И книга эта не только сделала наконец тютчевскую поэзию реальным, осязаемым явлением литературы, но и сыграла громадную, не могущую быть переоцененной роль в дальнейшем развитии русской литературы в целом.
Речь идет не о внешнем, очевидном успехе книги; он был не так уж громок и длителен. Правда, книга (считая и ее журнальный вариант) вызвала около двадцати печатных откликов, среди которых были и отрицательные, что, впрочем, как бы необходимо для успеха, всегда подразумевающего полемический накал. Книга постоянно возникала в разговорах и письмах многих современников, следивших за литературой. На некоторое время Тютчев стал в прямом смысле слова «знаменитостью». Писемский, живший тогда в глухой провинции, в Чухломском уезде Костромской губернии, писал, что критика «кричит в пользу» Тютчева, — такое создавалось в тот момент впечатление. Через много лет Лев Толстой, вспоминая о том, как поэт навестил его в конце 1855-го — начале 1856 года, отметил: «Тютчев, тогда знаменитый, сделал мне, молодому писателю, честь и пришел ко мне».
Здесь точно сказано — «тогда знаменитый», ибо Тютчев был в центре внимания всего лишь несколько лет, до начала шестидесятых годов; потом его, как свидетельствовал тот же Толстой, «вся интеллигенция наша забыла или старается забыть: он, видите, устарел…».
Но если иметь в виду не внешнее, шумное признание, не «популярность», тютчевская поэзия вовсе не была забыта. И об этом ясно говорит уже хотя бы отношение к ней самого Толстого, который на протяжении всей своей жизни в различных выражениях повторял мысль о том, что «без Тютчева нельзя жить».
Глубокое — подчас почти не заметное на поверхности — воздействие тютчевской поэзии было исключительно мощным и многосторонним.
Прежде всего книга Тютчева, вышедшая в 1854 году, в полном смысле слова открыла новую поэтическую эпоху. Здесь, в жизнеописании поэта, невозможно подробно рассматривать сложные историко-литературные проблемы, связанные с этой эпохой.94 Наметим лишь основные моменты.
Во-первых, книга Тютчева оказала вдохновляющее воздействие на творчество целой группы поэтов старшего поколения, которых уместно назвать «тютчевской плеядой». Речь идет как о поэтах, вышедших из круга любомудров, — Хомякове и Шевыреве, так и о Федоре Глинке, Вяземском, Бенедиктове и др. Их книги — в большинстве случаев первые книги, хотя они начали свой путь давно, — вышли вслед за тютчевской, во второй половине пятидесятых — начале шестидесятых годов, и вместе с ней как бы представили своеобразную — и очень ценную область в мире русской поэзии.
С другой стороны, книга Тютчева сыграла первостепенную роль в окончательном становлении поэтов младшего поколения, вступивших в литературу в столь неблагоприятные для поэзии сороковые годы, — Некрасова, Фета, Полонского, Алексея Толстого, Майкова и др.
Но главное даже не в этом. Воздействие тютчевской поэзии имело плодотворнейшее значение для развития русской литературы в целом — прежде всего — центрального ее жанра, достигшего высшего, всемирно значимого расцвета в конце 1850-х — начале 1880-х годов — романа.
После явления «Евгения Онегина», «Героя нашего времени» и «Мертвых душ» надолго, почти на два десятилетия, развитие романа, по сути дела, прекратилось. В деятельности так называемой натуральной школы (сороковые годы) и писателей пятидесятых годов господствующей формой были различные жанры очеркового — в том числе и «документального» — характера; слово «очерк» — вообще ключевое для литературы данного периода. Искусство слова в то время шло как бы исключительно вширь, стремясь всесторонне освоить социальную жизнь страны, проникнуть во все ее сферы и слои. И это было совершенно необходимо для дальнейшего развития отечественной культуры.
Центральными произведениями русской литературы в то время, когда вышла книга Тютчева, были произведения именно очеркового типа — «Записки охотника» Тургенева, кавказские и севастопольские «рассказы (вернее, очерки) Толстого и его же хроника «Детство», «Отрочество» и «Юность», «Очерки из крестьянского быта» Писемского, «Губернские очерки» Щедрина, «Семейная хроника» Сергея Аксакова, «Очерки народного быта» Николая Успенского и т.п. Это были, конечно, замечательные книги, но все же в литературе недоставало творений, основу которых составил бы целостный и монументальный поэтический образ мира, как это было в «Евгении Онегине» или Мертвых душах».
