– Мать, а мать…
– Ну что тебе, мой миленький? – «Господи, ну и красив же. Ни в меня, ни в отца… Страх, какой ладный уродился…»
– Мать, а кто мой отец?
Она улыбалась отстраненно и нежно.
– Отец твой был первый князь в этой стране. Он был мой король. Глаза у него были, как туман над лесом. Первый он был у меня и единственный. Ласковый был, как ангел-хранитель.
– Он что, умер? Почему «был» – то? – Догадки сменяли одна другую в одурманенной вином голове Родери. Уж не королевский ли он сын? Он взмок от волнения и, рывком расстегнув ворот, почувствовал, как обдало его лицо потным жаром.
– Нет, он жив. Жив и здоров, слава Богу. Но он из тех, кому вы, молодые волки, хотите свернуть шею. Может, он того и достоин, не мне знать, кто из вас прав. Я вижу, ты силишься догадаться. Его имя…
– Окер Аргаред? Да? Он? – Родери приподнялся на локте и, едва лишь прочитал «да» в глазах Руты, рассмеялся тихо и торжествующе, обнажив зубы и запрокинув к потолку покрасневшее лицо.
– Он? Мой? Отец? Я? Сын? Вилланки? И? Яснейшего из Высоких Этарет? возбужденно спрашивал он. – Ох, мать! Я этой ночи не переживу! Не-ет, я этой ночи не переживу! Знай же, что это же я сделал так, чтобы королеву выбрали! А теперь я с этой королевой сплю! Ты королевина свекровка, мать! Ох, мать! Да я же могу заставить его на тебе жениться! И очень просто! Ох, вот мы посмеемся! Королева ночи не спит, думает, как его извести, а он, оказывается, мой папаша.
– Сынок, – Рута грустно и чуть-чуть высокомерно улыбнулась, – не думаю, что королева будет и дальше любить тебя, если узнает, что ты сын ее злейшего врага. А каково Океру становиться посмешищем…
– На него мне плевать! Но про королеву ты, ей-Богу, права. Ты мудрая, мать. Это очень хорошо.
– Что ж, я много прожила. Я прожила и первую, и вторую жизнь, и в каждой из них была счастлива. В первой был Окер, во второй – свобода, которую он мне подарил. Было, правда, и горе, тоже через него. Но что делать, если он таков, каков есть.
– А какой он, мать?
– Он не умеет смеяться, сынок. Его этому не научили. Он несчастный человек. Там, где мне помогут смех и терпение, его сожгут гордость и ярость. – Она провела рукой по лбу, чувствуя, что хмель проходит. Повсюду в зале швейки, взявшись за руки по трое-четверо, водили хороводы, запевали песни. – Я прошу тебя вот о чем, сынок. Как я поняла, у тебя очень много власти, если ты не боишься назвать вилланку своей матерью и кормишь на пиру все мастерские…
– Я сплю с королевой, мать.
– Да. Так вот, если с ним… с Окером случится беда, а она с ним непременно случится, прошу тебя, спаси его от казни. Пусть его отдадут мне. Сможешь это сделать?
Родери надолго задумался, что-то суетливо подсчитывая в уме.
– Да, мог бы. Думаю, что мог бы, – сказал он, и серьезное выражение на его лице казалось почему-то шутовским, хотя уж кого-кого, а шута Родери не напоминал совершенно.
– Ну, хорошо, Я боялась, что ты затаил на него зло, мой миленький. Я рада, что ошиблась.
– Вот еще, злиться на него! Вообще злиться на кого бы то ни было! Я не способен теперь злиться, мать! Не представляю, что могло бы меня разозлить. Вот Беатрикс, та все время ходит на кого-то злая. Я мог бы сказать, что она отравляет мне жизнь, кабы не любил ее, как свою жизнь. Ох, мать, я, верно, люблю ее так же, как ты любила своего Окера. Тебе ведь ничего не надо от него было, только любви?
– Только любви, мой миленький.
– Ну вот и мне нужно от нее только любви.
– Только любовь эта для нас с тобой не по чину, сынок, – уронила Рута задумчиво, но Родери тут же встрепенулся:
– Не по чину, мать? Ну, это еще с какой елки глядеть!
– Для того чтобы это понять, не надо лезть на елку, мой миленький. Когда я любила Окера, у меня и в мыслях не было с ним сравняться. Только знай себе смеялась, до того мне было хорошо. Так что не пыжься и не лезь на елку, чтобы увидеть то, что возле носа. Она-то хоть любит тебя?
Фаворит потупился:
– А кто ее знает? Она же королева. Должно быть. Уж больно она со мной горяча.
– Любая будет горяча, если она одинока и если ее раздразнишь. Она должна быть ласкова. Это ты можешь про нее сказать?
