Репетиции то и дело откладывались. С актерами работал Юрий Аркадьевич Махаев, мой крестный в этом театре. Надежды, что спектакль состоится, у меня не было никакой. Татьяна Ивановна плевалась от своей роли. Инна Чурикова мне иногда звонила и спрашивала: «Люсь, а что мне играть? О чем там речь?»
И я поняла, что спектакль тает, как мускулы у человека, который не двигается. Это было ужасно обидно. С Марком Захаровым мы очень подружились. Он все время пытался меня занять какими-то инсценировками. Мы радостно встречались, пили чай у него в кабинете, болтали, но я понимала, что все не то. А ведь я писала «Девушек» именно для этого театра, для этих актрис!
Иногда Марк все-таки заглядывал на вялотекущие репетиции «Трех девушек» и потом говорил мне, что учит актеров так: он им объясняет, что они не должны играть, что это надо изображать как оперу, да еще и на китайском языке. То есть совсем не надо играть, надо существовать как-то иначе. Это мне одно и давало надежду.
Шли довольно тощие и опасные годы. Это уже потом, совсем недавно, я узнала, что и мой телефон прослушивался, и за мной ходили агенты. Просто списки тех, кого они «пасли», был опубликован в «Московской правде» и в «Московском комсомольце». И я нашла себя в обоих. Как сказал один мой друг, усмехнувшись: «За право состоять в этих списках многие сейчас бы дали что угодно». М-да.
Но тогда я ни о чем не подозревала и не понимала, почему в театре ничего не двигается. А ведь в то время, бывало, за пьесу и сажали. Хотя у меня не было ни единого сомнительного слова. Был только один маленький намек в начале второго действия, в длинном монологе Марьи Филипповны, который впоследствии Люля Фадеева превратила в такой фейерверк, что люди от смеха иногда даже вскрикивали. И вот в конце монолога была одна фраза: «Да, кстати. Забыла самое главное: КАК ЛЕНЯ? (Испуганно.) О господи!!!»
Леней все звали Брежнева, который находился в шатком неравновесии между маразмом, вставными челюстями и необходимостью все время читать вслух при народе. Леня того и гляди должен был оказаться в мавзолее, где народная молва уже приготовила ему место, поставив две точки над буквой «е»: «Ленин», дескать, мавзолей.
Но когда пьесу разрешили, Лени уже не было. А на тот момент я чувствовала, что дело мое гиблое, репетиций нет.
И тут Рома Виктюк, режиссер двух моих нелегальных спектаклей, «Уроков музыки» и «Чинзано», позвонил мне: его зовут в театр на Малой Бронной что-нибудь поставить, и не дам ли я ему «Трех девушек». Я ответила, что уже отдала пьесу в «Ленком». Но театральные люди знают все, и Виктюк сказал мне как бы между прочим: «Да не будут они ее ставить».
И, как та невеста, которая сомневается в женихе и поэтому начинает оглядываться по сторонам, я пришла в театр на Малой Бронной и прочла пьесу в присутствии Виктюка, главного режиссера Дунаева и актрисы Ольги Яковлевой.
После чего Дунаев позвонил и сказал, что пьесу никому не отдаст, будет сам ставить, а Оля Яковлева тоже позвонила и сказала, что это ее роль. Оля — человек с фантастической силой внушения — все время мне звонила, а я ей вяло отвечала, что писала роль для Чуриковой. «Инна не сыграет, — повторяла Оля, — это моя роль. Хотите, я с ней поговорю?» А я опять отвечала, что и не знаю как быть. Виктюк вообще обиделся: сами пригласили, сами и пьесу отбирают. Мы все время переговаривались. Вокруг «Девушек» закрутилась какая-то бешеная интрига. «Ленком» хранил молчание.
В конце концов я позвонила Юрию Аркадьевичу Махаеву и сказала, что, видимо, забираю пьесу.
Ю.А. решительно ответил: «Нет, я не допущу!» Ведь он репетировал уже год с лишним… И вдруг в «Ленкоме» опять начали репетиции «Девушек», теперь и Марк взялся за актеров, заторопился. Вроде бы и Пельтцер начала мириться со своей ролью. И Инна что-то нашла.
Однажды меня позвали в театр и показали первое действие. Это была моя первая встреча с актерами. Я долго перед ними выступала, они почтительно слушали. Марк стоял над ними, как классная руководительница над своим разбойным коллективом.
Все покатилось страшно быстро.
