А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И выходит, что наша озлобленность заставляет нас строить дороги, а их – ненавидеть и по возможности разрушать эти дороги.
– Вы далеко зашли, мой молодой друг!
– Нет, это жизнь идет вперед, быстрее, чем мы можем за ней угнаться, а я только пытаюсь объяснить отдельные явления, раз не могу понять всего.
– Невозможно все понять и объяснить, – устало и чуть пренебрежительно обронил Давиль.

– Невозможно, а все же стоит постараться. Дефоссе, выпив вина и утолив голод после прогулки по холоду, побуждаемый свойственной молодости потребностью рассуждать, продолжал вслух развивать свою мысль.

– Вот как это можно объяснить. Хитроумный и осторожный долацкий священник, о котором я вам говорил, обладающий здравым смыслом и знающий жизнь, в прошлое воскресенье произнес в долацкой церкви проповедь. Как передавал мне наш телохранитель-католик, священник рассказывал об одном праведном монахе, на днях умершем в Фойницком монастыре. Если этот монах и не был святым, то находился в непосредственном общении со святыми, и каждую ночь, что священнику достоверно известно, ангел приносил ему письмо от какого-нибудь святого или даже от самой богородицы.
– Вы еще не знаете ханжества этих людей.
– Хорошо, назовем это ханжеством, но ведь это слово ничего не объясняет.
Давиль, «разумно и умеренно либеральный», не любил даже самых невинных разговоров на религиозные темы.
– Именно этим все и объясняется, – настаивал Давиль слегка язвительно. – Почему наши священники не проповедуют подобных вещей?
– Потому, господин Давиль, что мы не живем в подобных условиях. Воображаю, что бы мы проповедовали, живи мы, как живут здешние христиане вот уже три столетия. Ни на земле, ни на небесах не хватило бы чудес для нашего религиозного арсенала в борьбе с захватчиками турками. Уверяю вас, что чем внимательнее я присматриваюсь и прислушиваюсь к этому народу, тем яснее вижу, как мы ошибаемся, когда, покоряя Европу страну за страной, всюду стараемся внедрить наши понятия, наш строгий и исключительно рассудочный образ жизни и поведения. Этот натиск представляется мне все более напрасным и бессмысленным, ибо глупо пытаться устранить злоупотребления и предрассудки, если не имеешь ни силы, ни возможности устранить породившие их причины.
– Это бы далеко нас завело, – перебил Давиль своего чиновника. – Не беспокойтесь, есть люди, которые и об этом думают.
Консул встал и нетерпеливо и резко позвонил, чтобы убирали со стола.
Стоило Дефоссе с присущей ему искренностью и свободой, не зависящими от его сознания, которым Давиль втайне завидовал, начать критиковать императорский режим, как консула передергивало и он терял выдержку и терпение. Он не мог спокойно выслушивать постороннюю критику именно потому, что сам колебался и был полон сомнений, сам себе в том не признаваясь. Казалось, молодой человек, беззаботный и неосмотрительный, касался пальцем самого больного места, которое он не только хотел скрыть от всех, но по мере сил и сам забыть о нем.
О литературе Давиль тоже не мог разговаривать с Дефоссе, а еще меньше о своих произведениях.
В этом отношении Давиль был наиболее чувствителен. С тех пор как он себя помнил, он всегда замышлял какие-то произведения, отшлифовывал стихи и придумывал ситуации. Лет десять назад он был одно время редактором литературного отдела в «Moniteur», посещал заседания литературных обществ и салоны. Все это он бросил, когда поступил в министерство иностранных дел и уехал на Мальту в качестве поверенного в делах, а потом в Неаполь, но к литературным занятиям пристрастился.
Стихи, которые Давиль иногда помещал в газетах или, каллиграфически переписав, посылал высокопоставленным особам, начальству и друзьям, были не хуже и не лучше тысяч современных поэтических произведений. Давиль называл себя «убежденным учеником великого Буало» Никола Буало (1636–1711) – французский поэт, известный теоретик классицизма.