Такие творения начинают создавать с конца пятидесятых, а особенно — в шестидесятые-семидесятые годы Толстой, Достоевский, Тургенев, Гончаров, Лесков и др. И нет сомнения, что неоценимую роль в рождении их подлинно поэтического эпоса сыграла поэзия пятидесятых годов, прежде всего творчество Тютчева, а также испытавшее его глубокое воздействие творчество Некрасова, Фета, Полонского. Если высказаться наиболее кратко и просто, величайшая эпоха русского и одновременно мирового романа как бы слила воедино открытия «очерковой» литературы сороковых-пятидесятых годов и высокий творческий пафос новой поэтической эпохи, вдохновленной книгой Тютчева.
Толстой и Достоевский не раз говорили о том громадном значении, которое имела для них поэзия Тютчева и его младших сподвижников. Можно с полным основанием утверждать, что никого из своих литературных современников Толстой и Достоевский не ценили столь высоко, как Тютчева, отдавая также должное Некрасову, Фету, Полонскому.
Словом, появление книги Тютчева было поистине великим событием в отечественной литературе. Толстой вспоминал о своей, прошедшей под знаком острого, отчасти даже нарочитого скептицизма, молодости: «Когда-то Тургенев, Некрасов и К° едва могли уговорить меня прочесть Тютчева. Но зато, когда я прочел, то просто обмер от величины его творческого таланта». Позднее Толстой скажет даже, что «Тютчев, как лирик, несравненно глубже Пушкина».
Между прочим, Достоевский, находившийся во время появления тютчевской книги в ссылке в Семипалатинске, встретил ее поначалу с еще большим сопротивлением, чем Толстой (которого «едва могли уговорить»). Книга дошла до него с запозданием, и 18 января 1856 года он написал Майкову: «Скажу вам по секрету, по большому секрету: Тютчев очень замечателен; но и т.д… Впрочем, многие из его стихов превосходны». По-видимому, Достоевскому издали, как и Писемскому в Чухломе, казалось, что о Тютчеве слишком «кричат», и это, в частности, рождало сопротивление. Но впоследствии Достоевский увидит в Тютчеве «первого поэта-философа, которому равного не было, кроме Пушкина».
Сложными, глубинными путями книга Тютчева как и наиболее значительные его стихотворения, появившиеся в последующие годы, вошла в плоть и кровь русской литературы, устремляя ее ввысь, побуждая ее к проникновенному и целостному видению и воплощению человека и природы, России и Мира.
Среди всех, кто был так или иначе причастен к тютчевской книге, едва ли не спокойнее и даже равнодушнее всех отнесся к ее выходу в свет… сам Тютчев. Нам неизвестно ни единое слово, сказанное им о своей книге…
Впрочем, 24 октября 1854 года, как раз в тот момент, когда в Крыму шел тяжелейший бой под Инкерманом, Тютчев написал строки, в которых, наверно, имел в виду и свою вышедшую за несколько месяцев до того книгу:
Теперь тебе не до стихов,
О слово, русское, родное!
Да, не будем забывать, что утверждение Тютчева в литературе совершалось накануне и во время Крымской войны, которой он, как мы видели, был весь поглощен. Нет сомнения, что в свете надвигающейся катастрофы интерес к своей книге представлялся Тютчеву чем-то «ребяческим»…
В 1847 году, в возрасте сорока четырех лет, поэт так выразил свое глубокое убеждение: «Я отжил свой век и… у меня ничего нет в настоящем». Но затем совершилось подлинное возрождение — жизнь словно начиналась заново: в 1849 году, после почти полного десятилетнего молчания, поэт вступает в новую и, пожалуй, наивысшую свою творческую пору; в 1850-м его захватывает едва ли не самая властная и глубокая в его жизни любовь.
И нет сомнения, что между тем и другим была органическая внутренняя связь, или, вернее, то и другое было выражением одного единого обновления души. Нельзя не заметить, что сами многочисленные стихи о последней любви всецело принадлежат (об этом уже шла речь) к новому периоду тютчевского творчества: они и не могли бы родиться без того духовного переворота, который со всей очевидностью выразился еще в стихах 1849 года.
