, поэт сказал то, что хотел сказать: „Самодержавие развратило декабристов, и оно же казнило их“.
Это действительно так; декабристы, действуя без народа, в сущности, могли только заменить самовластье царя своим самовластьем, — таков, надо думать, смысл тютчевских строк. И далее поэт говорит:
Народ, чуждаясь вероломства,11
Поносит ваши имена…
Г. И. Чулков заметил, что «поэт, по-видимому, не вполне отождествляет свою мысль с… народным приговором». Но это слишком осторожное предположение; из дальнейших строф тютчевского стихотворения как раз вполне очевидно, что поэт ни в коей мере не склонен «поносить» имена декабристов. Тютчев только верно отражает ту самую объективную историческую ситуацию — «страшно далеки они от народа». Но, ясно сознавая истинные намерения своих старших братьев, он говорит:
О жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть.
Что станет вашей крови скудной.
Чтоб вечный полюс растопить!
Едва, дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов,
Зима железная дохнула —
И не осталось и следов.
Единственный упрек — если только это можно назвать упреком — в «безрассудности» мысли, что совершенно закономерно для человека поколения любомудров. Да, Тютчев полагал — и для этого, несомненно, были серьезные основания, — что декабристы никак не могли одержать победу. Это, кстати сказать, совпадало с чисто жертвенным самосознанием многих декабристов. Сам Рылеев не раз высказывал убеждение в неотвратимости гибели, — в частности, в своих знаменитых стихах:
Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает…
Александр Одоевский восклицал накануне 14 декабря: «Умрем, ах, как славно мы умрем!..»
Об этом, собственно, и говорит Тютчев, создавая жестокий, но глубоко поэтический образ «скудной крови», которая, «дымясь, сверкнула на вековой громаде льдов». Можно сказать, что Тютчев преувеличил мощь Империи, изображая ее как «вечный полюс», который почти невозможно «растопить», как «вековую громаду льдов», дышащую «зимой железной».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Изменились не только занятия; в новом поколении резкие изменения претерпел самый стиль поведения. Об этом выразительно рассказал в своих воспоминаниях племянник ближайшего друга Пушкина, Антона Дельвига. Он поведал о том, как в 1830 году «вздумалось Пушкину, Дельвигу, Яковлеву (еще один из лицеистов. — В. К. ) и нескольким другим их сверстникам по летам показать младшему поколению, то есть мне, семнадцатилетнему, и брату моему Александру, двадцатилетнему, как они вели себя в наши годы и до какой степени молодость сделалась вялою относительно прежней», — то есть молодости декабристского поколения.
«Мы все зашли в трактир на Крестовском острове… На террасе трактира сидел какой-то господин… Вдруг Дельвигу вздумалось, что это сидит шпион и что его надо прогнать. Когда на это требование не поддались ни брат, ни я, Дельвиг сам пошел заглядывать на тихо сидевшего господина то с правой, то с левой стороны… Брат и я всячески упрашивали Дельвига перестать этот маневр… Но наши благоразумные уговоры ни к чему не привели… Дельвиг довел сидевшего на террасе господина своим приставаньем до того, что последний ушел… Пушкин и Дельвиг нам рассказывали о прогулках, которые они по выпуске из Лицея совершали по петербургским улицам, и об их разных при этом проказах и глумились над нами, юношами, не только ни к кому не придирающимися, но даже останавливающими других, которые десятью и более годами нас старее… Захотелось им встряхнуться старинкою и показать ее нам, молодому поколению, как бы в укор нашему более серьезному и обдуманному поведению. Я упомянул об этой прогулке собственно для того, чтобы дать понятие о перемене, обнаружившейся в молодых людях в истекшие десять лет».
Перемена в самом деле была разительной. В свете приведенного рассказа становится вполне понятным смысл пушкинских строк о «чопорных» архивных юношах. Нередко эту «перемену» целиком объясняют тяжким ударом, нанесенным новому поколению трагедией 14 декабря. Но в действительности характер поколения достаточно очевидно проявился уже в первой половине 1820-х годов; начало службы любомудров в архиве (что было бы дико, нелепо для молодых декабристов) относится к 1823 году, а не ко времени после восстания.
Разрыв между поколениями поистине бросался в глаза. Так, сын еще одного друга Пушкина, Вяземского, счел нужным сказать в своих мемуарах о том же самом, что и племянник Дельвига: «Для нашего поколения… выходки Пушкина уже казались диктат. Пушкин и его друзья, воспитанные во время наполеоновских войн, под влиянием героического разгула представителей этой эпохи, щеголяли воинским удальством и каким-то презрением к требованиям гражданского строя».
