На этом разговор был окончен.
И консул, и его переводчик вышли словно из могилы. Давна был бледен как покойник, капли холодного пота выступили у него на лбу. Давиль молчал до самого дома. Но, перечисляя самые невыносимые ужасы, которые ему пришлось пережить в Травнике за этот год, он записал эти призрачные движения живой статуи.
Однако гибель свергнутого султана Селима III еще больше сблизила несчастного визиря с консулом, умевшим так хорошо слушать и тактично и умно принимать участие в скорбных монологах визиря.
Через несколько дней консула снова пригласили к визирю. Ибрагим-паша получил свежие сведения из Стамбула от слуги, присутствовавшего при гибели Селима III, и, очевидно, хотел сообщить об этом консулу.
По внешнему виду нельзя было судить о том, что пережил визирь за эти десять дней, но по голосу было ясно, что он начал примиряться с потерей и привыкать к душевной боли. Теперь он говорил об этой смерти уже как о давнем событии.
В следующие пятнадцать дней Давиль трижды виделся с визирем: два раза на аудиенциях и один раз вс время совместной поездки в новую литейную визиря – посмотреть, как отливают пушки. Каждый раз консул прихватывал с собой список просьб и текущих дел. Все разрешалось быстро и почти без исключения положительно. Затем визирь сразу переходил с каким-то удовольствием, горьким и страстным, к изложению трагической гибели Селима III, ее причин и разных деталей. Он чувствовал огромную, неизбывную потребность говорить об этом, а французского консула считал единственным человеком, достойным все это выслушивать. Редкими, но уместными вопросами Давиль дополнял разговор и поощрял визиря, выказывая ему свое участие. И визирь рассказал ему все подробности последнего акта трагедии Селима III – а в сущности, и своей собственной. И чувствовалось, что он испытывал особую потребность перебирать именно эти подробности.
Во главе заговора в пользу свергнутого султана Селима III стал Мустафа Байрактар, один из лучших военачальников, честный, но необузданный и непросвещенный человек. Он двинулся из Валахии со своими албанцами к Стамбулу с намерением свергнуть недостойное правительство султана Мустафьт, освободить Селима III из заточения в серале и вернуть на престол. По дороге его всюду приветствовали, и он прибыл в Стамбул как победитель и освободитель. Он успешно добрался до самого сераля и вступил в первый двор, но тут бостанджи-баша успел закрыть перед самым его носом тяжелые внутренние ворота. Тогда смелый, но простоватый и несообразительный Байрактар совершил роковую ошибку. Он стал кричать и требовать немедленного освобождения свергнутого законного султана Селима III. Услыхав это и видя, что Мустафа Байрактар хозяин положения, неумный, но коварный и свирепый султан Мустафа приказал немедленно умертвить Селима III. Одна из рабынь выдала несчастного султана: он творил послеполуденную молитву, когда в помещение вошел Кислар-ага с четырьмя своими помощниками. На мгновение они остановились в смущении, но потом Кислар-ага бросился на султана, который в эту минуту молился, стоя на коленях и касаясь лбом ковра. Рабы помогали aгe: одни держали Селима III за руки и за ноги, другие ножами отгоняли прислугу.
Консул почувствовал, как его начала пробирать дрожь, и, слушая визиря лишь наполовину, вдруг решил, что перед ним сумасшедший и что внутреннее существо визиря еще более ужасно и нелепо, чем его необыкновенная внешность.
Давна переводил с усилием, путая фразы, не договаривая слова.
«Он помешанный, в этом не может быть сомнения, – повторял про себя консул, – он помешанный!»
А визирь неукоснительно продолжал свой рассказ каким-то молитвенным голосом, точно разговаривал не с сидящим рядом с ним человеком, а вел какой-то внутренний диалог, старательно и добросовестно приводя мельчайшие подробности, будто они имели первостепенное значение, словно он ворожил и ворожбой хотел спасти султана, которого не сумел спасти. Движимый этой непонятной, но неодолимой потребностью, он решил повторить вслух все, что слышал от убежавшего очевидца и что скрывал в себе. Визирь, несомненно, переживал временное помешательство, страдая своего рода навязчивой идеей, причиной и центром которой была гибель Селима III. И, рассказывая благорасположенному иностранцу обо всей этой драме, как она, по его представлению, совершалась, он хотя бы частично освобождался от своих терзаний.
