Именно это его неосознанное стремление – поступать правильно, хорошо (откуда взялись в нем эти понятия – правильно, хорошо, – он сразу не смог бы сказать: наверное, так учили – и научили его – отец и покойница мать, может быть, книжки, которые, впрочем, он мало читал, может быть, сама жизнь – хорошие люди, встреченные им в его жизни), – именно это стремление жить правильно, хорошо и управляло исподволь жизнью, и если управление это терялось, ему становилось тоскливо, тревожно, стыдно – нехорошо… Так было и в школе – когда он пошел и признался директору, что это он, а не Шлянов, разбил стекло; и в армии, когда, стиснув зубы, отказался стирать хабэ обнаглевшим дедам; и на мебельной фабрике, когда пьяный шабашник полез на Витьку Крючкова с ножом: страшно было ножа, что говорить, синего злого лезвия, но он пересилил себя (а Петька Калмыков убежал, потом говорил – за милицией), выломил из забора штакетину – заступился…; так было и на заводе, месяц назад, – когда он удержался, скрутил себя, не тронул навалившуюся на него обжигающей грудью Наташку… И вот сейчас он сделал такое, что его больше нет. Как будто перечеркнул – все. Как будто все, что было, было напрасно.
Он медленно поднимался по лестнице – в первый раз в жизни он не тяготился однообразным, съедающим жизнь – без лифта на пятый этаж – подъемом… Неотвязной тяжестью за плечами висели на нем две вины: то, что он погубил человека, и то, что он об этом молчит. Второе можно было легко исправить; первое исправить было нельзя. Он не знал, чем можно искупить эту вину. Он не знал, что ему сделать, чтобы превратиться в прежнего человека.
Сережка услышал, как он открывает дверь, – гулко запрыгал навстречу отдающими в лестничную площадку прыжками… Он открыл дверь, вошел в сумрачную глухую прихожую, безучастно похлопал сына по узкой спине, накрывая ладонью обе хрупкие стрельчатые лопатки. Сережка нетерпеливо топтался рядом, пока он снимал сапоги: он сконструировал трехслойный аквариумный фильтр – из песка, угля и какой-то пластмассовой ваты, – трещал об этом без умолку, хотел показать отцу… Повесив куртку, Николай покорно поплелся за ним. Аквариум светился изумрудным сиянием; Сережка включил компрессор – по стеклянной трубке побежали перламутровые пузыри, залопотали, выплескивая воду в трехцветную ванночку с фильтром… Он слушал Сережку, сделав озабоченное, как будто пытающееся разобраться (такое было сделать легче всего) лицо. Он сказал: «Молодец. Молодец. Ну, Сережка!…» – и с усилием мотнул головой. Сережка застенчиво притих, заложив руки за спину и склонив голову набок, – не в силах оторвать счастливого взгляда от бегущей иллюминации зыбких радужных пузырьков. Николай еще с минуту постоял у аквариума, бессмысленно глядя на хитросплетение трубок и проводов, – потом сказал возможно непринужденнее: «Что-то батя себя плохо чувствует, пойду полежу…» – оставил Сережку плескаться в аквариуме и лег на диван. Лежать просто так было тошно, но ни делать ничего, ни читать он не мог… включил телевизор – шел какой-то медленный, серый фильм, люди что-то говорили – он их не понимал: слова их сталкивались с его мыслями, как бильярдные шары, отскакивали друг от друга – полная каша образовывалась в голове… Он выключил телевизор, взял со стола газету – вчерашний «Труд», развернул, взглядом попал на какую-то статью, вдруг начал ее читать; он читал, не понимая в ней – ничего, – понимая только отдельные слова, то есть каждое слово в отдельности, никак не связанное с другими, – но это странно его успокаивало, не мог оторваться… Дочитал, вышел на лестницу покурить, потом выпил чаю, потом опять покурил, потом лег на диван… В девять с работы вернулась Светка.
Она, наверное, почувствовала – с ним что-то не то, – но вида не подала, весело сказала: «Привет», – чмокнула его в лоб и убежала на кухню… В половине десятого Сережку отправили спать; Светка налила чаю и села напротив него – уложив мягкую, с тенистым разрезом грудь на полные белые руки и ласково – и едва уловимо тревожно – поглядывая на него. Она видела, что он опять не в себе, и конечно хотела его ободрить; он понимал это умом, и все равно ее деланно беззаботный, даже веселый взгляд вызывал у него раздражение.
– Ну, что?
