1 января 1873 года поэт, рассказывает Аксаков, «несмотря ни на какие предостережения, вышел из дому для обычной прогулки, для посещения приятелей и знакомых… Его вскоре привезли назад разбитого параличом. Вся левая часть тела была поражена, и поражена безвозвратно».
Однако, когда всего через день, утром 3 января Аксаков приехал к Тютчеву, тот, «бегло сказав о себе: „Это начало конца…“, сейчас же пустился говорить о политике, о Хиве, о Наполеоне… например, о Наполеоне III: „Какой огромный круг деятельности исторической и созидания понапрасну, по-пустому“, старался припомнить свои стихи об нем, но не мог, среди усилий задремывал, потом опять силился сказать что-нибудь об общих вопросах».
Аксаков пробыл тогда рядом с Тютчевым около двух недель, а позднее, в июне, приехал к нему еще на две недели. И в подробных письмах того времени Иван Сергеевич, поражаясь мыслительной энергии поэта, вместе с тем как бы ведет постоянный спор с ним, не принимая его отношение к миру на пороге смерти.
Этот спор — своего рода часть жизни самого Тютчева, существенное «обстоятельство» его жизни. Поэтому важно вглядеться в характер этого спора.
Аксаков полагает, что думать и говорить о Наполеоне III в том состоянии, в каком находится поэт, — занятие неуместное и, так сказать, суетное. В ночь с 3 на 4 января он пишет о тютчевских речах, касающихся Наполеона, и попытках вспомнить стихи, трудная работа над которыми явилась непосредственной причиной удара: «Это происходит просто по привычке всего умственного аппарата. Зубцы, колеса, пружины — весь механизм по-прежнему в движении… Трудно совладать с собственным мыслительным механизмом, который между тем без умолку стучал и работал в его голове».
Через несколько дней, 8 января, Аксаков пишет о Тютчеве его дочери Екатерине: «…Ему положительно лучше, он даже весел, жаждет говорить о политике и общих вопросах… Человеку дано грозное предостережение… тень смерти прошла над ним, — и вместе с тем дана отсрочка… Дается время подготовиться, покаяться, освятиться. Молите Бога, чтобы он воспользовался этой отсрочкой. Мне кажется, впрочем, что Ф. И.… не ощутил и близости смерти, ее таинственного веяния около себя… Самое приобщение Святых Тайн не сопровождалось тихою торжественностью, которою осеняется почти всегда при одре умирающего. Конечно, правда души человеческой — известна вполне только одному Богу, а для нас остается тайной. Но поскольку можно судить по непосредственным впечатлениям, — едва ли ваш отец познал „день посещения своего“…»
Об этом свойственном Аксакову восприятии (и оценке) предсмертного «поведения» Тютчева, без сомнения, знал его ближайший друг Юрий Самарин. И в своем письме к Аксакову от 22 июля 1873 года он вольно или невольно оспорил друга. Он писал о Тютчеве: «…был в нем неисчерпаемый источник того чисто русского благодушия, которое так однородно с христианской любовью и в то же время так близко граничит с дохристианским безразличием к добру и злу (вспомним приведенные выше слова Павла Флоренского! — В. К. ). Впрочем, в каждой душе есть глубины, недоступные человеческому суждению, и о его младенчески-свежей душе можно сказать то же, что говорится в Писании о суровой душе первого между людьми завоевателя (основателя Вавилонского царства Нимврода. — В. К. ): он был поэт перед Господом как тот был исполином перед Господом. Господь и судит его — не мы».
Иван Аксаков же рисковал «судить» Тютчева, — в частности, за то, что поэт на грани смерти мыслил о Наполеоне III…
Между тем фигура Наполеона III122 была для Тютчева как бы нагляднейшим воплощением мирового зла, и в постоянном размышлении об этом состоял не только интерес его ума, но и глубокая тревога его души.