Двадцать первого марта (моей дочери Наташе исполнилось три недели) был прогон для общественности, то есть пришла вся дружная наша секция драматургов во главе с Арбузиком, пришли киношники, писатели, режиссеры… Был такой праздник! Все целовались. Спектакль получился невообразимой силы. Я не могла себе представить, что можно было так поставить сцену в аропорту! Каждый раз я рыдала.
Позже, когда спектакль был глухо запрещен и на прогоны допускались только театральные люди, я сидела как-то раз за девушкой с длинными распущенными волосами. И когда Инна Чурикова во время сцены в аэропорту поползла на коленях и начала визжать: «Я могу не успеть! Я могу не успеть!» — потому что она теряла ребенка, который остался один в запертой квартире за две тысячи километров, а самолеты не летали… И эта девушка привскочила и стала буквально рвать на себе волосы.
Я ее очень хорошо понимаю, потому что сама не могла выходить на поклоны… На премьере, когда меня привели за сцену, я не могла разогнуться, не могла перестать плакать. Очень хорошо это помню.
Ефремовский МХАТ прислал «Ленкому» поздравительную телеграмму даже — а это очень редкое явление в сосуществовании театров.
Спектакль сразу запретили. И наглухо. Даже не сказали почему. Даже не пытались что-то исправлять.
Нет, один раз, уже под занавес (в полном смысле слова) исправили: там, где Николай Иванович говорит своей любовнице «сейчас еще поспим, и ты поедешь», они исправили, и совершенно правильно, «поспим» на «отдохнем». Цензура подсказала подлинную реплику Николая Ивановича, сама этого не подозревая.
И пошли годы — раз в шесть месяцев опять все собирались и играли, и опять приходила комиссия, и опять без единого слова уходила. Такая вот форма пытки. Это длилось с 1982 по 1985 годок…
Мне говорили, что Татьяна Ивановна настолько скучала по пьесе, что шлялась по гримуборным в образе Федоровны и лепетала: «Кеды вьетнамские купила, на учебники дала, а пенсия полста рублей, ну?» Еще звонила Инна Чурикова и жаловалась, что должна играть, иначе не знает, что с ней будет. За это время в ее жизни произошла трагедия — пока Инна была в Ленинграде, ее маленький сын Ванечка обварился кипятком и попал в ожоговый центр в реанимацию. Инне сообщили это, и она помчалась на аэродром, там добивалась билета на Москву, а потом добивалась, чтобы ее пустили в реанимацию. Она туда попала и была единственным посторонним человеком, который ухаживал за обожженными детьми, а их было в палате восемнадцать душ… И самые маленькие были… И на всех одна нянечка и Инна.
Потом Ванечка выздоровел, а Инна все не могла избавиться от воспоминаний.
— Я должна играть, иначе я не знаю что будет, — говорила мне Инна Чурикова, несчастная народная артистка.
А я? Что такое автор, у которого запретили любимый спектакль? И уже какой по счету после «Уроков музыки»…
Актеры говорили мне, что они в этом спектакле настолько друг друга любят, настолько заботятся друг о друге, настолько трепещут, чтобы к очередной сдаче кто-нибудь не заболел, — дублеров-то не было. И ко мне они хорошо относились, когда я приходила в театр посмотреть на их новые работы… Жалели как-то.
У этого спектакля был очень серьезный защитник — редактор из Министерства культуры СССР Мария Яковлевна Медведева. Она каким-то образом получила для пьесы «лит», она везде говорила: «Это пьеса про меня, я пойду за нее на все!..»
И еще один заступник нашелся — главный редактор журнала «Современная драматургия» Василий Михайлович Чичков. Это был замечательный человек, журналист-международник, который долго работал в Латинской Америке и написал несколько пьес, и они были поставлены. Ему, как проверенному кадру, дали сделать новый журнал, «Современная драматургия», а он возьми да и начни там печатать запрещенные пьесы! Его многократно вызывали на ковер, в том числе и в связи с тем, что он опубликовал «Три девушки», но он держался стойко. В конце концов его затравили. Да еще и разрешили выдвинуть на Госпремию, а потом издевательски не дали. Он умер.
13 ноября 1984 года я сидела в павильоне у Юры Норштейна. Мы вместе тогда работали над его «Шинелью». Вскоре его тоже начнут преследовать и выгонят сначала из павильона, где он все сделал своими руками и сам сконструировал станок для многоярусной съемки, а потом и вообще попросят с работы… И мы с ним превратимся в Акакиев Акакиевичей и будем без своей «Шинели» таскаться по городу и пить сок на каких-то развалинах, которые Юре обещали вроде бы отдать под мастерскую… Добрые люди водку пьют в таких случаях, да. Но у меня зарок, а Юра поддерживал компанию: литровый пакет сока на двоих, какое-то печеньице на коленях. И развалины-то не простые, московского дома Андрея Тарковского.