Он опустил глаза на дымящийся в чашке темно-красный мениск крепкого чая. Он любил крепкий чай. Светка вдруг громко хлюпнула – выпила с ложечки. И вот этот звук – сытый, довольный, самоуверенный среди как будто насыщенной чужим горем и его тяжкими мыслями, придавившей его тишины – подействовал на него, как удар кнута: в душе его поднялось какое-то безжалостное, мстительное, неудержимо рвущееся наружу чувство – желание сделать больно и ей, и себе… Он медленно поднял глаза и тяжело посмотрел на ее круглощекое, яркое, наверное, красивое, глупо улыбающееся лицо.
– Ни-че-го, – хрипло отчеканил он, с жестоким удовольствием глядя, как растерянность и страх расширяют ее карие с золотистым отливом глаза. – Ни-че-го… кроме того, что из-за меня человек превратился… в обугленную головешку, ребенок остался без отца, а баба – без мужа. – Он нарочно сказал – обугленная головешка; на самом деле ток после понижающих трансформаторов не мог сжечь человека и труп, конечно, остался неповрежденным. – Больше ничего… – и вдруг молоком вскипел: – Этого мало?!
– Да что ты кричишь?! – тоже вспыхнула Светка. – Вчера уже обо всем поговорили. Ты-то здесь при чем?!
Он помолчал. По натуре он был очень спокойный человек («как тюлень», – говорила в той жизни Светка), и эта вспышка надолго его разрядила.
– Ладно, извини. – Он неуклюже поднялся – ему всегда тесно, неловко было в маленькой кухне, – вышел в прихожую и взял с подзеркальника сигареты. Дома он не курил – уже одиннадцать лет, с тех пор как родился Сережка, – но сейчас прежняя жизнь была кончена. Все же он показал Светке издалека сигареты, вопросительно взглянув на нее, – она кивнула, не сводя с него глаз. Он вернулся на кухню, сел, закурил, – с силой затянулся три раза подряд, съев сразу полсигареты.
– Ладно, извини. Так вот. – Он почти не волновался – и сегодня не искал у нее поддержки. – Я виноват. – Лицо ее, не скрываясь, дрогнуло протестом и возмущением – он опять разозлился. – Да не в том дело, кто расписался первым или вторым, чья была смена и прочая хреновина! Что ты прицепилась к этому, как… Он видел, что рубильник был выключен, и поэтому полез в кабеля. А я включил ток, и его убило. Все!
– Так, – вздохнула Светка и коротко прикрыла глаза-а когда открыла, глаза у нее уже были усталые, но со злинкой. – Хорошо. А что ты должен был сделать?
– Я должен был… должен был пойти и предупредить его, что я запитал линию. Как человек должен был – не по инструкции, а как человек, понимаешь?! А я – не человек, я г…, потому что я не подумал об этом, я наплевал… наплевал на жизнь человеческую!
Она молчала, исподлобья глядя на него. Потом снова вздохнула и с усилием – видно было – смягчила лицо.
– Ну, Коленька… ну послушай, ну так же нельзя! Ну что ты мучаешься? Ты ведь не хотел… его убивать!
Николай со стоном вздохнул.
– Еще бы я хотел… В общем, все паршиво. Понимаешь, вся сволочь сейчас на заводе… да и не только сволочь, сволочь-то – хрен с ней, – вообще на заводе только и слышно: пьяный был, напился, вот что с людьми водка делает… я сегодня в столовой слышал, одна баба другой говорит: бутылка водки, говорит, за четыре рубля, и дочка на всю жизнь сиротою осталась… Ну что ты, не понимаешь?! Да забудь ты об этих инструкциях, мать их ети! ты смотри сюда: он мог выпить и ящик, но если бы я не врубил ток, ничего бы не было! Ты… ты что? – поразился он неожиданно пришедшей в голову мысли. – Ты подумала вчера, что я испугался? что я боюсь, что на меня эту смерть повесят? – Она опустила глаза. Он вспомнил, как сегодня именно этого он испугался у проходной, ему на мгновение стало стыдно – и перед Светкой, и перед собой, что он врет, но потом он вспомнил, что нет, не врет – вчера он действительно не боялся… и сейчас ничего не боится! – Да ни хрена я не боюсь! Если… если я виноват, то пускай сажают! Я вчера не от страха пришел такой. Ты понимаешь, что такое… что такое…
Он не сказал: убить человека.
– Не по-ни-ма-ю, – отчеканила жена, и глаза ее загорелись холодными зелеными огоньками. – Не понимаю. Дура я! Да хоть режь ты меня: если бы он не был пьян, он проверил бы этот чертов рубильник?
– Не знаю! – отрубил он.
– Ах, уже и не знаешь?!