Не менее характерна и относящаяся к 1827 году дневниковая запись А. Н. Вульфа, приятеля Пушкина, но бывшего моложе его на шесть лет (и, следовательно, ровесника любомудров). Он писал, что представители старшего поколения, «как, например, Пушкин… хотят в молодости находить буйность. Но… нониче уже время буйства молодежи прошло… Даже и гусары (название, прежде однозначащее с буяном) не пьянствуют и не бушуют».
В рассказе племянника Дельвига есть по-своему замечательная деталь: оказывается, что его двадцатилетний брат Александр действительно мог рассердиться, вспылить, поссориться в том случае, если его спутники вели себя на улице недостаточно «серьезно и обдуманно». В момент, когда происходила описанная сцена (то есть в 1830 году), большинство любомудров было на несколько лет старше этого двадцатилетнего Александра; но такой стиль поведения установили именно они еще в самом начале 1820-х годов. И, быть может, особенно интересен и многозначителен тот факт, что этот стиль наиболее типичен именно для молодости любомудров — и среди них Тютчева. Мы еще увидим, что как раз в зрелом и даже пожилом возрасте Тютчев был нередко склонен к резким, и даже, если угодно, к озорным высказываниям и поступкам, — во всяком случае, в гораздо большей степени, чем в молодые годы.
Это же можно сказать и о других любомудрах. Так, в 1857 году пятидесятилетний академик (!) Шевырев закатил пощечину издевавшемуся над Россией космополитически настроенному графу Бобринскому — сыну горячей покровительницы Дантеса графини Софьи Бобринской. За этот поступок Шевырев был уволен из Московского университета, где он был одним из ведущих профессоров, и выслан из Москвы (стоит добавить, что Бобринский был очень крепкого сложения, почти на двадцать лет моложе Шевырева и, вступив с ним в драку, едва не убил его). Хорошо известно, что от молодого Шевырева, от Шевырева-любомудра, как раз нельзя было ожидать подобного поступка.
Небывалая юношеская серьезность и сдержанность любомудров объясняется тем, что они видели истинное призвание и высшую ценность человеческого бытия в напряженной духовной жизни, в глубоком движении мысли. Все, что могло нарушить это состояние, представало в их глазах как нечто недостойное и мелкое. Этот стиль поведения был присущ именно и только поколению любомудров; их преемники в литературе и мысли, люди сороковых годов, вели себя уже совсем по-иному; достаточно вспомнить о неистовости Белинского в повседневных спорах или, с другой стороны, о Константине Аксакове, готовом, как казалось Герцену, даже пустить в ход свои крепкие кулаки…
Это страстное поколение явно повлияло на любомудров, которые в 1840-1850-х годах становятся значительно менее «сдержанными» в своих внешних проявлениях, — что отчетливо выступает, скажем, в поздней деятельности Хомякова, Мельгунова и самого Тютчева. Но, конечно, общий стиль поколения так или иначе сохраняется. Очень характерно замечание Герцена о том, что ему приходилось «спорить… и сердиться на Хомякова, который никогда ни на что не сердился» (чего никак нельзя было бы сказать о таком человеке герценовского поколения, как Константин Аксаков).
Недавно один известный журналист между прочим написал: «Тютчев. Странный, удивительный человек… Он всегда был служащим, но как нелепо звучит: „чиновник Тютчев!“ — философ. Природой любовался, но и размышлял над ней. И это строгое лицо, запавшие щеки, тонкие очки, которые еще больше сушат весь облик. Он непохож на поэта». Это рассуждение стоило привести потому, что журналист выразил представления, характерные для многих людей. Первое, что необходимо здесь опровергнуть, слова «странный, удивительный человек», очевидно подразумевающие «непохожесть» Тютчева, его решительное отличие от современников — тем более современных ему поэтов. Но в действительности Тютчев был вполне характерным, типичным представителем именно своего поколения. Он явно не похож на людей предшествующего, декабристского, и последующего (сороковых годов) поколений. Но он вовсе не «странен» рядом с Киреевским, Одоевским, Максимовичем и другими или, если говорить о поэтах, с Веневитиновым, Шевыревым, Андреем Муравьевым. Все они в течение того или иного времени были «чиновниками» (а не, скажем, офицерами), все они главным образом «размышляли», у всех у них были «строгие» и даже, если смотреть со стороны, в чем-то «сухие» лица. В портретах Тютчева нетрудно заметить много общего с портретами Веневитинова и Ивана Киреевского, Хомякова и Владимира Одоевского.