Да, а пока что мы еще сидим у него в павильоне, под портретом Пушкина и осененные неоднозначной тенью Николая Васильевича… У Юры пока что все неплохо, свет, работа. И вдруг такая тоска меня взяла: «Юра! Сколько можно? Такой спектакль погубили! Нет, я не могу! Дай мне ручку, я напишу письмо Черненко!»
Ручки у Юры не оказалось, он дал мне какой-то бесцветный карандаш, и я стала лепить каракули в своем блокноте. Юра сказал только:
— Погоди, садись сюда, я буду на тебя смотреть, мне это нужно для сцены, как Акакий пишет влиятельному лицу…
Но мне уже было все равно, я буквально закусила удила, написала текст и помчалась по Арбату на ближайшую почту, шел какой-то жуткий зимний дождь с гвоздями, на остановке стояла одна моя знакомая, она позвала: «Идите сюда, переждите дождь», а я ей крикнула на ходу: «Нет, Черненко бегу письмо послать!» — зашла на почту, у окошечка купила почтовой линованой бумаги и (что-то генетически вспомнилось) бланк уведомления о вручении, села за стол, обмакнула казенное перышко в лиловые чернила и пошла чиркать свою горькую жалобу, как мои бедные мама и тетя с бабушкой, которые всю жизнь писали властелинам — и именно с уведомлением о вручении…
Через месяц пришло мое уведомление: «Генеральному секретарю ЦК КПСС Черненко К.У.», на почте, видимо, жутко заинтересовались.
Я продолжала жить и ждать. Тут дети, заботы, болезни, тут подвалил дымный, морозный, гнилой декабрь, а тут позвонил Марк Захаров, и мы встретились в театре. Он спросил:
— Вы что, нарочно так письмо написали?
Я говорю:
— Как?
— Да вот так, на такой бумаге, такими чернилами. Смотреть страшно. Это вы специально?
Я ответила, что не нарочно, просто не оказалось ручки у человека. Он подозрительно так на меня смотрит — ведь режиссер всегда как-то организует жизнь вокруг себя, он не верит, что бывают какие-то спонтанные вещи, которые тем более сильны, чем менее они срежиссированы. Я вложила в это письмо все свое негодование, весь свой разум, может быть. Сильнее слова нет ничего…
Короче говоря, в декабре в театр на прогон «Трех девушек» была созвана самая представительная комиссия — минкульты СССР и РСФСР, управление культуры. В зал мгновенно набился народ, как уж они узнали? Произошел скандал, всех вывели, всех народных и заслуженных, всех звезд экрана. Смотрела только комиссия. А перед спектаклем ко мне подошел замминистра культуры и сказал: «Люся, а напишите нам пьесу про войнушку». Я ответила, что ничего не помню, а мужчины из нашей семьи на войне не были — их всех посадили перед войной. Он обиделся. Может быть, он хотел дать мне заработать? Приближалось сорокалетие Победы.
И как раз в середине второго акта, во время сцены в аэропорту, он встал, хлопнув сиденьем, и выкатился вон из зала. Так демонстративно. И опять комиссия ушла, не уронив ни словечка. Видимо, не знали, что придумать.
Один мой знакомый мне позже сказал, что я потрясающе удачно с этим письмом подгадала, потому что хоть Черненко был практически без сознания, этот год был объявлен годом работы с письмом в ЦК.
Я ходила советоваться к Леше Герману, у которого в этот момент вышел фильм «Мой друг Иван Лапшин», затем к Ролану Быкову, у него был разрешен фильм «Чучело». Леша мне сказал, что надо орать на всех перекрестках, они этого жутко не любят, и надо писать сколько угодно писем, а Ролан недели через две после того как я у него сидела и до четырех утра слушала за чашкой чая его стихи (у меня остановились часы), — он позвонил мне и сказал, что есть один человек в МГК партии, Альберт Роганов, и вот к нему и надо идти. И мы с М.Я.Медведевой и с Марком Анатольевичем стали совещаться, кому идти к Роганову. Марк сказал: «Вам, Люся идти нельзя, ну вас. Что-нибудь скажете. Пельтцер тоже… А вот пусть идет Инна Чурикова».