По-видимому, далеко не случайно любовь поэта к Елене Денисьевой началась лишь на пятый год их знакомства, между тем как предшествующие его избранницы покоряли Тютчева чуть ли не при первой встрече. Он должен был увидеть, открыть в этой девушке нечто недоступное его взгляду ранее, должен был почувствовать то упоение «одной улыбкой умиленья», которое оказывается «сильней», чем весь упоенный «избытком жизни» «цветущий мир природы».
Если высказаться несколько прямолинейно, любовь к Елене Денисьевой была неразрывно связана с тем подлинным открытием родины, которое совершилось накануне начала этой любви в душе и поэзии Тютчева. Трижды поэт отдал свою любовь женщинам Германии — Амалии Лерхенфельд-Кеферинг, Элеоноре Ботмер, Эрнестине Пфеффель (названы их девичьи фамилии).
Третья любовь была полной и проникновенной. И Тютчев в ней, если не бояться торжественных выражений, как бы всецело обручился с Европой. Но не менее существенно другое. Эрнестина Пфеффель, став Эрнестиной Федоровной Тютчевой и поселившись в России, не сделалась русской, даже не переменила своего — католического — вероисповедания, но она всей душой, всем существом поняла и приняла Россию, притом, в известной мере, еще и до своего приезда на родину мужа. Сумев оценить самобытность его гения, Эрнестина Федоровна смогла воспринять духовные ценности породившей Тютчева страны. Это может показаться странным, но именно Эрнестина Федоровна горячо настаивала на отъезде в Россию в 1844 году. Тютчев даже напоминал ей через десять лет: «Ты привела меня в эту страну» (то есть в Россию).
Строго говоря, это было преувеличением. Ведь еще за пять лет до возвращения на родину поэт сообщил отцу и матери, что «твердо решился… окончательно обосноваться в России. Нести95 желает этого не менее, чем я. Мне надоело существование человека без родины». Ясно, что речь идет об обоюдном решении. Однако в тот момент, когда уже нужно было собираться в дорогу, Тютчев проявил нерешительность. Это вообще неотъемлемая черта его характера. Только едва ли верно истолковывать эту черту однозначно — как слабость духа. Да, Тютчеву всегда нелегко было сделать выбор, но, по всей вероятности, потому, что он с предельной остротой и полнотой понимал и чувствовал его ответственность. Ведь заведомо «нерешителен» и шекспировский Гамлет, но едва ли уместно говорить о слабости его духа…
Так или иначе Эрнестина Федоровна сообщала брату 21 мая 1844 года, за три с половиной месяца до отъезда из Германии: «Путешествие в Россию продолжает оставаться темой наших интимных обсуждений и даже супружеских ссор. Тютчеву этого совсем не хочется, я же чувствую настоятельную необходимость этого и намерена путешествие это осуществить».
Правда, Эрнестина Федоровна не ведала еще, что переселяется в Россию навсегда. Через шесть лет она напишет брату: «Один Бог знает, решилась ли бы я предпринять это путешествие в Россию… если бы мне было дано предчувствовать, что оно приведет нас к месту окончательного нашего пребывания». Но теперь уже все для нее было давно решено, и она делает только одну оговорку: «Я собираюсь завоевать себе достаточную свободу, чтобы уезжать на несколько месяцев за границу… втроем: маленькая Мария, мой муж и я…»
Эрнестина Федоровна уезжала за границу, то есть на свою родину, не столь уж часто и, за редкими исключениями, ненадолго. Очень значительную часть своей жизни она провела в Овстуге, который глубоко полюбила.
К сожалению, ее многочисленные письма к Тютчеву были сожжены ею самой после его смерти. Но и из почти пятисот сохранившихся тютчевских писем к ней (она сожгла около двухсот, написанных до их свадьбы) ясно, что Эрнестина Федоровна в полной мере разделяла представления поэта о России и Западе. Это вовсе не означало, кстати сказать, что она хоть в какой-либо мере «отреклась» от Европы, ибо отнюдь не отрекался от всех подлинных европейских ценностей и сам Тютчев.