– Ла-адно… проверил бы!
– Ну?
– Что – ну?!
– Ты виноват, что он напился?
– Я виноват в том, – медленно начал Николай, – что я, сука такая…
– Да перестань ты сучить! – взорвалась Светка. – Хватит с меня того, что я каждый день в магазине слышу!
– …виноват в том, что я врубил ток и не предупредил его. Я не подумал о человеке, мне было – наплевать на него… я думал о какой-то херне, моя жизнь была в безопасности – моя! – а до чужой мне и дела не было… Ну, я не знаю, что тут понимать. Я дома, когда проводка открыта, пробки выбиваю – мало ли что, вы с Сережкой крутитесь тут, – дома, где говенные двести двадцать и под ногами паркет! А на работе, где триста восемьдесят и на каждом шагу земля, я врубил ток и ничего не сказал. Я думал… о птичьем рынке!
На мгновенье – кольнуло – стало жалко Сережку… Света прошлась по лицу руками – незнакомым, порывистым жестом.
– Ну ладно, хватит. Оставайся при своем мнении. Этого вашего… Бирюкова все равно не воскресишь. Что теперь делать?
– Не знаю, – помолчав, сказал Николай. Ему пришла в голову одна мысль – все-таки жена действовала на него отрезвляюще. – Вообще-то надо узнать… зависит пенсия от того, был он трезв или пьян.
– Так. – Света смотрела твердо и холодно. – А если зависит?
– Ну… тогда я пойду и расскажу, как было дело. Может, это чего изменит.
Он взглянул на нее – до этого крошку гонял на столе – и поразился враждебному, отталкивающему выражению ее как будто подтянувшегося лица.
– Посидеть захотелось?
И голос, и слова, и интонация, с которой они были сказаны, – все было ему незнакомо. Он равнодушно-обреченно – как на чужую – посмотрел на нее.
– Если посадят – сяду.
– Псих!… – взвизгнула она; лицо ее искривила злая, презрительная гримаса. – Пьяницу пожалел… а сына – не жалко?!
Он несколько секунд помолчал – его оглушила эта незнакомая женщина.
– Я его бабу и дочку без куска хлеба не оставлю.
– Все ясно, – сказала Света, кусая губы. – Молодец. Герой. Александр Матросов! Ну, и когда же ты собрался на амбразуру?
Он опять закурил. Все вокруг него рушилось.
– Не знаю.
Вдруг у нее мелко задрожала вся нижняя половина лица, лоб собрался густыми морщинками – от неожиданности он растерялся… – она закусила ярко-белыми, влажно поблескивающими зубами нижнюю губу и горько, с закрытыми глазами заплакала… Он стиснул челюсти так, что скрежетнуло в ушах, – вскочил, побежал вкруг стола, – она тоже вскочила, прижалась к его груди, плечи ее тряслись, от волос пахло теплым, родным, любимым… Он страшно мучился, ему стало безумно жалко ее… но что же делать?!!
– Ну… не плачь, не плачь, – морщась повторял он, безостановочно гладя ее по крупно вздрагивающему, ускользающему плечу. – Ну ладно… – Он сам страшно устал, он сказал это просто так, не зная, что – ладно… промелькнула тоскливая мысль: «да что я, в самом деле, за дурак такой?…» – Не плачь, Светик. Ну… ну не скажу, не скажу. Все, хватит. Ну перестань…
Она оторвалась от него, доплакивая последние слезы, и отвернулась к раковине. Он сел и взял брошенную сигарету. Уже горько было во рту; в кухне стоял голубой туман; вокруг бахромчатого абажура завивались сизые змейки. Света вытерла чашки и повернулась к нему.
– Ладно, пойдем спать. Утро вечера мудренее.
– Пошли. – Он сказал это и вдруг подумал, что не заснет. Страшно хотелось забыться, но спать совершенно не хотелось. Выпить, что ли? В хельге стояла бутылка водки. Это надо пить всю бутылку, да и то будет мало. Когда Светка рожала – а рожала она тяжело, Сережка неправильно лежал, – он в один из вечеров, чтобы успокоиться, выпил бутылку водки. В обычное время со стакана в голове было больше. – Светик, а у тебя нет какой-нибудь таблетки? Боюсь, не засну.
Он сказал это неуверенно: еще никогда в жизни он не принимал снотворного.
– Сейчас дам.
Светка открыла шкафчик со стеклянными дверцами, висевший над холодильником, похрустела в его глубине пластмассой и протянула ему белую маленькую таблетку. Он недоверчиво посмотрел на нее. И от этого он уснет?…
– Что это?