Инна пошла к нему на прием, а потом позвонила и сказала:
— Люся, отдельным образом он меня, оказывается, любит, он даже собирает мои фотографии. Он разрешил «Три девушки»…
В ту же пору у меня запретили и еще один спектакль, в «Современнике», «Квартиру Коломбины» в постановке Виктюка и с Лией Ахеджаковой в главной роли.
В феврале было совещание в Управлении культуры, опять-таки при участии обоих министерств культуры и представителей театра «Современник». Туда пришел и Миша Шатров, тогдашний председатель секции драматургов. И на этом совещании я вспомнила совет Леши Германа — ничего не бояться. В общем, они свое обсуждали-обсуждали, да какие поправки, да что, «как спасти спектакль», а потом предоставили слово мне. «А теперь слово автору». И я позволила себе совершенно откровенно сорваться. Я стала орать: «Вы меня загнали в угол уже! Вы меня вынуждаете неизвестно на что! Как мне жить? У меня не издано ни одной книги, хотя я член Союза писателей, у меня запрещена „Квартира Коломбины“, и уже три года запрещены „Три девушки в голубом“! Сколько можно?!» Я орала ужасно, а потом поняла, что больше сидеть с ними не смогу, и ушла, хлопнув дверью. Потом мне позвонила Галя Волчек и сказала:
— Ну, Люся, вы сыграли хорошо.
Она оценила это как режиссер. Может быть, и когда-нибудь воспользовалась этой «красочкой», как они выражаются. Но дело в том, что все было правдой. А Леша Герман благословил меня орать, и все. Он сам орал на чиновников во всех инстанциях. А они думали, что раз человек так их гоняет, значит, ему это позволено. Орать-то тоже можно по-разному, можно жалко, можно с ужасом. Я, по-моему, орала торжественно, в полный голос.
И та же Галя Волчек сообщила, что после меня выступил Шатров и сказал, что вы вообще ничего не знаете, а все ведь меняется, вот я только что из ЦК партии, а там решается вопрос о снятии с Брежнева посмертно Ленинской премии за литературу. А вы все сидите тут, а не ровен час, смотрите, опоздаете.
А в апреле был знаменитый горбачевский пленум, с чего и началась, хоть криво-косо, но новая жизнь, перестройка.
Я думаю, что в годы советской власти над людьми проводились разнообразные эксперименты (выживет-не выживет), и в ходе этих экспериментов люди научились обходиться с экспериментаторами. Написав первое письмо Черненко, я приобрела огромный опыт, который мне тут же и пригодился.
Спектакль «Три девушки в голубом», разрешенный с легкой руки Альберта Роганова, просуществовал недолго. Его запретили уже через четыре месяца, а именно в июле. Это была совершенно анекдотическая история.
Кстати, первый прогон, в феврале, сопровождался массовыми волнениями и беспорядками. Безбилетная толпа зрителей, не надеясь, что когда-нибудь спектакль разрешат, прорвалась через кордон безоружных дружинников и скрылась прямо в пальто на балконе. Одному дружиннику сломали руку.
В этот день я ехала на прогон на такси, и мы застряли на Цветном бульваре у цирка. Пока пробивались, пока приехали, увидели у входа маленькую толпу сумрачных непопавших, и среди них моего родственника, профессора Алика. Дверь в театр была наглухо заперта, и даже занавеску изнутри умудрились задернуть. Я стала стучать в стекло, пока не сорвала кожу на костяшке:
— Откройте, это я! Это автор!
Потом занавеска шелохнулась, и чей-то большой палец показал вбок. В сторону служебного входа.
Мы (я с Аликом и маленькая, человек в тридцать, толпа) кинулись туда. Я только крикнула «Это мои родственники», и нас безмолвно пропустили.
Это в тот день у меня был такой шок за кулисами, я плакала, согнувшись, как роженица, а Марк Анатольевич, спасибо ему, держал меня за руку и говорил:
— Надо выйти. Надо выйти. Слышите, хлопают!
Из зала шел могучий рев «браво». Люди били в ладони. Я постаралась собраться, и Марк меня вывел.
Одна моя подружка, редактор «Сказки сказок» Наташа Абрамова, сказала:
— Люсь, у тебя был такой вид, мы даже подумали, что ты что-нибудь хочешь сказать. Даже хлопать стали тише.
В результате всех этих потрясений я больше не стала ходить на спектакль. Хватит! Мне надо работать.
Позвонил Марк:
— Люся, где вы?