В биографии поэта, написанной славянофилом Иваном Аксаковым, есть немало суждений, которые внушают мысль о том, что в поздние свои годы Тютчев так или иначе «отвернулся» от Европы ради России. Своеобразным доказательством обратного, пусть и не очень «научным», но достаточно весомым, является тот факт, что поэт до самого своего конца всеми силами души любил и беспредельно ценил ту, которая, конечно, никогда не переставала быть — при всем своем принятии России — истинно европейской женщиной.
Через год с лишним после того, как началась его любовь к Елене Денисьевой, 21 августа 1851 года Тютчев писал Эрнестине Федоровне — и писал, как подтверждают все обстоятельства, с полнейшей искренностью: «Ах, насколько ты лучше меня, насколько выше! Сколько выдержанности, сколько серьезности в твоей любви — и каким мелким, каким жалким я чувствую себя сравнительно с тобою…»
…Но пора уже обратиться к этой труднейшей, даже мучительной для всякого, кто думает о ней серьезно, теме — теме двойной любви Тютчева. Все обстояло именно так: поэт в самом деле в продолжении долгих лет испытывал подлинную любовь одновременно к двум женщинам. При этом он постоянно страдал от острого чувства вины перед обеими. И не столько даже из-за своей «измены» и той, и другой, сколько от сознания, что — в отличие от них обеих — не отдает себя каждой из них всецело, до конца. Это сознание запечатлено со всей силой и в целом ряде стихотворений, и в письмах поэта.
Но, пожалуй, самообвинение было не вполне справедливо. Многое говорит о том, что Тютчев любил обеих женщин поистине на пределе души. Возможность такой, конечно, очень редко встречающейся, ситуации объясняется отчасти тем, что Эрнестина Пфеффель и Елена Денисьева отличались друг от друга не меньше, чем Европа и Россия… И самое чувство любви поэта к каждой из них было глубоко различным.
В Эрнестине Федоровне поэта восхищала «выдержанность» и «серьезность»; между тем, говоря об Елене Денисьевой, как вспоминал муж ее сестры Георгиевский, Тютчев «рассказывал об ее страстном и увлекающемся характере и нередко ужасных его проявлениях, которые однако же не приводили его в ужас, а напротив, ему очень нравились как доказательство ее безграничной, хотя и безумной, к нему любви,…».
Это заключение, по всей вероятности, справедливо. В минуту полной откровенности Тютчев говорил, что он несет в себе, как бы в самой крови, «это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни, эту жажду любви…».
Поэту ни в коей мере не были присущи жажда славы, почестей, власти, тем более богатства и т.п. Но то, что он назвал «жаждой любви», переполняло его душу, пронизывая ее и восторгом и ужасом.
Через два года после женитьбы на Эрнестине Федоровне он должен был на несколько недель с ней расстаться; вскоре он написал ей (1 сентября 1841 г.): «Мне решительно необходимо твое присутствие для того, чтобы я мог переносить самого себя. Когда я перестаю быть существом столь любимым , я превращаюсь в существо весьма жалкое».
А гораздо позднее, в сентябре 1874 года, Иван Аксаков рассказал в письме к дочери поэта Екатерине, что ее отец не раз покаянно говорил о присущем ему «злоупотреблении человеческими привязанностями…».
Вся жизнь поэта ясно свидетельствует, что слово «злоупотребление» — это безжалостное самоосуждение. Можно сказать, что он испытывал беспредельное упоение той любовью, которую он вызывал, что он утопал в этой любви, словно теряя в ней самого себя и свою любовь. Ему казалось, что вызванная им любовь — ничем не заслуженный, поистине чудесный дар. Вот убеждение, которое Тютчев не раз высказывал в различной форме: «Я не знаю никого, кто был бы менее, чем я, достоин любви. Поэтому, когда я становился объектом чьей-нибудь любви, это всегда меня изумляло…»
Именно таковым, очевидно, было и начало его отношений с Еленой Денисьевой. Как свидетельствовал Георгиевский, поэт вызвал в ней «такую глубокую, такую самоотверженную, такую страстную любовь, что она охватила и все его существо, и он остался навсегда ее пленником».