– Димедрол.
Он проглотил таблетку и запил ее из стакана водой. Светка тоже взяла таблетку и запила из того же стакана. Затянувшись в последний раз, он потушил сигарету и приоткрыл оконную раму. Узкая черная щель резанула холодом; за окном, золотистыми в свете окна крупинками, сыпался мелкий снег. От одинокого фонаря по двору тянулись мертвые синие тени. Он повернулся.
– Пошли?…
VIII
С непривычки он спал как убитый – не только Светка, но и Сережка проснулись раньше него. Он полежал с минуту, чувствуя незнакомую кисловатую сухость во рту, – потом отбросил одеяло и сел, расставив голые ноги. Выбежавший из своей комнаты на кухню Сережка круто – как летучая мышь – изменил направление и метнулся к нему.
– Папа, уже десять часов! Собирайся! – Весь он был – нетерпеливое, искрящееся радостью возбуждение.
Николай внутренне вздрогнул – и чуть не застонал от тоски: он совершенно забыл о проклятом рынке! Как хорошо было бы не просыпаться… спать целый день, неделю… всю жизнь…
– Сережка, – сказал он чуть не плачущим голосом. Он видеть не мог счастливое, сверкающее блеском глаз и зубов Сережкино лицо – внутри все прямо переворачивалось. – Сережка… – Как тяжелый камень поднял – и придавил им сына… – Поедем в другой раз… – У Сережки ужасом и тоской налились округлившиеся глаза, задергался игрушечный подбородок. – Ну не могу я сегодня, – взмолился он – и вдруг по-настоящему рассердился: – Ну, не могу! Не хнычь! Подумаешь тоже – трагедия!
Сережка медленно повернулся и пошел в свою комнату – с низко опущенной головой, загребая тонкими, вогнутыми в коленках ногами. Николай приподнялся было за ним – раскаяние, жалость взяли за сердце, – но тут вчерашнее стремительно навалилось на него всей своей как будто окончательно проснувшейся тяжестью, и он со стоном рухнул обратно…
За завтраком сын сидел совершенно убитый. Николай несколько раз через силу – не хотелось ни о чем ни с кем говорить – пытался заговорить, – сын отвечал мокрым, звенящим, обессиленным голосом: «Ну ладно, ладно!…» Светка больше молчала, лицо ее было напряжено, неестественно неподвижно, почему-то с утра подкрашено; на коротких вопросах голос ее срывался… Когда Николай допил чай, поднялся и вышел в комнату, она пошла следом за ним. Глаза ее были круглы от страха.
– Что ты… будешь делать?
– Съезжу в эту… юридическую консультацию. Ну, надо узнать! – воскликнул он, увидев, что у нее заплясало лицо. – Мы же люди, надо и жить по-людски! Я просто спрошу, зависит пенсия от того… ну, был человек пьян или нет. И все. Чего ты волнуешься?
– А где это?
– На Белорусской есть. Савченко туда ездил, когда его по статье увольняли.
– Ну поезжай, – прошептала она на выдохе. Светка повернулась и пошла на кухню. Он посмотрел ей вслед – на ее плавные, круто расходящиеся от талии бедра, на проступающие при каждом ее шаге под тонким халатом упруго подрагивающие чаши литых ягодиц, на полные икры, перетекающие в тонкие длинные щиколотки… и вдруг подумал: Господи, ведь мне же совершенно не хочется, даже подумать страшно… сможем ли мы когда-нибудь делать это еще?…
– Серый, – послышался из кухни голос жены, – а поедешь на птичий рынок со мной?
Николай затаил дыхание. Несколько секунд была тишина.
– Да нет, – тихо, смущенно сказал Сережка. – Мы в другой раз… с папой.
У Николая задрожали глаза, скривился подковой рот… Он тряхнул головою так, что заломило в затылке, и решительно поднялся.