и в статьях, которых никто и не думал опровергать, решительно отстаивал строгое классическое направление, защищая поэзию от чрезмерного влияния воображения, от поэтических дерзаний и духовного хаоса. Вдохновение необходимо, повторял Давиль в своих статьях, но оно должно подчиняться разуму и здравому смыслу, без которых нет и не может быть художественного произведения. Давиль столь усиленно подчеркивал эти принципы, что у читателя создавалось впечатление, будто его больше интересует порядок и строгий размер, чем сама поэзия, словно поэт и поэзия им все время угрожают и их надо всемерно оберегать и защищать. Образцом для Давиля из современных поэтов был Делиль Жак Делиль (1738–1813) –французский поэт. В 1769 г. вышел в свет его перевод «Георгик» Вергилия, заслуживший одобрение Вольтера. Поэма «Сады» (1782) – первое большое оригинальное его сочинение. Поэзия Делиля отличалась виртуозностью стиха, рассудочностью и риторичностью.

(Jacques Delille), автор «Садов» и переводчик Вергилия. В защиту его поэзии Давиль написал ряд статей в «Moniteur», на которые никто не обратил особого внимания, не хвалил и не оспаривал.
Уже много лет Давиль вынашивал план объемистого эпоса об Александре Великом. Задуманный в двадцати четырех песнях, эпос этот стал своего рода дневником Давиля. Весь свой житейский опыт, мысли о Наполеоне, о войне, о политике, свои желания и возмущение Давиль переносил в отдаленные времена и туманные условия, в которых действовал его главный герой, и тут давал им волю, стараясь выразить их правильными стихами, более или менее строго соблюдая рифму. Давиль так сжился с этим произведением, что своего среднего сына Жюля Франсуа назвал еще Аминтасом в честь македонского короля, деда Александра Великого. В его «Александриаде» описывалась и Босния, нищая страна с суровым климатом и злыми людьми под названием Таврида. Фигурировали в ней и Мехмед-паша, и травницкие беги, и боснийские монахи, и все прочие, с кем Давилю приходилось сотрудничать или бороться, выведенные под видом приближенных Александра Великого или его врагов. Давиль излил в поэме все свое отвращение к азиатскому духу, к Востоку вообще, выраженное в борьбе его героя против далекой Азии.
Проезжая верхом над Травником и глядя на городские крыши и минареты, Давиль часто слагал в голове описание фантастического города, осаждаемого Александром. Наблюдая во время дивана у визиря за бесшумными, но проворными слугами и ичогланами, он часто мысленно дополнял описание заседания сената в осажденном Тире из третьей песни своего эпоса.
Как у всех писателей без дарования и истинного призвания, у Давиля было досадное и неискоренимое заблуждение, что к поэзии человек приходит в результате сознательной умственной деятельности и что в поэтическом творчестве можно обрести утешение и награду за все зло, которым нас обременяет окружающая жизнь.
В юности Давиль часто спрашивал себя: поэт он или нет? Есть ли смысл заниматься ему этим искусством, может ли он надеяться на успех? Теперь, после стольких лет и стольких усилий, не принесших ни успеха, ни поражения, могло уже стать ясно, что Давиль не поэт. Но, как нередко случается, с годами Давиль все упорнее, все более механически и однообразно «работал в поэзии», даже не задаваясь вопросом, который молодость, честно оценивая и смело критикуя себя, так часто ставит перед собой. Когда он был, молод и еще встречал людей, признававших его талант, он писал меньше, а теперь, когда был уже в летах и никто всерьез не принимал его стихов, он работал регулярно и старательно. Неосознанное влечение к самовыражению и обманчивая сила молодости сменились теперь ленивой привычкой и прилежанием. Прилежание – добродетель, так часто появляющаяся там, где она не нужна или когда в ней уже нет необходимости, спокон веков служила утешением бесталанным писателям и являлась несчастьем для искусства. Исключительные обстоятельства, одиночество и скука, на которые Давиль был обречен долгие годы, все сильнее толкали его на этот бесплодный обманчивый путь, на безобидный грех, именуемый поэзией.
В сущности, Давиль ступил на неверный путь сразу, как только начал писать стихи, ибо его склонности не имели ничего общего с подлинной поэзией. Она была недоступна ему даже в самом непосредственном своем выражении, и тем более он не мог создавать ее.