Любовь Елены Денисьевой в самом деле являла собой нечто исключительное; Георгиевский буквально не мог подобрать слов для определения ее силы и глубины. Он писал, что Елена Александровна смогла «приковать к себе» поэта «своею вполне самоотверженною, бескорыстною, безграничною, бесконечною, безраздельною и готовою на все любовью… — таковою любовью, которая готова была и на всякого рода порывы и безумные крайности с совершенным попранием всякого рода светских приличий и общепринятых условий».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Речь идет не о внешнем, очевидном успехе книги; он был не так уж громок и длителен. Правда, книга (считая и ее журнальный вариант) вызвала около двадцати печатных откликов, среди которых были и отрицательные, что, впрочем, как бы необходимо для успеха, всегда подразумевающего полемический накал. Книга постоянно возникала в разговорах и письмах многих современников, следивших за литературой. На некоторое время Тютчев стал в прямом смысле слова «знаменитостью». Писемский, живший тогда в глухой провинции, в Чухломском уезде Костромской губернии, писал, что критика «кричит в пользу» Тютчева, — такое создавалось в тот момент впечатление. Через много лет Лев Толстой, вспоминая о том, как поэт навестил его в конце 1855-го — начале 1856 года, отметил: «Тютчев, тогда знаменитый, сделал мне, молодому писателю, честь и пришел ко мне».
Здесь точно сказано — «тогда знаменитый», ибо Тютчев был в центре внимания всего лишь несколько лет, до начала шестидесятых годов; потом его, как свидетельствовал тот же Толстой, «вся интеллигенция наша забыла или старается забыть: он, видите, устарел…».
Но если иметь в виду не внешнее, шумное признание, не «популярность», тютчевская поэзия вовсе не была забыта. И об этом ясно говорит уже хотя бы отношение к ней самого Толстого, который на протяжении всей своей жизни в различных выражениях повторял мысль о том, что «без Тютчева нельзя жить».
Глубокое — подчас почти не заметное на поверхности — воздействие тютчевской поэзии было исключительно мощным и многосторонним.
Прежде всего книга Тютчева, вышедшая в 1854 году, в полном смысле слова открыла новую поэтическую эпоху. Здесь, в жизнеописании поэта, невозможно подробно рассматривать сложные историко-литературные проблемы, связанные с этой эпохой.94 Наметим лишь основные моменты.
Во-первых, книга Тютчева оказала вдохновляющее воздействие на творчество целой группы поэтов старшего поколения, которых уместно назвать «тютчевской плеядой». Речь идет как о поэтах, вышедших из круга любомудров, — Хомякове и Шевыреве, так и о Федоре Глинке, Вяземском, Бенедиктове и др. Их книги — в большинстве случаев первые книги, хотя они начали свой путь давно, — вышли вслед за тютчевской, во второй половине пятидесятых — начале шестидесятых годов, и вместе с ней как бы представили своеобразную — и очень ценную область в мире русской поэзии.
С другой стороны, книга Тютчева сыграла первостепенную роль в окончательном становлении поэтов младшего поколения, вступивших в литературу в столь неблагоприятные для поэзии сороковые годы, — Некрасова, Фета, Полонского, Алексея Толстого, Майкова и др.
Но главное даже не в этом. Воздействие тютчевской поэзии имело плодотворнейшее значение для развития русской литературы в целом — прежде всего — центрального ее жанра, достигшего высшего, всемирно значимого расцвета в конце 1850-х — начале 1880-х годов — романа.
После явления «Евгения Онегина», «Героя нашего времени» и «Мертвых душ» надолго, почти на два десятилетия, развитие романа, по сути дела, прекратилось. В деятельности так называемой натуральной школы (сороковые годы) и писателей пятидесятых годов господствующей формой были различные жанры очеркового — в том числе и «документального» — характера; слово «очерк» — вообще ключевое для литературы данного периода. Искусство слова в то время шло как бы исключительно вширь, стремясь всесторонне освоить социальную жизнь страны, проникнуть во все ее сферы и слои. И это было совершенно необходимо для дальнейшего развития отечественной культуры.
Центральными произведениями русской литературы в то время, когда вышла книга Тютчева, были произведения именно очеркового типа — «Записки охотника» Тургенева, кавказские и севастопольские «рассказы (вернее, очерки) Толстого и его же хроника «Детство», «Отрочество» и «Юность», «Очерки из крестьянского быта» Писемского, «Губернские очерки» Щедрина, «Семейная хроника» Сергея Аксакова, «Очерки народного быта» Николая Успенского и т.п. Это были, конечно, замечательные книги, но все же в литературе недоставало творений, основу которых составил бы целостный и монументальный поэтический образ мира, как это было в «Евгении Онегине» или Мертвых душах».