В. О. Ключевский писал о декабристах: «В них мы замечаем удивительное обилие чувства, перевес его над мыслью». Про любомудров вполне можно было бы сказать обратное: мысль перевешивает чувство. В том, что Тютчев был поэт-мыслитель, поэт-философ, усматривают нередко его личное, индивидуальное своеобразие. Но это совершенно неправильно; философская направленность Тютчева являет собою как раз общее, типическое свойство всего его поколения.
С этой точки зрения тютчевское поколение решительно отличалось от поколения декабристов, которые были, так сказать, людьми чувства и действия. Уже говорилось, что любомудры на какое-то время накануне 14 декабря были захвачены порывом старших своих собратьев. Но и до этого момента, и после него они твердо шли по иному пути. Декабристы действовали, а любомудры стремились стать орудием «самопознания народа», достичь, по выражению Веневитинова той «степени» развития, «на которой он (народ. — В. К. ) отдает себе отчет в своих делах и определяет сферу своего действия». В этом отношении любомудры сделали неоценимо много. Они преобразовали самый характер развития русской культуры.
Веневитинов со всей резкостью писал в 1826 году: «…У нас чувство некоторым образом освобождает от обязанности мыслить… При сем нравственном положении России одно только средство представляется тому, кто пользу ее изберет целию своих действий. Надобно бы совершенно остановить нынешний ход ее словесности и заставить ее более думать, нежели производить…»
Конечно, это по-своему слишком радикальная и односторонняя программа. Нельзя не видеть также, что без героического деяния декабристов невозможно было бы и дальнейшее движение отечественной мысли; это остается непреложным, если даже посчитать, что декабристы потерпели полное поражение. Но нельзя не видеть и другое: духовная работа любомудров имела столь же необходимое значение, как и героическое деяние их предшественников. И любомудры были естественной и закономерной сменой на авансцене идеологии и культуры. Дело здесь не в том, что они обладали большей основательностью, чем декабристы. Дело в том, что именно они могли и должны были на совершенно, казалось бы, иной дороге продолжить русское историческое творчество.
Любомудры, как уже говорилось, вступили на эту свою дорогу задолго до 14 декабря — уже на грани 1810-1820-х годов. Из этого вроде бы надо сделать вывод, что они были гораздо дальновиднее декабристов, были своего рода пророками. Но такое представление означало бы грубое упрощение проблемы. Ибо каждая стадия развития имеет свое собственное, как бы даже самоценное значение. Достаточно сказать, что без декабристов, без всей их деятельности не было бы Пушкина, — хотя впоследствии Пушкин глубоко воспринял и вклад любомудров в русскую культуру.
В 1823 году совершается замечательное по наглядности расхождение путей двух поколений: декабристы готовятся выйти на площадь, чтобы делать историю, а любомудры идут в архив Коллегии иностранных дел, чтобы понять историю…
Кто же из них был более прав? Сама такая постановка вопроса безнадежно упрощает суть дела. Из исторической перспективы можно ясно увидеть, что и то и другое было необходимо. Ведь именно любомудры «не растерялись» после поражения декабристов и достаточно широко и активно осуществляли свои цели.
К сожалению, в книгах о той эпохе часто господствует, так сказать, абсолютная «идеализация» декабристов и, соответственно, принижение или даже отрицание деятелей, шедших иным путем. Правда, Е. Н. Лебедев еще в 1983 году хорошо возразил таким авторам: «…если вспомнить известные ленинские слова о первых революционерах из дворян: „Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа“, — то необходимо будет признать, что очень часто наши авторы ограничивали свои творческие задачи показом именно „узкого круга“, а народ представал в их произведениях лишь как объект размышлений „лучших людей из дворян“. Если быть до конца историчным… то ведь надо показывать реалистически беспощадно и удаленность от народа этих действительно лучших представителей русского дворянства».
Это по-своему понимали любомудры. Один из них, Хомяков, в 1823-1825 годах был гвардейским офицером в Петербурге и постоянно общался с декабристами, особенно с Рылеевым и Александром Одоевским, печатался в декабристском альманахе «Полярная звезда» и т. п. Есть все основания полагать, что если бы Хомяков не взял летом 1825 года долгосрочный отпуск и не уехал за границу, он так или иначе оказался бы под следствием по делу декабристов.