Всякое проявление зла вызывало у Давиля раздражение или подавленность, а проявление добра – одушевление и радость, своего рода моральный восторг. Эти разнообразные чувства, неизменно живые и невинные, хоть и недостаточно устойчивые и не всегда верные, побуждали его писать стихи, в которых не было ни грана поэзии. По правде говоря, иллюзии в нем поддерживал дух времени.
Так Давиль продолжал, и с годами все упорнее, считать свои немалые добродетели посредственными недостатками, а в поэзии видеть то, чего в ней нет: дешевое наслаждение, невинную игру ума и развлечение.
Понятно, что молодой Дефоссе, такой, каким он его знал, не мог быть ни желанным слушателем или критиком, ни подходящим собеседником на литературные темы.
Тут между молодым человеком и консулом раскрывалась новая огромная пропасть, которую Давиль ощущал особенно остро.
Широкий кругозор, быстрота суждений и смелость выводов были отличительными чертами Дефоссе. Знание и интуиция шли у него рука об руку, чудесным образом дополняя друг друга. При всем несходстве характеров и личной неприязни консул не мог этого не замечать. Иногда ему казалось, что этот двадцатичетырехлетний юноша прочел целые библиотеки, не возводя этого себе в особую заслугу. И действительно, Дефоссе постоянно озадачивал собеседника разнообразием знаний и смелостью суждений. Как бы шутя рассуждал он об истории Египта или об отношении южноамериканских колоний Испании к своей метрополии, о восточных языках, о религиозных или расовых столкновениях в любой части света, о целях и перспективах континентальной системы Наполеона или о транспортных путях и состоянии тарифов. Неожиданно он цитировал классиков, причем обычно менее известные места, в новом, смелом освещении и новой связи. И хотя консул часто видел в этом больше позу и буйство молодости, чем определенный, заслуживающий внимания строй мысли, он всегда слушал высказывания молодого человека с каким-то суеверным и неприятным восхищением, а также с мучительным сознанием собственной слабости и несовершенств, которые он тщетно старался преодолеть.
Молодой человек был глух и слеп к тому, что для Давиля было самым дорогим и что наряду с гражданским долгом он считал единственно достойным уважения. Дефоссе признавался откровенно, что равнодушен к стихам, а современная французская поэзия кажется ему непонятной, надуманной, бледной и ненужной. Однако Дефоссе ни на мгновение не лишал себя права и удовольствия свободно и бесцеремонно, без злорадства, но и без излишнего трепета поговорить о том, чего, по собственному его признанию, он не чувствовал и не любил.
Так, например, о Делиле, об обожаемом Делиле, молодой человек сразу сказал, что этот ловкий завсегдатай салонов получает шесть франков за строку, и поэтому жена каждый день запирает его дома и не выпускает до тех пор, пока он не напишет положенного числа строк.
Подобная бесцеремонность «нового поколения» иногда сердила, а иногда огорчала консула. Во всяком случае, она давала ему повод почувствовать себя еще более одиноким.
Случалось, что Давиль, побуждаемый потребностью общения, забывая обо всем, заводил душевный разговор о своих литературных взглядах и планах. (Вполне понятная слабость в подобных условиях!) Как-то вечером он целиком изложил план своего эпоса об Александре Великом и объяснил моральные тенденции, положенные в его основу. Не вдаваясь ни на минуту в оценку мыслей и понятий, составлявших светлую половину жизни консула, молодой человек совершенно неожиданно, с веселой усмешкой продекламировал из Буало:

Que crois-tu qu'Alexandre, en revageant la terre,
Cherche parmi l'horreur, le tumulte et la guerre?
Possйdй d'un ennui gu'il ne saurait dompter
II craint d'кtre a lui mкme et songe а s'йviter… Что, ты думаешь, ищет Александр, опустошая мир,
Среди ужасов, грохота и войн?
Мучимый скукой, которую не может превозмочь,
Он боится остаться наедине с собой и стремится убежать от себя.
(Пятое послание)



И тут же с извинением добавил, что когда-то прочитал эти стихи в одной из сатир и случайно запомнил.