Такие творения начинают создавать с конца пятидесятых, а особенно — в шестидесятые-семидесятые годы Толстой, Достоевский, Тургенев, Гончаров, Лесков и др. И нет сомнения, что неоценимую роль в рождении их подлинно поэтического эпоса сыграла поэзия пятидесятых годов, прежде всего творчество Тютчева, а также испытавшее его глубокое воздействие творчество Некрасова, Фета, Полонского. Если высказаться наиболее кратко и просто, величайшая эпоха русского и одновременно мирового романа как бы слила воедино открытия «очерковой» литературы сороковых-пятидесятых годов и высокий творческий пафос новой поэтической эпохи, вдохновленной книгой Тютчева.
Толстой и Достоевский не раз говорили о том громадном значении, которое имела для них поэзия Тютчева и его младших сподвижников. Можно с полным основанием утверждать, что никого из своих литературных современников Толстой и Достоевский не ценили столь высоко, как Тютчева, отдавая также должное Некрасову, Фету, Полонскому.
Словом, появление книги Тютчева было поистине великим событием в отечественной литературе. Толстой вспоминал о своей, прошедшей под знаком острого, отчасти даже нарочитого скептицизма, молодости: «Когда-то Тургенев, Некрасов и К° едва могли уговорить меня прочесть Тютчева. Но зато, когда я прочел, то просто обмер от величины его творческого таланта». Позднее Толстой скажет даже, что «Тютчев, как лирик, несравненно глубже Пушкина».
Между прочим, Достоевский, находившийся во время появления тютчевской книги в ссылке в Семипалатинске, встретил ее поначалу с еще большим сопротивлением, чем Толстой (которого «едва могли уговорить»). Книга дошла до него с запозданием, и 18 января 1856 года он написал Майкову: «Скажу вам по секрету, по большому секрету: Тютчев очень замечателен; но и т.д… Впрочем, многие из его стихов превосходны». По-видимому, Достоевскому издали, как и Писемскому в Чухломе, казалось, что о Тютчеве слишком «кричат», и это, в частности, рождало сопротивление. Но впоследствии Достоевский увидит в Тютчеве «первого поэта-философа, которому равного не было, кроме Пушкина».
Сложными, глубинными путями книга Тютчева как и наиболее значительные его стихотворения, появившиеся в последующие годы, вошла в плоть и кровь русской литературы, устремляя ее ввысь, побуждая ее к проникновенному и целостному видению и воплощению человека и природы, России и Мира.
Среди всех, кто был так или иначе причастен к тютчевской книге, едва ли не спокойнее и даже равнодушнее всех отнесся к ее выходу в свет… сам Тютчев. Нам неизвестно ни единое слово, сказанное им о своей книге…
Впрочем, 24 октября 1854 года, как раз в тот момент, когда в Крыму шел тяжелейший бой под Инкерманом, Тютчев написал строки, в которых, наверно, имел в виду и свою вышедшую за несколько месяцев до того книгу:
Теперь тебе не до стихов,
О слово, русское, родное!
Да, не будем забывать, что утверждение Тютчева в литературе совершалось накануне и во время Крымской войны, которой он, как мы видели, был весь поглощен. Нет сомнения, что в свете надвигающейся катастрофы интерес к своей книге представлялся Тютчеву чем-то «ребяческим»…
В 1847 году, в возрасте сорока четырех лет, поэт так выразил свое глубокое убеждение: «Я отжил свой век и… у меня ничего нет в настоящем». Но затем совершилось подлинное возрождение — жизнь словно начиналась заново: в 1849 году, после почти полного десятилетнего молчания, поэт вступает в новую и, пожалуй, наивысшую свою творческую пору; в 1850-м его захватывает едва ли не самая властная и глубокая в его жизни любовь.
И нет сомнения, что между тем и другим была органическая внутренняя связь, или, вернее, то и другое было выражением одного единого обновления души. Нельзя не заметить, что сами многочисленные стихи о последней любви всецело принадлежат (об этом уже шла речь) к новому периоду тютчевского творчества: они и не могли бы родиться без того духовного переворота, который со всей очевидностью выразился еще в стихах 1849 года.