И консул ясно видел происходившую в нем борьбу; помимо своей воли, он следил за ней до мелочей, от которых у него ежеминутно пробегали по спине мурашки.
В завязавшейся борьбе, продолжал визирь, Селиму удалось вырваться и сильным ударом сбить с ног толстого Кислар-агу. Он стоял посреди комнаты, отбиваясь руками и ногами. Обороняясь от ударов, на него набрасывались чернокожие рабы. У одного из них был в руках лук без стрелы, и он все старался накинуть своей жертве на шею тетиву, чтобы задушить его. («У султана не было сабли, будь она у него, дело повернулось бы совсем иначе», – с грустью повторял визирь.) Защищаясь главным образом от этой тетивы, Селим выпустил из виду упавшего Кисларагу. Черный, толстый и сильный человек незаметно поднялся на колени и, изловчившись, схватил раскоряченного Селима III за мошонку. Султан застонал от боли и согнулся так, что лицо его оказалось вровень с потным и окровавленным лицом Кислар-аги. На таком близком расстоянии он не мог размахнуться и ударить Кислар-агу, который катался по ковру, не выпуская своей жертвы. Воспользовавшись этим мгновеньем, раб накинул тетиву на шею Селиму. И несколько раз повернул лук, затягивая петлю все крепче. Султан боролся, но силы оставляли его, и он быстро терял сознание от боли. Лицо постепенно синело. Рот раскрылся, глаза вылезли из орбит. Он еще несколько раз взмахнул руками на уровне плеч, но печально и беспомощно, а потом весь как-то сложился, согнул колени, спину, шею и рухнул у стены, бездыханный, словно никогда не жил и никогда не защищался.
Труп сейчас же положили на ковер и понесли, как на носилках, к султану Мустафе.
А снаружи, перед закрытыми воротами, Мустафа Байрактар нетерпеливо стучал и кричал:
– Отворите, суки и сукины дети, выпустите настоящего султана Селима III, иначе никому из вас не сносить головы!
Албанцы Байрактара, призывая бога, взвизгивали, как бы в подкрепление его криков, и готовились взломать тяжелые ворота.
В это время распахнулось одно из узких и глубоких окон, высеченных высоко в стене по обе стороны ворот. Медленно заскрипели ставни, заржавевшие и обросшие мохом. В приоткрытом окне показался свернутый ковер, из которого выскользнул полуодетый труп и глухо шмякнулся на белую мостовую из мелкой брусчатки.
Первым подбежал Мустафа Байрактар. Перед ним – с непокрытой головой, с посиневшим лицом, весь избитый – лежал мертвый султан Селим III. Слишком поздно. Байрактар победил, но победа его потеряла всякую цену и смысл. Зло и безумие восторжествовали над добром и разумом. На престоле продолжал царить порок, а в государстве – смута.
– Вот как, сударь, погиб самый благородный государь Оттоманской империи, – закончил визирь как бы с облегчением, словно пробуждаясь от сна, в котором до сих пор находился.
Возвращаясь после таких разговоров домой, Давиль всегда думал о том, что никто никогда не узнает, как дорого ему приходилось платить за те незначительные поблажки и уступки, которые удавалось получать у визиря. И даже Давна молчал, не находя слов для объяснений.
XII
Тысяча восемьсот восьмой год был, как видно, годом всевозможных потерь и несчастий. Вместо обычной в Травнике поры, которую нельзя назвать ни осенью, ни зимой, уже в начале ноября наступила ранняя и холодная зима. В это время неожиданно заболел ребенок французского консула.