А Давиль вдруг почувствовал себя оскорбленным и гораздо более одиноким, чем за несколько минут до этого. Ему казалось, что перед ним точное изображение «нового поколения» и он дотрагивается до него пальцем. Это и есть то дьявольски беспокойное поколение с его разрушительными мыслями, быстрыми и нездоровыми ассоциациями, поколение, «равнодушное к стихам», но и стихи не оставляющее без внимания, – да еще какого! – особенно если представляется случай использовать их в своих превратных устремлениях, низводящих все на землю, умаляющих и унижающих, ибо они жаждут все свести к самому дурному и низменному в человеке.
Ничем не выказав своего негодования (до такой степени оно было сильным!), Давиль сразу прекратил разговор и ушел к себе в комнату. Он долго не мог заснуть и даже во сне ощущал чувство горечи, которое порой оставляют самые невинные замечания. И в течение нескольких дней он не мог взять в руки рукопись, лежавшую в картонной папке, связанной зеленым шнуром, – настолько дорогое для него произведение казалось ему оскверненным и грубо осмеянным.
Дефоссе же не сознавал, что мог чем-нибудь обидеть консула. Его изумительная память редко задерживалась на стихах. И он был доволен, что так удачно их вспомнил, не думая, что они могут иметь какую-то внутреннюю связь с произведением Давиля, быть ему неприятными или повлиять на их взаимоотношения.
Спокон веков так бывает, что два сменяющихся и соприкасающихся поколения особенно тяжело переносят и меньше всего знают друг друга. Но многое в этих расхождениях и столкновениях между двумя поколениями покоится, как и вообще большинство конфликтов, на недоразумении.
Мысль, что Дефоссе, который обидел его в тот вечер и о котором он думал с горечью и негодованием, спит теперь крепким, здоровым сном человека, всегда и во всем испытывающего полное душевное удовлетворение, лишала сна Давиля. Между тем консул мог бы не испытывать этой горечи, так как тут он допускал ошибку. Не каждый, кто днем беспечно смеется и свободно разговаривает с людьми, спокойно спит и счастлив. Молодой Дефоссе не был лишь здоровым и беззаботным молодым человеком «нового типа», слишком рано созревшим и переполненным знаниями, счастливым созданием счастливой империи, каким часто представлял его Давиль. В эту ночь оба француза, каждый по-своему, мучились своей мукой, не будучи в состоянии как следует понять друг друга. Дефоссе тоже на свой лад платил дань новой среде и необычным условиям. Но хоть его средства борьбы были сильнее и их было больше, чем у Давиля, он тоже страдал от скуки и «боснийской тишины», чувствовал, как эта страна и жизнь в ней разъедают его, утомляют и стараются согнуть или сломать, чтобы таким образом сравнять с окружающим.
Ибо вовсе не легко и не просто быть брошенным на двадцать четвертом году жизни из Парижа в Травник, иметь желания и строить планы, идущие дальше и выше всего, что он видит, и быть вынужденным терпеливо ждать, тогда как все скованные силы и неудовлетворенные запросы молодости восстают и борются против такого ожидания.
Началось это еще в Сплите. Словно стягивался невидимый обруч: каждое дело требовало особого усилия, а человек не ощущал в. себе достаточно сил; каждый шаг был затруднен, каждое решение тормозилось, а выполнение его оставалось под вопросом; и за всем, как постоянная угроза, скрывались недоверие, нищета, несчастья. Таким предстал перед ним Восток.
Комендант гарнизона, предоставивший в его распоряжение плохонькую повозку (и то только до Синя), лошадей под багаж и четверых провожатых, был человек, отягощенный заботами, мрачный, прямо-таки зловещий. Несмотря на молодость, Дефоссе был знаком с этими чертами характера, укоренившимися вследствие длительных войн. Много лет подряд люди тащат на себе непосильный груз, каждый мучится по-своему; все не на своих местах, а потому только и думают, как бы перебросить часть бремени на другого и тем немного облегчить себе ношу, а если это не удается, так хотя бы отвести душу отборной бранью или резким окриком. Так и перекатывается общее несчастье с места на место, с одного человека на другого; легче от этого не становится, но все же терпимее.
Дефоссе почувствовал это, лишь только неосмотрительно спросил, крепки ли рессоры у повозки и мягкое ли сиденье. Комендант неподвижно-холодным взглядом уставился на него, словно на пьяного.
– Я даю вам лучшее, что можно найти в этой дьявольской стране.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56