— А… Мне не в чем выходить на поклоны, — сказала я. — Смешно даже, старая юбка, пиджак моей невестки… (Дальше пошла чисто комедийная импровизация.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
И я поняла, что спектакль тает, как мускулы у человека, который не двигается. Это было ужасно обидно. С Марком Захаровым мы очень подружились. Он все время пытался меня занять какими-то инсценировками. Мы радостно встречались, пили чай у него в кабинете, болтали, но я понимала, что все не то. А ведь я писала «Девушек» именно для этого театра, для этих актрис!
Иногда Марк все-таки заглядывал на вялотекущие репетиции «Трех девушек» и потом говорил мне, что учит актеров так: он им объясняет, что они не должны играть, что это надо изображать как оперу, да еще и на китайском языке. То есть совсем не надо играть, надо существовать как-то иначе. Это мне одно и давало надежду.
Шли довольно тощие и опасные годы. Это уже потом, совсем недавно, я узнала, что и мой телефон прослушивался, и за мной ходили агенты. Просто списки тех, кого они «пасли», был опубликован в «Московской правде» и в «Московском комсомольце». И я нашла себя в обоих. Как сказал один мой друг, усмехнувшись: «За право состоять в этих списках многие сейчас бы дали что угодно». М-да.
Но тогда я ни о чем не подозревала и не понимала, почему в театре ничего не двигается. А ведь в то время, бывало, за пьесу и сажали. Хотя у меня не было ни единого сомнительного слова. Был только один маленький намек в начале второго действия, в длинном монологе Марьи Филипповны, который впоследствии Люля Фадеева превратила в такой фейерверк, что люди от смеха иногда даже вскрикивали. И вот в конце монолога была одна фраза: «Да, кстати. Забыла самое главное: КАК ЛЕНЯ? (Испуганно.) О господи!!!»
Леней все звали Брежнева, который находился в шатком неравновесии между маразмом, вставными челюстями и необходимостью все время читать вслух при народе. Леня того и гляди должен был оказаться в мавзолее, где народная молва уже приготовила ему место, поставив две точки над буквой «е»: «Ленин», дескать, мавзолей.
Но когда пьесу разрешили, Лени уже не было. А на тот момент я чувствовала, что дело мое гиблое, репетиций нет.
И тут Рома Виктюк, режиссер двух моих нелегальных спектаклей, «Уроков музыки» и «Чинзано», позвонил мне: его зовут в театр на Малой Бронной что-нибудь поставить, и не дам ли я ему «Трех девушек». Я ответила, что уже отдала пьесу в «Ленком». Но театральные люди знают все, и Виктюк сказал мне как бы между прочим: «Да не будут они ее ставить».
И, как та невеста, которая сомневается в женихе и поэтому начинает оглядываться по сторонам, я пришла в театр на Малой Бронной и прочла пьесу в присутствии Виктюка, главного режиссера Дунаева и актрисы Ольги Яковлевой.
После чего Дунаев позвонил и сказал, что пьесу никому не отдаст, будет сам ставить, а Оля Яковлева тоже позвонила и сказала, что это ее роль. Оля — человек с фантастической силой внушения — все время мне звонила, а я ей вяло отвечала, что писала роль для Чуриковой. «Инна не сыграет, — повторяла Оля, — это моя роль. Хотите, я с ней поговорю?» А я опять отвечала, что и не знаю как быть. Виктюк вообще обиделся: сами пригласили, сами и пьесу отбирают. Мы все время переговаривались. Вокруг «Девушек» закрутилась какая-то бешеная интрига. «Ленком» хранил молчание.
В конце концов я позвонила Юрию Аркадьевичу Махаеву и сказала, что, видимо, забираю пьесу.
Ю.А. решительно ответил: «Нет, я не допущу!» Ведь он репетировал уже год с лишним… И вдруг в «Ленкоме» опять начали репетиции «Девушек», теперь и Марк взялся за актеров, заторопился. Вроде бы и Пельтцер начала мириться со своей ролью. И Инна что-то нашла.
Однажды меня позвали в театр и показали первое действие. Это была моя первая встреча с актерами. Я долго перед ними выступала, они почтительно слушали. Марк стоял над ними, как классная руководительница над своим разбойным коллективом.
Все покатилось страшно быстро.
Двадцать первого марта (моей дочери Наташе исполнилось три недели) был прогон для общественности, то есть пришла вся дружная наша секция драматургов во главе с Арбузиком, пришли киношники, писатели, режиссеры… Был такой праздник! Все целовались. Спектакль получился невообразимой силы. Я не могла себе представить, что можно было так поставить сцену в аропорту! Каждый раз я рыдала.