Это был средний сын Давиля, ему шел третий год, и до сих пор он был здоров и хорошо развивался в отличие от младшего брата, родившегося в Сплите во время путешествия и потому слабенького. Сначала мать поила заболевшего мальчика разными настоями и лечила домашними средствами, но когда ему стало хуже, то и госпожа Давиль потеряла свойственное ей присутствие духа и стойкость. Начали звать врачей и всех, кто именовал себя таковыми или кого принимали за таковых. Тут-то и выявилось, как в этом мире понимают здоровье и болезни и что значит жить и болеть в этой стране. Доктора эти были: Давна, служивший в консульстве, монах Лука Дафинич из монастыря в Гуча-Горе, Мордо Атияс, травницкий аптекарь, и Джиованни Марио Колонья, врач, состоявший при австрийском консульстве. Его визит носил официальный характер, и он торжественно объявил, что пришел «по приказанию господина австрийского генерального консула, чтобы предоставить свои знания в распоряжение господина французского генерального консула». У него с Давной сразу начались разногласия и препирательства как в диагнозе, так и в способах лечения. Мордо Атияс хранил молчание, а монах попросил отпустить его в монастырь за какими-то целебными травами.
На самом деле все травницкие лекари были смущены и раздосадованы, так как им никогда не приходилось лечить такого маленького ребенка. Их искусство вообще не распространялось на крайние возрасты человеческой жизни. В этих местах маленькие дети умирают или живут по воле случая, так же как и очень старые люди угасают или еще на какое-то время продлевают свой век. Тут дело в сопротивляемости организма детей и стариков, в заботе о них близких, а в конце концов воля судьбы, против которой не существует ни лекарств, ни лекарей. А потому какое-нибудь слабенькое или очень старое существо, которое и на ногах-то едва держится, не является здесь предметом врачевания и врачебных забот. И если бы дело шло не о видных личностях, занимающих высокий пост, никто из «докторов» не стал бы обращать внимания на больного ребенка. Их посещения вызывались больше уважением к родителям, чем подлинным интересом к ребенку. И тут не было особой разницы между монахом Лукой и Мордо Атиясом, с одной стороны, и Давной и Колоньей – с другой, так как и эти два иностранца вполне свыклись с понятиями и обычаями Востока. Впрочем, и их знания были не бог весть как глубоки и обширны.
При таких обстоятельствах Давиль решил везти ребенка в Синь, где был хороший и известный французский военный врач. Все травницкие «доктора», верные своим убеждениям, были категорически против этого смелого и необычного решения, но консул настоял на своем.
В стужу, которая все усиливалась, по обледенелой дороге он отправился в путь в сопровождении телохранителя и трех конюхов. Консул сам держал на руках закутанного больного ребенка.
Странная процессия тронулась от консульства на рассвете. Не успели они перевалить через гору Караул, как мальчик скончался на руках у отца. С мертвым ребенком они провели ночь на постоялом дворе, а утром двинулись в обратный путь, в Травник. В сумерки прибыли в консульство.
Госпожа Давиль убаюкивала младшего сына и как раз шептала молитву «о путешествующих», когда конский топот и стук в ворота заставили ее вздрогнуть. Она обмерла, не будучи в состоянии двинуться с места, да так и осталась до появления Давиля, который вошел в комнату, бережно и нежно неся на руках закутанного ребенка. Он опустил мертвого сына, сбросил широкий черный плащ, от которого несло холодом, потом обнял оцепеневшую, словно обезумевшую жену, шептавшую последние слова молитвы, в которой только что просила о том, чтобы ребенок вернулся здоровым.
Консул, прозябший и разбитый после двухдневной верховой езды, едва держался на ногах. Руки, которые, часами не меняя положения, держали сначала больного, а затем мертвого сына, онемели. Но сейчас он не чувствовал этого и обнимал хрупкую фигуру жены с безмолвной нежностью, выражавшей безграничную любовь к жене и ребенку. Он закрыл глаза и забылся: ему казалось, что, борясь с усталостью и болью, он продолжает нести ребенка к выздоровлению, и, пока он несет его по свету с такими мучениями и такой болью, ребенок не умрет. А то, другое существо кротко и тихо плакало в его объятиях, как умеют плакать лишь мужественные и самоотверженные женщины.
Дефоссе, смущенный, пораженный неожиданным величием простого и заурядного человека, стоял поодаль, чувствуя себя совершенно лишним.