– Ласкова? Если честно, я не знаю, что это такое, мать. Не знаю. Я имел до нее дело только со шлюшками и веселыми вдовами. Им это не свойственно. А она – ну, она веселая, горячая, очень умная и, пожалуй, очень злая. Мне этого пока хватает. Хотя я был бы не против сменить свою постельную должность на что-нибудь попочетнее. Только вот места все пока заняты.
Глава одиннадцатая
СЛАВА-ОТРАВА
Было позднее утро. Солнце изрядно припекало, косо скользя жаркими лучами по стене, и Беатрикс пряталась в амбразуре окна. На ней было дезабилье – широкая ночная сорочка – и похожий на шубу лисий халат. Настроение у нее было скверное. Беспричинно побаливало в низу живота. Лицо в тени казалось белесым, отекшим. Плотские утехи не проходят бесследно. «Блудить, блудить меньше надо», – думала она и понимала, что меньше не будет. Рядом пристроился Ниссагль. Он довольно жмурился, рассматривая ряды отрубленных голов на перилах моста, которым он в припадке дичайшей фантазии приказать отмыть от крови и расчесать длинные кудри и напялить конфискованные родовые венцы. Это решение вселило почтительный ужас в сердца иностранных посланников и знатных гостей Цитадели. Правда, пришлось удвоить караулы, так как венцы эти иначе дольше одного дня на головах не продержались бы. Теперь Ниссагль размышлял: «А что, если эти головы крепить на манер эгид к щитам?» Но решил, что это будет не столь выразительно. Щиты, перевернув их в знак позора остриями вверх, лучше вешать над головами.
Он уже собрался было поделиться с королевой этой счастливой мыслью, чтобы возобновить замершую было беседу, как снизу заунывно и согласно прозвучали трубы, и по опущенному мосту понеслись в два ряда, полыхая золотом, бирючи. Потом прогрохотали рейтары в золотых кирасах, и четыре белых крутозадых битюга с обитыми золоченой медью копытами величаво вынесли под солнце открытый паланкин, так слепивший своим блеском, словно в нем несли сошедшую с неба звезду. Эта звезда была мужеска пола, имела двадцать девять лет от роду, медные волосы, синие глаза и алый рот. Звали звезду канцлер Энвикко Алли.
Беатрикс досадливо повела плечом. Вчера под пьяную лавочку Родери Раин завел неприятный разговор. Намекнул, что канцлер не держит язык за зубами, «жаловался он, что, дескать, когда ты на трон всходила, он марался ради тебя и дорогу тебе расчищал, а ты не благодаришь, в черном теле держишь. Ну, ты понимаешь, чем он хвалился. Не хочу повторять его пьяную болтовню. Мало ли чьи уши из углов торчат… Ну разве не паршивец? Я тогда тоже с тобой был, а потом год в стражниках прозябал, а не камергером, как он, – так что же мне теперь, на всех углах об этом кричать, что ли?» В точности она слов Раина не помнила, была сильно навеселе, а теперь сна от яви отличить не может. «Понимаешь, чем он хвалился…» Она понимала. Да так хорошо понимала, что до сих пор была раздражена этим разговором. Алли, сукин сын. Взъелся, что она с ним не спит. И еще Раину на нее наговаривает. Да ладно бы только Раину. Стало муторно.
– Дай-ка мне хрусталику, Гирш.
Ниссагль принес ей зрительное стекло, снова улегся на подоконник, выпятив острые лопатки, – ему многое позволялось, с ним было легко.
Королева вгляделась: Алли раскинулся среди заполнивших носилки перин и валиков, парчовые одежды его переливались и сияли, усыпанные бриллиантами, на плечи лучезарным облаком спускался огромный плюмаж, пришпиленный к трехъярусной шляпе из толстых парчовых валиков и весь унизанный крошечными алмазными блестками.
– Недурно он разоделся на канцлерские бенефиции. Даже я не могу себе позволить настолько обнаглеть… – процедила она сквозь зубы. Роскошный Алли все больше ее раздражал. А его равнодушное белое лицо почти пугало. От этого страха она разозлилась еще больше. Пора было приступать к серьезному разговору.
– Гирш, ты все знаешь. Про этого петуха никаких слухов не ходит?
– Ходят, властительница. Дурные слухи, надо сказать.
– В смысле?
– Его богатство колет всем глаза. Вы правильно сказали – он обнаглел. – Оба проследили, как кортеж канцлера вспарывает сияющим клинком серую суету набережных и втягивается в узкие ножны одной из пестреющих в отдалении улиц.
– Полагаю, поехал к Зарэ.
– Вероятно. Так о чем сплетничают в городе?