По-видимому, далеко не случайно любовь поэта к Елене Денисьевой началась лишь на пятый год их знакомства, между тем как предшествующие его избранницы покоряли Тютчева чуть ли не при первой встрече. Он должен был увидеть, открыть в этой девушке нечто недоступное его взгляду ранее, должен был почувствовать то упоение «одной улыбкой умиленья», которое оказывается «сильней», чем весь упоенный «избытком жизни» «цветущий мир природы».
Если высказаться несколько прямолинейно, любовь к Елене Денисьевой была неразрывно связана с тем подлинным открытием родины, которое совершилось накануне начала этой любви в душе и поэзии Тютчева. Трижды поэт отдал свою любовь женщинам Германии — Амалии Лерхенфельд-Кеферинг, Элеоноре Ботмер, Эрнестине Пфеффель (названы их девичьи фамилии).
Третья любовь была полной и проникновенной. И Тютчев в ней, если не бояться торжественных выражений, как бы всецело обручился с Европой. Но не менее существенно другое. Эрнестина Пфеффель, став Эрнестиной Федоровной Тютчевой и поселившись в России, не сделалась русской, даже не переменила своего — католического — вероисповедания, но она всей душой, всем существом поняла и приняла Россию, притом, в известной мере, еще и до своего приезда на родину мужа. Сумев оценить самобытность его гения, Эрнестина Федоровна смогла воспринять духовные ценности породившей Тютчева страны. Это может показаться странным, но именно Эрнестина Федоровна горячо настаивала на отъезде в Россию в 1844 году. Тютчев даже напоминал ей через десять лет: «Ты привела меня в эту страну» (то есть в Россию).
Строго говоря, это было преувеличением. Ведь еще за пять лет до возвращения на родину поэт сообщил отцу и матери, что «твердо решился… окончательно обосноваться в России. Нести95 желает этого не менее, чем я. Мне надоело существование человека без родины». Ясно, что речь идет об обоюдном решении. Однако в тот момент, когда уже нужно было собираться в дорогу, Тютчев проявил нерешительность. Это вообще неотъемлемая черта его характера. Только едва ли верно истолковывать эту черту однозначно — как слабость духа. Да, Тютчеву всегда нелегко было сделать выбор, но, по всей вероятности, потому, что он с предельной остротой и полнотой понимал и чувствовал его ответственность. Ведь заведомо «нерешителен» и шекспировский Гамлет, но едва ли уместно говорить о слабости его духа…
Так или иначе Эрнестина Федоровна сообщала брату 21 мая 1844 года, за три с половиной месяца до отъезда из Германии: «Путешествие в Россию продолжает оставаться темой наших интимных обсуждений и даже супружеских ссор. Тютчеву этого совсем не хочется, я же чувствую настоятельную необходимость этого и намерена путешествие это осуществить».
Правда, Эрнестина Федоровна не ведала еще, что переселяется в Россию навсегда. Через шесть лет она напишет брату: «Один Бог знает, решилась ли бы я предпринять это путешествие в Россию… если бы мне было дано предчувствовать, что оно приведет нас к месту окончательного нашего пребывания». Но теперь уже все для нее было давно решено, и она делает только одну оговорку: «Я собираюсь завоевать себе достаточную свободу, чтобы уезжать на несколько месяцев за границу… втроем: маленькая Мария, мой муж и я…»
Эрнестина Федоровна уезжала за границу, то есть на свою родину, не столь уж часто и, за редкими исключениями, ненадолго. Очень значительную часть своей жизни она провела в Овстуге, который глубоко полюбила.
К сожалению, ее многочисленные письма к Тютчеву были сожжены ею самой после его смерти. Но и из почти пятисот сохранившихся тютчевских писем к ней (она сожгла около двухсот, написанных до их свадьбы) ясно, что Эрнестина Федоровна в полной мере разделяла представления поэта о России и Западе. Это вовсе не означало, кстати сказать, что она хоть в какой-либо мере «отреклась» от Европы, ибо отнюдь не отрекался от всех подлинных европейских ценностей и сам Тютчев.
В биографии поэта, написанной славянофилом Иваном Аксаковым, есть немало суждений, которые внушают мысль о том, что в поздние свои годы Тютчев так или иначе «отвернулся» от Европы ради России. Своеобразным доказательством обратного, пусть и не очень «научным», но достаточно весомым, является тот факт, что поэт до самого своего конца всеми силами души любил и беспредельно ценил ту, которая, конечно, никогда не переставала быть — при всем своем принятии России — истинно европейской женщиной.