Позже, когда спектакль был глухо запрещен и на прогоны допускались только театральные люди, я сидела как-то раз за девушкой с длинными распущенными волосами. И когда Инна Чурикова во время сцены в аэропорту поползла на коленях и начала визжать: «Я могу не успеть! Я могу не успеть!» — потому что она теряла ребенка, который остался один в запертой квартире за две тысячи километров, а самолеты не летали… И эта девушка привскочила и стала буквально рвать на себе волосы.
Я ее очень хорошо понимаю, потому что сама не могла выходить на поклоны… На премьере, когда меня привели за сцену, я не могла разогнуться, не могла перестать плакать. Очень хорошо это помню.
Ефремовский МХАТ прислал «Ленкому» поздравительную телеграмму даже — а это очень редкое явление в сосуществовании театров.
Спектакль сразу запретили. И наглухо. Даже не сказали почему. Даже не пытались что-то исправлять.
Нет, один раз, уже под занавес (в полном смысле слова) исправили: там, где Николай Иванович говорит своей любовнице «сейчас еще поспим, и ты поедешь», они исправили, и совершенно правильно, «поспим» на «отдохнем». Цензура подсказала подлинную реплику Николая Ивановича, сама этого не подозревая.
И пошли годы — раз в шесть месяцев опять все собирались и играли, и опять приходила комиссия, и опять без единого слова уходила. Такая вот форма пытки. Это длилось с 1982 по 1985 годок…
Мне говорили, что Татьяна Ивановна настолько скучала по пьесе, что шлялась по гримуборным в образе Федоровны и лепетала: «Кеды вьетнамские купила, на учебники дала, а пенсия полста рублей, ну?» Еще звонила Инна Чурикова и жаловалась, что должна играть, иначе не знает, что с ней будет. За это время в ее жизни произошла трагедия — пока Инна была в Ленинграде, ее маленький сын Ванечка обварился кипятком и попал в ожоговый центр в реанимацию. Инне сообщили это, и она помчалась на аэродром, там добивалась билета на Москву, а потом добивалась, чтобы ее пустили в реанимацию. Она туда попала и была единственным посторонним человеком, который ухаживал за обожженными детьми, а их было в палате восемнадцать душ… И самые маленькие были… И на всех одна нянечка и Инна.
Потом Ванечка выздоровел, а Инна все не могла избавиться от воспоминаний.
— Я должна играть, иначе я не знаю что будет, — говорила мне Инна Чурикова, несчастная народная артистка.
А я? Что такое автор, у которого запретили любимый спектакль? И уже какой по счету после «Уроков музыки»…
Актеры говорили мне, что они в этом спектакле настолько друг друга любят, настолько заботятся друг о друге, настолько трепещут, чтобы к очередной сдаче кто-нибудь не заболел, — дублеров-то не было. И ко мне они хорошо относились, когда я приходила в театр посмотреть на их новые работы… Жалели как-то.
У этого спектакля был очень серьезный защитник — редактор из Министерства культуры СССР Мария Яковлевна Медведева. Она каким-то образом получила для пьесы «лит», она везде говорила: «Это пьеса про меня, я пойду за нее на все!..»
И еще один заступник нашелся — главный редактор журнала «Современная драматургия» Василий Михайлович Чичков. Это был замечательный человек, журналист-международник, который долго работал в Латинской Америке и написал несколько пьес, и они были поставлены. Ему, как проверенному кадру, дали сделать новый журнал, «Современная драматургия», а он возьми да и начни там печатать запрещенные пьесы! Его многократно вызывали на ковер, в том числе и в связи с тем, что он опубликовал «Три девушки», но он держался стойко. В конце концов его затравили. Да еще и разрешили выдвинуть на Госпремию, а потом издевательски не дали. Он умер.
13 ноября 1984 года я сидела в павильоне у Юры Норштейна. Мы вместе тогда работали над его «Шинелью». Вскоре его тоже начнут преследовать и выгонят сначала из павильона, где он все сделал своими руками и сам сконструировал станок для многоярусной съемки, а потом и вообще попросят с работы… И мы с ним превратимся в Акакиев Акакиевичей и будем без своей «Шинели» таскаться по городу и пить сок на каких-то развалинах, которые Юре обещали вроде бы отдать под мастерскую… Добрые люди водку пьют в таких случаях, да. Но у меня зарок, а Юра поддерживал компанию: литровый пакет сока на двоих, какое-то печеньице на коленях. И развалины-то не простые, московского дома Андрея Тарковского.