– Ну, о его одежде, доме и поместьях. Не для того, мол, их отбирали у Этарет, чтобы кормить маренского петуха. Очень зло говорят, надо сказать.
– Что еще? О женщинах говорят? Или о дворе?
– Нет, о женщинах вроде молчат. Он же знается только с потаскушками, да в конкубинах у него шарэлитка. А это никого не колышет. Вот, скажем, если бы он взялся за честных женщин.
– А давно начали про него говорить?
– Нет, не слишком. Но, должно быть, глаза намозолил сильно.
– Насчет меня судачат?
– Нет, властительница. Вас почти не задевают. Говорят только, что вы его слишком балуете, но это понятно.
– Если ты что-то скрываешь, скажи. Ты ничего не скрыл?
– Клянусь, нет! – с жаром отозвался Гирш, удивляясь ее дотошности.
– Хорошо. Видишь ли, Гирш… Ты хорошо знаешь, что канцлер допущен ко всем моим тайнам, – она пожевала губами, решаясь на откровенность, – но вот беда – сей злосчастный безнадежно в меня влюблен. И при той открытой жизни, что я имею обычай вести, он меня ревнует, и я боюсь, что, обидевшись на меня окончательно, он забудет о своем долге. Жалуясь кому-нибудь на свои обиды, он может упомянуть про те мои поступки, которые необходимы для блага государства, но людям простым обыкновенно бывают непонятны и даже кажутся предосудительными. Поэтому, Гирш, мне бы хотелось, чтобы он успокоился… Чтобы эти мысли не могли даже прийти ему в голову.
Ниссагль улыбнулся, повернув к ней лицо.
«Эта скотина Алли слишком много обо мне знает. Он хочет моей любви в качестве платы за молчание. Я не намерена это терпеть. Пусть подохнет…»
«Да, моя госпожа. И клянусь вам сделать это так, что смерть его послужит вашей вящей славе!»
Это мысленное общение было до того явственным, что Гирш так и не понял, только ли это мысли, или они все же прозвучали, оформленные словами, в разогревшемся от горячих солнечных лучей воздухе. Также он сомневался, что сумеет обернуть смерть канцлера на пользу королеве, но исполнить это намерение решился твердо.
Ночью в Новом Городе жутко. Улицы тут не перегораживают – бесполезно. Из каждой халупы дюжина лазов в проулки и на задворки. Дозоры ходят редко, но с нарочитым шумом, чтобы вся подозрительная шушера с дороги загодя убиралась и не чинила никому хлопот. Сравнительно спокойно в гулящих забубенных восточных кварталах, где почитай что одни едовни и непотребные дома и изо всех щелей свет и гам. А возле кладбища для преступников теснятся еще королем Йодлем невесть для чего строенные каменные хоромины, набитые черным людом по самую крышу. Лепятся к ним скособоченные гнилые развалюшки, все держатели для факелов еще сто лет назад со стен посворачивали – ночью сюда лучше вовсе не соваться. Прислушаешься – до утра здесь ходят, шлепают по лужам, шуршат и скребутся под полом да по крыше, а кто – и не разглядишь, фонарей они не носят, иногда только дотянется через окошко до кухонной стены долговязая тень, постоит, поводит носом – и дальше. Куда, зачем – неизвестно. Задвинь с вечера все засовы, затаись, сиди, дрожи, пока мимо домишки под каменной стеной прокрадутся душегубы, крысоловы, кровососы, что детей воруют, а то и вовсе поднятые из гроба упокойники со стеклянными зенками. Лохмотья у всех одинаковые, крадутся одинаково, ох, страшно.
Тетка Флике лежала, накрывшись новым лоскутным одеялом и старой овчиной. Окошки ее похожей на нору чердачной спаленки были занавешены, чтобы луна не подглядывала – а она, круглая, как монета, светит сейчас прямо в пустое окно большого полуразрушенного дома, то самое окно, откуда лет сто назад выкинулась красотка Мада, брошенная знатным любовником. Говорят, что каждый год в день своей смерти она непременно там появляется в зеленом старинном платье и прыгает вниз. А раньше будто бы ночь напролет из ее комнаты слышался плач, пока обитатели дома сообща не разломали над ее каморкой крышу, оставив лишь голую стену с окном. Ах ты, Господи, ужасы какие! Сейчас – тетка Флике не видела, но знала там, в этом окне, горит окаянная луна, а по улице шныряют неведомые людишки.
Шлеп, шлеп, шлеп…
Цок, цок, цок…
Ширк, ширк…
Умрет она в одну такую ночь, как пить дать умрет. Ой, ой, страшно.