Но хорошо известно из рассказов современников, что Хомяков еще в 1824 году решительно оспаривал идею военного переворота, уже овладевшую тогда декабристами. «Вы хотите военной революции, — говорил он, — Но что такое войско? Это собрание людей, которых народ вооружил на свой счет и которым он поручил защищать себя. Какая же тут будет правда, если эти люди, в противность своему назначению, станут распоряжаться народом по произволу и сделаются выше его?» После этих слов «рассерженный Рылеев убежал с вечера домой». Хомяков же сказал князю Александру Одоевскому, что тот-де «вовсе не либерал и только хочет заменить единодержавие тиранством вооруженного меньшинства».
Очевидно, что критика Хомякова основывалась на отвлеченных, абстрактных нравственно-философских принципах, которые, в сущности, неприменимы, когда речь идет о реальной политической борьбе. Кстати сказать, дочь Хомякова записала такое его общее суждение о декабристах: «Всякий военный бунт сам по себе безнравственен». Здесь отвлеченность постановки вопроса выступает со всей очевидностью. И все же в глубине, в подтексте хомяковских высказываний есть своя несомненная правота. Ведь Хомяков подразумевает, что декабристы собираются действовать целиком и полностью без народа, помимо народа. Владимир Одоевский позднее, в связи с одной из статей Герцена, писал о декабристах: «Они говорили народу, но не с народом». И в высказывании Ленина «страшно далеки они от народа» — не очень «научное» слово «страшно» чрезвычайно уместно…
Военный переворот, который совершается заведомо без всякого участия народа, чрезвычайно легко, даже естественно может вылиться в военную диктатуру…
И есть своя правота в народной песне о декабристах, записанной выдающимся фольклористом Н. Е. Ончуковым:
Придумали, братцы, бояришка думу крепкую;
«Кому, братцы, из нас да государем быть?
Государем быть да акитантом слыть?
Государем-то быть князю Вильянскому9
Акитантом слыть князю Волхонскому»…10
Рассадили их по темным кибиточкам.
Развозили-то их да по темным тюрьмам.
Только учитывая все это, можно верно понять созданное в 1826 году стихотворение Тютчева «14-е декабря 1825», где он выразил то понимание и ту оценку событий, которые характерны для любомудров в целом.
Вас развратило Самовластье.
И меч его вас поразил, —
так начинает Тютчев. Известный исследователь жизни и творчества поэта Г. И. Чулков писал: «Невозможно истолковать первые два стиха в том смысле, что декабристы были развращены собственным своеволием… Нет, поэт сказал то, что хотел сказать: „Самодержавие развратило декабристов, и оно же казнило их“.
Это действительно так; декабристы, действуя без народа, в сущности, могли только заменить самовластье царя своим самовластьем, — таков, надо думать, смысл тютчевских строк. И далее поэт говорит:
Народ, чуждаясь вероломства,11
Поносит ваши имена…
Г. И. Чулков заметил, что «поэт, по-видимому, не вполне отождествляет свою мысль с… народным приговором». Но это слишком осторожное предположение; из дальнейших строф тютчевского стихотворения как раз вполне очевидно, что поэт ни в коей мере не склонен «поносить» имена декабристов. Тютчев только верно отражает ту самую объективную историческую ситуацию — «страшно далеки они от народа». Но, ясно сознавая истинные намерения своих старших братьев, он говорит:
О жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть.
Что станет вашей крови скудной.
Чтоб вечный полюс растопить!
Едва, дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов,
Зима железная дохнула —
И не осталось и следов.
Единственный упрек — если только это можно назвать упреком — в «безрассудности» мысли, что совершенно закономерно для человека поколения любомудров. Да, Тютчев полагал — и для этого, несомненно, были серьезные основания, — что декабристы никак не могли одержать победу. Это, кстати сказать, совпадало с чисто жертвенным самосознанием многих декабристов. Сам Рылеев не раз высказывал убеждение в неотвратимости гибели, — в частности, в своих знаменитых стихах:
Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает…
Александр Одоевский восклицал накануне 14 декабря: «Умрем, ах, как славно мы умрем!..»
Об этом, собственно, и говорит Тютчев, создавая жестокий, но глубоко поэтический образ «скудной крови», которая, «дымясь, сверкнула на вековой громаде льдов». Можно сказать, что Тютчев преувеличил мощь Империи, изображая ее как «вечный полюс», который почти невозможно «растопить», как «вековую громаду льдов», дышащую «зимой железной».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65