Не следует забывать, что Наполеон III был одним из главных организаторов Крымской войны. С момента его прихода к диктаторской власти в 1852 году Тютчев не мог не обращать внимания на каждый его шаг. В 1859 году поэт впервые лично видел в Париже Наполеона III и воспринял его именно как наиболее мощное и победное выражение мирового зла; 5 августа он писал об этом Эрнестине Федоровне: «Нельзя не испытывать некоторого волнения в присутствии особы, олицетворяющей собой, как он в данную минуту, наибольшую силу и энергию в нашем мире… Конечно, это заставляет предвидеть довольно печальное будущее как для Франции, так и вообще для Европы… Я вынес убеждение, что какая будущность ни предстоит настоящему строю, он в теперешний момент положительно популярен и пользуется гораздо большими симпатиями, чем всякий другой… Это власть, нравящаяся толпе».
И тем не менее Тютчев очень рано прозрел катастрофическую «будущность» Наполеона, его неизбежный и более или менее быстрый крах. Так, в 1863 году он пишет Эрнестине Федоровне (22 июля), что «этот жалкий авантюрист кончит так же, как он начал — самым смешным фиаско, которое он вряд ли переживет на этот раз. Но увы, кому известно будущее…» — добавляет поэт, хотя оно в самом деле оказалось известным ему.
21 июля 1866 года Тютчев все в той же переписке с полной уверенностью говорит (за четыре года, когда никто и не думал об этом!), что современная ситуация «предшествует великому побоищу, великой борьбе между наполеоновской Францией и немцами», борьбе, которой Франция «обязана политике Наполеона, столь прославленной за ее ловкость и целесообразность глупцами всего мира. Никогда еще не было видано подобной мистификации». Кстати сказать, в предыдущем письме (от 9 июля) поэт выражает уверенное предположение, что все совершающееся «приведет к революции во Франции», — то есть за пять лет до ее начала предсказывает Парижскую коммуну!
22 октября 1867 года Тютчев пишет: «Наполеон ставит последнее на карту, и я думаю, что он проиграет». Менее чем через три года это предсказание сбылось. 31 июля (по новому стилю — 12 августа) 1870 года Тютчев писал Анне Аксаковой о только что начавшейся войне Франции и Пруссии: «Война началась ровно восемь дней назад, и вот уже судьба Франции поставлена в зависимость от случайности одного сражения… В результате он (Наполеон III. — В. К. ) явится восстановителем империи, но только не своей, а империи вражеской. Не пройдет и месяца, как все эти вопросы будут решены».
И в самом деле: уже 20 августа (2 сентября) французская армия потерпела сокрушительное поражение под Седаном и капитулировала, и на основе этой победы Пруссии была восстановлена единая Германская империя. Наполеон III оказался в плену, а затем поселился в Англии, где через два года его постигла бесславная смерть.
В глазах Тютчева крах Наполеона III был своего рода бесспорным доказательством неотвратимости краха зла, невзирая на все его долговременное могущество. Об этом и говорится в его стихотворении, с таким трудом написанном накануне удара:
Знай, торжествующий, кто б ныне ни был он,
Во всеоружии насилья и обмана,
Придет и твой черед, и поздно или рано
Ты ими ж будешь побежден!
Тютчев поистине не мог не написать этого стихотворения, ибо его политическая и историософская мысль в течение двадцати с лишним лет не упускала из виду фигуру французского диктатора. Поэтому едва ли был прав Иван Аксаков, который полагал, что при веянии смерти Тютчеву надлежало забыть о Наполеоне III — и о политических делах вообще.
Вспоминая позднее о январе 1873 года, Аксаков в уже более объективном тоне писал о Тютчеве: «Он требовал, чтобы ему сообщались все политические и литературные новости, — он по каждому поводу готов был пуститься в серьезные рассуждения, и напрасно усиливались врачи отстранить от него эту „вредную при его состоянии деятельность“… Доктора были правы в определении болезни… но они обманулись в своих научных расчетах относительно упругости мыслительных сил своего пациента».
Аксаков особо еще выделяет чисто тютчевскую черту: «Прикованный к постели, с ноющею и сверлящею болью в мозгу, не имея возможности ни приподняться, ни перевернуться без чужой помощи, голосом, едва внятным, он истинно дивил и врачей, и посетителей блеском своего остроумия».
5 января в доме Тютчевых стало известно, что царь, как бы доказывая тем самым, сколь значительную роль играл поэт в государственных делах, изъявил намерение навестить его. Но Тютчев заметил с сокрушительным юмором, что «это приводит его в большое смущение, так как будет крайне неделикатным, если он не умрет на другой же день после царского посещения». Вполне вероятно, что эта острота дошла до царя, так как уже объявленный визит не состоялся…
«По прошествии месяца… — вспоминал Аксаков, — мысль его и слово окрепли, он диктовал пространные письма самого серьезного содержания, был в состоянии иногда и сам начертать несколько строк».