Да, а пока что мы еще сидим у него в павильоне, под портретом Пушкина и осененные неоднозначной тенью Николая Васильевича… У Юры пока что все неплохо, свет, работа. И вдруг такая тоска меня взяла: «Юра! Сколько можно? Такой спектакль погубили! Нет, я не могу! Дай мне ручку, я напишу письмо Черненко!»
Ручки у Юры не оказалось, он дал мне какой-то бесцветный карандаш, и я стала лепить каракули в своем блокноте. Юра сказал только:
— Погоди, садись сюда, я буду на тебя смотреть, мне это нужно для сцены, как Акакий пишет влиятельному лицу…
Но мне уже было все равно, я буквально закусила удила, написала текст и помчалась по Арбату на ближайшую почту, шел какой-то жуткий зимний дождь с гвоздями, на остановке стояла одна моя знакомая, она позвала: «Идите сюда, переждите дождь», а я ей крикнула на ходу: «Нет, Черненко бегу письмо послать!» — зашла на почту, у окошечка купила почтовой линованой бумаги и (что-то генетически вспомнилось) бланк уведомления о вручении, села за стол, обмакнула казенное перышко в лиловые чернила и пошла чиркать свою горькую жалобу, как мои бедные мама и тетя с бабушкой, которые всю жизнь писали властелинам — и именно с уведомлением о вручении…
Через месяц пришло мое уведомление: «Генеральному секретарю ЦК КПСС Черненко К.У.», на почте, видимо, жутко заинтересовались.
Я продолжала жить и ждать. Тут дети, заботы, болезни, тут подвалил дымный, морозный, гнилой декабрь, а тут позвонил Марк Захаров, и мы встретились в театре. Он спросил:
— Вы что, нарочно так письмо написали?
Я говорю:
— Как?
— Да вот так, на такой бумаге, такими чернилами. Смотреть страшно. Это вы специально?
Я ответила, что не нарочно, просто не оказалось ручки у человека. Он подозрительно так на меня смотрит — ведь режиссер всегда как-то организует жизнь вокруг себя, он не верит, что бывают какие-то спонтанные вещи, которые тем более сильны, чем менее они срежиссированы. Я вложила в это письмо все свое негодование, весь свой разум, может быть. Сильнее слова нет ничего…
Короче говоря, в декабре в театр на прогон «Трех девушек» была созвана самая представительная комиссия — минкульты СССР и РСФСР, управление культуры. В зал мгновенно набился народ, как уж они узнали? Произошел скандал, всех вывели, всех народных и заслуженных, всех звезд экрана. Смотрела только комиссия. А перед спектаклем ко мне подошел замминистра культуры и сказал: «Люся, а напишите нам пьесу про войнушку». Я ответила, что ничего не помню, а мужчины из нашей семьи на войне не были — их всех посадили перед войной. Он обиделся. Может быть, он хотел дать мне заработать? Приближалось сорокалетие Победы.
И как раз в середине второго акта, во время сцены в аэропорту, он встал, хлопнув сиденьем, и выкатился вон из зала. Так демонстративно. И опять комиссия ушла, не уронив ни словечка. Видимо, не знали, что придумать.
Один мой знакомый мне позже сказал, что я потрясающе удачно с этим письмом подгадала, потому что хоть Черненко был практически без сознания, этот год был объявлен годом работы с письмом в ЦК.
Я ходила советоваться к Леше Герману, у которого в этот момент вышел фильм «Мой друг Иван Лапшин», затем к Ролану Быкову, у него был разрешен фильм «Чучело». Леша мне сказал, что надо орать на всех перекрестках, они этого жутко не любят, и надо писать сколько угодно писем, а Ролан недели через две после того как я у него сидела и до четырех утра слушала за чашкой чая его стихи (у меня остановились часы), — он позвонил мне и сказал, что есть один человек в МГК партии, Альберт Роганов, и вот к нему и надо идти. И мы с М.Я.Медведевой и с Марком Анатольевичем стали совещаться, кому идти к Роганову. Марк сказал: «Вам, Люся идти нельзя, ну вас. Что-нибудь скажете. Пельтцер тоже… А вот пусть идет Инна Чурикова».