Через год с лишним после того, как началась его любовь к Елене Денисьевой, 21 августа 1851 года Тютчев писал Эрнестине Федоровне — и писал, как подтверждают все обстоятельства, с полнейшей искренностью: «Ах, насколько ты лучше меня, насколько выше! Сколько выдержанности, сколько серьезности в твоей любви — и каким мелким, каким жалким я чувствую себя сравнительно с тобою…»
…Но пора уже обратиться к этой труднейшей, даже мучительной для всякого, кто думает о ней серьезно, теме — теме двойной любви Тютчева. Все обстояло именно так: поэт в самом деле в продолжении долгих лет испытывал подлинную любовь одновременно к двум женщинам. При этом он постоянно страдал от острого чувства вины перед обеими. И не столько даже из-за своей «измены» и той, и другой, сколько от сознания, что — в отличие от них обеих — не отдает себя каждой из них всецело, до конца. Это сознание запечатлено со всей силой и в целом ряде стихотворений, и в письмах поэта.
Но, пожалуй, самообвинение было не вполне справедливо. Многое говорит о том, что Тютчев любил обеих женщин поистине на пределе души. Возможность такой, конечно, очень редко встречающейся, ситуации объясняется отчасти тем, что Эрнестина Пфеффель и Елена Денисьева отличались друг от друга не меньше, чем Европа и Россия… И самое чувство любви поэта к каждой из них было глубоко различным.
В Эрнестине Федоровне поэта восхищала «выдержанность» и «серьезность»; между тем, говоря об Елене Денисьевой, как вспоминал муж ее сестры Георгиевский, Тютчев «рассказывал об ее страстном и увлекающемся характере и нередко ужасных его проявлениях, которые однако же не приводили его в ужас, а напротив, ему очень нравились как доказательство ее безграничной, хотя и безумной, к нему любви,…».
Это заключение, по всей вероятности, справедливо. В минуту полной откровенности Тютчев говорил, что он несет в себе, как бы в самой крови, «это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни, эту жажду любви…».
Поэту ни в коей мере не были присущи жажда славы, почестей, власти, тем более богатства и т.п. Но то, что он назвал «жаждой любви», переполняло его душу, пронизывая ее и восторгом и ужасом.
Через два года после женитьбы на Эрнестине Федоровне он должен был на несколько недель с ней расстаться; вскоре он написал ей (1 сентября 1841 г.): «Мне решительно необходимо твое присутствие для того, чтобы я мог переносить самого себя. Когда я перестаю быть существом столь любимым , я превращаюсь в существо весьма жалкое».
А гораздо позднее, в сентябре 1874 года, Иван Аксаков рассказал в письме к дочери поэта Екатерине, что ее отец не раз покаянно говорил о присущем ему «злоупотреблении человеческими привязанностями…».
Вся жизнь поэта ясно свидетельствует, что слово «злоупотребление» — это безжалостное самоосуждение. Можно сказать, что он испытывал беспредельное упоение той любовью, которую он вызывал, что он утопал в этой любви, словно теряя в ней самого себя и свою любовь. Ему казалось, что вызванная им любовь — ничем не заслуженный, поистине чудесный дар. Вот убеждение, которое Тютчев не раз высказывал в различной форме: «Я не знаю никого, кто был бы менее, чем я, достоин любви. Поэтому, когда я становился объектом чьей-нибудь любви, это всегда меня изумляло…»
Именно таковым, очевидно, было и начало его отношений с Еленой Денисьевой. Как свидетельствовал Георгиевский, поэт вызвал в ней «такую глубокую, такую самоотверженную, такую страстную любовь, что она охватила и все его существо, и он остался навсегда ее пленником».
Любовь Елены Денисьевой в самом деле являла собой нечто исключительное; Георгиевский буквально не мог подобрать слов для определения ее силы и глубины. Он писал, что Елена Александровна смогла «приковать к себе» поэта «своею вполне самоотверженною, бескорыстною, безграничною, бесконечною, безраздельною и готовою на все любовью… — таковою любовью, которая готова была и на всякого рода порывы и безумные крайности с совершенным попранием всякого рода светских приличий и общепринятых условий».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65