В то же время телесные его силы были безнадежно подорваны. «Не раз… — свидетельствует Аксаков, — порывался он напрячь все свои силы и, стряхнув недуг, встать на ноги, вернуть себе свободу, выйти на вольный воздух, но, изнеможенный от напрасных усилий, падал в обмороке на постель…»
И все же поэт стремился продолжать свою обычную деятельность. В конце января он диктует письмо к Горчакову: «Дорогой князь, болезнь не только зло сама по себе, она и потому еще зло, что уничтожает все средства, способные ей противодействовать. Так, например, я отлично сознаю, что ничто не могло бы более оживить меня, чем пять минут, проведенные в вашем обществе, в чем я зачастую убеждался, приходя к вам по утрам. Буду терпеливо ждать той минуты, когда мне позволено будет совершить это паломничество». Далее Тютчев, как всегда, говорит о современных внешнеполитических задачах. До нас дошли и другие достаточно содержательные тогдашние письма поэта к Горчакову (от 9 февраля и 21 февраля); известно также, что канцлер посещал прикованного к постели Тютчева.
Почти не имея возможности действовать, Тютчев начинает чрезвычайно интенсивно писать стихи. «Папа беспрестанно занят стихотворчеством», — сообщает Эрнестина Федоровна Анне в письме от 30 января. За четыре с небольшим месяца Тютчев написал четырнадцать стихотворений (в основном политического характера) — столько же, сколько за предшествующие три года!
Ясно, что стихи представлялись ему единственной вполне доступной тогда формой деятельности. Однако это была иллюзия. Стихи не получались, хотя в это же самое время Тютчев диктовал удивительные письма, ничуть не уступающие по своей глубине и масштабности тем, которые были им написаны в пору жизненного расцвета.
Здесь перед нами ясное доказательство того, что поэтическое творчество (как и всякое искусство) с необходимостью требует предельного напряжения всех без исключения человеческих сил в их единстве, в том числе и собственно телесных сил. Один из наиболее выдающихся продолжателей тютчевской традиции, Николай Заболоцкий, впоследствии скажет: «Поэт работает всем своим существом одновременно: разумом, сердцем, душою, мускулами. Он работает всем организмом…»
Отсутствие телесных сил почти лишало поэта возможности творить; из четырнадцати предсмертных стихотворений только два — «Бессонница» («Ночной порой в пустыне городской…») и «Все отнял у меня казнящий Бог…» — сопоставимы с прежней поэзией Тютчева.
Но жизнь тютчевского духа словно не замечала тяжелейшей болезни тела. Еще за двадцать с лишним лет до этих последних своих месяцев поэт писал (19 июля 1852 года), что при постоянной мысли о смерти «существование, помимо цели духовного роста, является лишь бессмысленным кошмаром». Но, как это ни невероятно, мощный «духовный рост» продолжался в нем и на самой грани жизни и смерти. В феврале и марте 1873 года он продиктовал письма, которые предстают ныне как поражающие своей истинностью предвидения.
Поводом для одного из этих писем явилась вышедшая в 1869 году книга немецкого философа Эдуарда Гартмана (1842-1906) «Философия бессознательного». Книга была одним из ранних манифестов того умонастроения, которое со всей ясностью и силой выявилось в конце XIX — начале XX века в разнообразных течениях декадентской и авангардистской философии и эстетики. В 70-е годы все это только зарождалось, и почти никто еще не предвидел грядущего размаха новых веяний.
Между тем Тютчев с глубокой убежденностью писал Анне: «Меня удивляет одно в людях мыслящих: то, что они не довольно вообще поражены апокалиптическими признаками приближающихся времен… В Германии теперь в большом ходу книга, которой заглавие — „Философия непознаваемого“. Это… квинтэссенция нигилизма… Это доктрина разрушения — чистого и голого, разрушения всеобщего, для всего, для всякого бытия как недостойного быть… Да уж и нашло зато себе это сочинение огромнейший отголосок по всей Германии, — и я не сомневаюсь, что такой же найдет оно себе и у нас». Поэт предвидит широкое и — на время — победоносное наступление тенденций, названных им «судорогою бешенства, которой роковой исход — только разрушение. Это последнее слово Иуды, который, предавши Христа, очень основательно рассудил, что ему остается лишь одно: удавиться».