На другой день, солнечный и морозный, маленького Jules-Franзois-Amyntas Daville похоронили на католическом кладбище. Австрийский консул с женой и дочкой присутствовали на похоронах и пришли в консульство, чтобы выразить соболезнование. Госпожа фон Миттерер предлагала свою помощь и много и возбужденно говорила о детях, о болезнях, о смерти. Давиль и его жена слушали ее спокойно, с сухими глазами, с видом людей, которые признательны за любое слово утешения, но которым в действительности никто помочь не может и которые этой помощи и не ждут. Разговор перешел в продолжительный диалог между госпожой фон Миттерер и Дефоссе и закончился монологом Анны Марии о судьбе. Она была бледна и выглядела торжественно. Потрясения и волнения были ее подлинной стихией. Ее темно-каштановые волосы выбивались беспорядочными прядями. Огромные серые глаза на бледном лице неестественно блестели, и в этом блеске чудились такие глубины, что в них трудно было глядеть не мигая. Лицо полное и бледное, шея без единой морщинки, грудь как у молодой девушки. В этом кольце смерти и печали, рядом с желтым и озабоченным мужем и маленькой молчаливой дочерью, она еще ярче выделялась и сверкала своей странной и опасной красотой. Дефоссе долго смотрел на ее руки, узкие и сильные. Белая кожа па них при движении и на сгибах отливала матовым, жемчужным блеском, похожим на едва заметный отблеск невидимого и ослепительно белого пламени. Впечатление от этого белого блеска оставалось у него перед глазами в течение целого дня. И когда в долацкой церкви служили заупокойную мессу по мальчику и Дефоссе увидел Анну Марию, он прежде всего посмотрел на ее руки. Но на этот раз они были в черных перчатках.
После нескольких суматошных дней жизнь снова вошла в обычную колею. Зима затворила все двери и загнала людей в теплые дома. Связь между консульствами опять прервалась. И даже Дефоссе стал сокращать свои прогулки. Разговоры его с Давилем перед обедом и ужином были теперь мягче и сердечнее и вращались главным образом вокруг предметов, где различие во мнениях могло остаться невысказанным. Как всегда бывает сразу после похорон, они избегали говорить о потере и смерти ребенка, а так как не думать об этом было невозможно, то много говорили о его болезни, о болезнях вообще, а в особенности о врачах в этой страшной стране.
Бесконечные и разнообразные неожиданности встречают человека Запада, внезапно оказавшегося на Востоке и принужденного тут жить; однако самыми большими и тяжелыми из них являются те, что связаны со здоровьем и болезнями. Жизнь человеческого организма предстает здесь в совершенно новом свете. На Западе существуют всяческие болезни со всеми их ужасами, но с ними борются, стараются облегчить или, во всяком случае, скрыть от глаз здоровых, трудоспособных и веселых людей при помощи специальной организации общества, разных конвенций и прочего. Здесь же болезнь вовсе не представляет собой чего-то исключительного. Она возникает и развивается сама по себе, чередуясь со здоровьем, проявления ее можно видеть, слышать и чувствовать на каждом шагу. Лечиться здесь – значит питаться, болеть – значит жить. Болезнь – это вторая, более тяжелая сторона жизни. Эпилептики, сифилитики, прокаженные, истерики, идиоты, горбатые, хромые, немые, слепые, калеки – все это гомозится и ползает среди бела дня, просит милостыню или в упрямом молчании и почти с гордостью выставляет напоказ свой страшный недуг. Счастье еще, что женщины, в особенности турчанки, закрывают лицо и укутываются, не то число попадающихся на глаза больных было бы вдвое больше. Это каждый раз приходило на ум и Давилю и Дефоссе, когда они видели, как по крутой сельской дороге спускался в Травник какой-нибудь крестьянин, ведя под уздцы лошадь, на которой покачивалась женщина, вся закутанная в суконную чадру, похожая на мешок, полный неизвестных страданий и болезней.
Но болеют не только бедные. Для бедных – это судьба, для богатых – наказание. На ростках обилия, как и на ростках нищеты, распускается один и тот же цветок – болезнь. И Конак визиря, если присмотреться поближе и лучше узнать его, в этом смысле мало чем отличается от бедноты и простого люда, заполняющего улицы по базарным дням. Болезнь тут протекает, может быть, иначе, но отношение к ней то же самое.
За время болезни сына консула Дефоссе получил возможность познакомиться со всеми четырьмя докторами Травника. Это, как мы видели, были Давна, Колонья, Мордо Атияс и монах-францисканец Лука Дафинич.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56