И тут в дверь к ней негромко стукнули. Тетка Флике схватилась за грудь в том месте, где положено быть сердцу, хотя оно у нее давно уже ушло в пятки, подкралась к окошку и, приподняв холстину, поглядела, кого послала ночь. Это был незнакомец в черном плаще, и тетка совсем обмерла от страха, тем более что дробный стук повторился.
Страшно открывать.
А не откроешь – еще жутче. Выбьет дверь, войдет и удушит.
Далеко на городских стенах стали перекликаться часовые.
Пришелец постучал снова, и Дага Флике, колыхаясь от спешки и трясучки, пошла к двери и подняла занавеску «волчка». В лицо ей из прорезей маски уперлись два глаза, злых, но явно живых.
– Чего вам? – сипло спросила Дага. – Чего вы ночью? Чего не вечером?
– Дело есть. Открой.
Вошедший был мал ростом, укутан в мех и богат – перстни украшали каждую фалангу цепких – узловатых пальцев, настоящие перстни – они масляно блестели под вовсю рассиявшейся луной.
– Что за дело?
– Веди меня в дом. Чего в сенях уперлась? – Да, этот, судя по тону, пришел за делом. Флике проводила его в нижнюю обширную комнату, чиркнула кремешком, зажгла свечи.
– Ну так что?
– Вот что. Ты, я слышал, делаешь приворотные снадобья?
– А если и так?
– Вот тебе заказ: мне нужно средство, да такое, что если выпьет мужчина – зверем бы без разбора на баб кидался.
Дага заметно обрадовалась легкости заказа – ей случалось и позаковыристее просьбы выполнять. А тут понадобился лишь «Песий сок», как его называют, который заставляет любовников предаваться страсти до изнеможения. Дага кивнула, отправилась на кухню и вынесла оттуда глиняную банку, полную «Песьего сока». Клиент принял банку из рук в руки и, подумав, спросил:
– Слушай-ка… А нет ли у тебя такой штуки для женщины, чтобы мужики кидались на нее, не отведав этого вот пойла?
– И это имеется. Это аромат, господин.
– Аромат? Это не очень удобно.
– Если человека опоить «Песьим соком», это очень заметно для знающих. А если женщину помазать ароматом, то в жизни ни за что не догадаешься, с чего это все к ней липнут. Этот аромат чудесный, но он и стоит дороже. Любая карга покажется аппетитной, если подать ее под этим соусом, господин.
– Ну, ты-то, положим, вполне съедобна и без него. – Дага захихикала, от смеха ее налитые груди заходили ходуном. – Чтобы оценить твои прелести, никакого аромата не требуется, – и посетитель с отменной кабацкой вежливостью ущипнул ее за грудь. Да, этот понимал толк в жизни. – Давай, пожалуй, и твой аромат. Дело должно быть верное.
– Ничего не знаю, ни о чем не спрашиваю, беру деньги и помогаю людям, – произнесла она обычную формулу.
– Бывай, красотка, удачной торговли. – Гость, не справившись о цене, швырнул на стол полный кошель, завернулся в плащ и сгинул. Луна уже не глядела в пустое окно. Дага от греха подальше снова поднялась наверх и до утра размышляла о таинственном госте, называя его по очереди то душегубом, то грабителем, то кровососом, а то и вовсе вставшим из могилы шатуном-упокойником.
Эльсу, дочь хаарского бургомистра, разбудил утром в день ее именин метельщик Лорель. Он был в нее влюблен.
Она тоже его любила, поэтому вскочила и распахнула чешуйчатое мутное окошко. Над крышами тянулся туман, покрикивали петухи. Внизу Лорель пел свою песню, и, ежась от свежего воздуха, Эльса слушала и грустила. Лорель был горбун с нежным юношеским лицом, веселый и бедный.
Жениться они, понятно, не могли, но быть счастливыми это не мешало. Хотя счастье у них было совсем крохотное: глядеть друг на друга, она сверху, он снизу, и всегда только так. О телесной близости они не помышляли – Лорель от чистоты своих чувств, Эльса из покорности родительской воле. Отец, впрочем, не обращал внимания на эту, по меньшей мере, странную привязанность дочери. Так уж бывает, что дочки богатеев любят разнесчастных школяров и подмастерьев, скулящих поутру песенки и тратящихся на грошовые подарки, а сынки бюргеров таскаются по дурным женщинам. Потом дочки и сынки женятся, иногда, правда, со слезами.
Вот и Лорель купил для Эльсы серебряное колечко-памятку, тоненькое, словно вылитое из воды, – поверх него можно было носить тяжелый золотой перстень.
Тут над крышами взошло солнце, Лорель, махнув метлой, исчез, а в комнате появились прислужницы с распяленным на руках парадным туалетом, ибо гостей, по обычаю, предстояло принимать с самой рани до позднего вечера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55