Предвидение поэта было абсолютно верным: в начале XX века в России нашлось немало идеологов и писателей, которые превозносили фигуру Иуды (ему даже собирались поставить памятник как величайшему «бунтарю»). Но Тютчев не остановился на сказанном; он заключает так:
«Вот кризис, через который общество должно пройти, прежде чем доберется до кризиса возрождения».
Другое тютчевское письмо, продиктованное тогда (к Карлу Пфеффелю), заглядывало еще дальше в будущее. Об этом письме уже говорилось выше; исходя из того «варварства, которым запечатлены приемы последней войны» — франко-прусской войны 1870-1871 годов, — поэт предрекал, что эти пока не нашедшие «разумной оценки» явления способны «повести Европу к состоянию варварства, не имеющему ничего себе подобного в истории мира и в котором найдут себе оправдание всяческие иные угнетения». Это было сказано как раз тогда, когда европейские идеологи видели впереди лишь все большее торжество гуманности и цивилизованности…
В апреле Тютчев говорил в одном из писем к Анне: «С моей стороны очень глупо интересоваться тем, что больше не имеет со мной никакой живой связи. Мне надлежало бы смотреть на себя, как на зрителя, которому, после того, как занавес опущен, остается лишь собрать свои пожитки и двигаться к выходу». Однако поэт до самого конца сохранил самую живую связь со всем тем, что с молодых лет глубоко захватывало его в мире.
Чтобы по достоинству оценить все это, надо знать, насколько тяжким было его состояние. Эрнестина Федоровна писала 23 января: «Зрение если не совсем потухшее, то настолько смутное, что ни о чтении, ни о том, чтобы что-либо различать, и речи нет… Нет слов, чтобы выразить ужас положения»; 15 марта: «Его мученическое состояние на пределе… Это несчастное существо, которое уже месяца два даже одеть невозможно».
Эрнестина Федоровна почти не отходила от мужа все 195 дней, которые он прожил после 1 января. Тютчева, несомненно, мучило сознание неизгладимой вины перед ней. Аксаков писал 6 января: «Вчера он приобщился:… Не знали, как приступить, но… дело обошлось гораздо проще. При первом намеке, брошенном Эрнестиной Федоровной вчера утром, он охотно согласился; послали за Янышевым123». Затем он, «позвав жену, при всех сказал: вот у кого я должен просить прощения, — и нежно ее обнял несколько раз». В феврале — по-видимому, в дань сорокалетней годовщины их первой встречи (состоявшейся в феврале 1833 года) — поэт написал:
Все отнял у меня казнящий Бог:
Здоровье, силу, волю, воздух, сон,
Одну тебя при мне оставил Он,
Чтоб я Ему еще молиться мог.124
16 февраля Эрнестина Федоровна, сообщая Анне, что ежедневно читает мужу газеты, вместе с тем выражала свою заветную надежду: «Болезнь будет иметь ту положительную сторону, что вернула его на религиозную стезю, оставленную им со времен молодости… Он с жадностью слушает те несколько евангельских глав, которые я ему ежедневно прочитываю, а сиделка… говорит, что у них по ночам бывают очень серьезные религиозные разговоры».
1 апреля в Москве родился первый внук поэта, названный в честь деда Федором (в семье сына Тютчева и Эрнестины Федоровны — Ивана). 2 апреля Тютчев продиктовал телеграмму: «Спасибо… за внука… Я уже более не предпоследний , от всей души принимаю на себя восприемство новорожденного». К середине апреля Тютчеву стало несколько лучше. 21 апреля его впервые после удара вывозят на прогулку. Аксаков сообщает об этом времени, что Тютчев «не хотел отказываться и не отказывался ни от какого живого человеческого интереса… Его участие к делам мира сего, к политике и литературе, усиливалось с каждым днем».
19 мая Тютчевы переехали в Царское Село, которое поэт так любил. Его возят здесь в кресле по дорогим ему местам. Но 13 июня Тютчева постиг новый удар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65