Инна пошла к нему на прием, а потом позвонила и сказала:
— Люся, отдельным образом он меня, оказывается, любит, он даже собирает мои фотографии. Он разрешил «Три девушки»…
В ту же пору у меня запретили и еще один спектакль, в «Современнике», «Квартиру Коломбины» в постановке Виктюка и с Лией Ахеджаковой в главной роли.
В феврале было совещание в Управлении культуры, опять-таки при участии обоих министерств культуры и представителей театра «Современник». Туда пришел и Миша Шатров, тогдашний председатель секции драматургов. И на этом совещании я вспомнила совет Леши Германа — ничего не бояться. В общем, они свое обсуждали-обсуждали, да какие поправки, да что, «как спасти спектакль», а потом предоставили слово мне. «А теперь слово автору». И я позволила себе совершенно откровенно сорваться. Я стала орать: «Вы меня загнали в угол уже! Вы меня вынуждаете неизвестно на что! Как мне жить? У меня не издано ни одной книги, хотя я член Союза писателей, у меня запрещена „Квартира Коломбины“, и уже три года запрещены „Три девушки в голубом“! Сколько можно?!» Я орала ужасно, а потом поняла, что больше сидеть с ними не смогу, и ушла, хлопнув дверью. Потом мне позвонила Галя Волчек и сказала:
— Ну, Люся, вы сыграли хорошо.
Она оценила это как режиссер. Может быть, и когда-нибудь воспользовалась этой «красочкой», как они выражаются. Но дело в том, что все было правдой. А Леша Герман благословил меня орать, и все. Он сам орал на чиновников во всех инстанциях. А они думали, что раз человек так их гоняет, значит, ему это позволено. Орать-то тоже можно по-разному, можно жалко, можно с ужасом. Я, по-моему, орала торжественно, в полный голос.
И та же Галя Волчек сообщила, что после меня выступил Шатров и сказал, что вы вообще ничего не знаете, а все ведь меняется, вот я только что из ЦК партии, а там решается вопрос о снятии с Брежнева посмертно Ленинской премии за литературу. А вы все сидите тут, а не ровен час, смотрите, опоздаете.
А в апреле был знаменитый горбачевский пленум, с чего и началась, хоть криво-косо, но новая жизнь, перестройка.
Я думаю, что в годы советской власти над людьми проводились разнообразные эксперименты (выживет-не выживет), и в ходе этих экспериментов люди научились обходиться с экспериментаторами. Написав первое письмо Черненко, я приобрела огромный опыт, который мне тут же и пригодился.
Спектакль «Три девушки в голубом», разрешенный с легкой руки Альберта Роганова, просуществовал недолго. Его запретили уже через четыре месяца, а именно в июле. Это была совершенно анекдотическая история.
Кстати, первый прогон, в феврале, сопровождался массовыми волнениями и беспорядками. Безбилетная толпа зрителей, не надеясь, что когда-нибудь спектакль разрешат, прорвалась через кордон безоружных дружинников и скрылась прямо в пальто на балконе. Одному дружиннику сломали руку.
В этот день я ехала на прогон на такси, и мы застряли на Цветном бульваре у цирка. Пока пробивались, пока приехали, увидели у входа маленькую толпу сумрачных непопавших, и среди них моего родственника, профессора Алика. Дверь в театр была наглухо заперта, и даже занавеску изнутри умудрились задернуть. Я стала стучать в стекло, пока не сорвала кожу на костяшке:
— Откройте, это я! Это автор!
Потом занавеска шелохнулась, и чей-то большой палец показал вбок. В сторону служебного входа.
Мы (я с Аликом и маленькая, человек в тридцать, толпа) кинулись туда. Я только крикнула «Это мои родственники», и нас безмолвно пропустили.
Это в тот день у меня был такой шок за кулисами, я плакала, согнувшись, как роженица, а Марк Анатольевич, спасибо ему, держал меня за руку и говорил:
— Надо выйти. Надо выйти. Слышите, хлопают!
Из зала шел могучий рев «браво». Люди били в ладони. Я постаралась собраться, и Марк меня вывел.
Одна моя подружка, редактор «Сказки сказок» Наташа Абрамова, сказала:
— Люсь, у тебя был такой вид, мы даже подумали, что ты что-нибудь хочешь сказать. Даже хлопать стали тише.
В результате всех этих потрясений я больше не стала ходить на спектакль. Хватит! Мне надо работать.
Позвонил Марк:
— Люся, где вы?
— А… Мне не в чем выходить на поклоны, — сказала я. — Смешно даже, старая юбка, пиджак моей невестки… (Дальше пошла чисто комедийная импровизация.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32