…Консультация размещалась в подъезде старого двухэтажного дома, выходившего на привокзальную площадь – где, опираясь на палку, тянулся куда-то вверх бронзовый Горький. Николай вошел в темный, затхлостью пахнувший подъезд и осторожно открыл обитую дерматином бугристую дверь. В сумрачном коридоре, выкрашенном унылой горчичной краской, с мокрым и грязным, неопределенного цвета линолеумом на полу, на длинной узкой скамье сидели прямой как палка черно-желтый старик (и обеими костистыми, с раздувшимися венами руками опиравшийся на суковатую, темного дерева палку), аристократического вида немолодая надменная дама в каракуле и две женщины помоложе и одеждой и повадкой попроще – в малиновом и зеленом пальто, в каких-то грибообразных вязаных шапочках и с поджатыми под лавку ногами; они сидели в некотором отдалении от чопорной дамы в каракуле и близко друг к другу, но, хотя они и разговаривали между собой (замолчали и робко посмотрели на Николая, когда он вошел), как-то видно было, что они незнакомы… Слева была еще одна дверь – высокая, пухлая, черная, со звездчатым строгим рисунком обойных медных гвоздей;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Он медленно поднимался по лестнице – в первый раз в жизни он не тяготился однообразным, съедающим жизнь – без лифта на пятый этаж – подъемом… Неотвязной тяжестью за плечами висели на нем две вины: то, что он погубил человека, и то, что он об этом молчит. Второе можно было легко исправить; первое исправить было нельзя. Он не знал, чем можно искупить эту вину. Он не знал, что ему сделать, чтобы превратиться в прежнего человека.
Сережка услышал, как он открывает дверь, – гулко запрыгал навстречу отдающими в лестничную площадку прыжками… Он открыл дверь, вошел в сумрачную глухую прихожую, безучастно похлопал сына по узкой спине, накрывая ладонью обе хрупкие стрельчатые лопатки. Сережка нетерпеливо топтался рядом, пока он снимал сапоги: он сконструировал трехслойный аквариумный фильтр – из песка, угля и какой-то пластмассовой ваты, – трещал об этом без умолку, хотел показать отцу… Повесив куртку, Николай покорно поплелся за ним. Аквариум светился изумрудным сиянием; Сережка включил компрессор – по стеклянной трубке побежали перламутровые пузыри, залопотали, выплескивая воду в трехцветную ванночку с фильтром… Он слушал Сережку, сделав озабоченное, как будто пытающееся разобраться (такое было сделать легче всего) лицо. Он сказал: «Молодец. Молодец. Ну, Сережка!…» – и с усилием мотнул головой. Сережка застенчиво притих, заложив руки за спину и склонив голову набок, – не в силах оторвать счастливого взгляда от бегущей иллюминации зыбких радужных пузырьков. Николай еще с минуту постоял у аквариума, бессмысленно глядя на хитросплетение трубок и проводов, – потом сказал возможно непринужденнее: «Что-то батя себя плохо чувствует, пойду полежу…» – оставил Сережку плескаться в аквариуме и лег на диван. Лежать просто так было тошно, но ни делать ничего, ни читать он не мог… включил телевизор – шел какой-то медленный, серый фильм, люди что-то говорили – он их не понимал: слова их сталкивались с его мыслями, как бильярдные шары, отскакивали друг от друга – полная каша образовывалась в голове… Он выключил телевизор, взял со стола газету – вчерашний «Труд», развернул, взглядом попал на какую-то статью, вдруг начал ее читать; он читал, не понимая в ней – ничего, – понимая только отдельные слова, то есть каждое слово в отдельности, никак не связанное с другими, – но это странно его успокаивало, не мог оторваться… Дочитал, вышел на лестницу покурить, потом выпил чаю, потом опять покурил, потом лег на диван… В девять с работы вернулась Светка.
Она, наверное, почувствовала – с ним что-то не то, – но вида не подала, весело сказала: «Привет», – чмокнула его в лоб и убежала на кухню… В половине десятого Сережку отправили спать; Светка налила чаю и села напротив него – уложив мягкую, с тенистым разрезом грудь на полные белые руки и ласково – и едва уловимо тревожно – поглядывая на него. Она видела, что он опять не в себе, и конечно хотела его ободрить; он понимал это умом, и все равно ее деланно беззаботный, даже веселый взгляд вызывал у него раздражение.
– Ну, что?
Он опустил глаза на дымящийся в чашке темно-красный мениск крепкого чая. Он любил крепкий чай. Светка вдруг громко хлюпнула – выпила с ложечки. И вот этот звук – сытый, довольный, самоуверенный среди как будто насыщенной чужим горем и его тяжкими мыслями, придавившей его тишины – подействовал на него, как удар кнута: в душе его поднялось какое-то безжалостное, мстительное, неудержимо рвущееся наружу чувство – желание сделать больно и ей, и себе… Он медленно поднял глаза и тяжело посмотрел на ее круглощекое, яркое, наверное, красивое, глупо улыбающееся лицо.
– Ни-че-го, – хрипло отчеканил он, с жестоким удовольствием глядя, как растерянность и страх расширяют ее карие с золотистым отливом глаза. – Ни-че-го… кроме того, что из-за меня человек превратился… в обугленную головешку, ребенок остался без отца, а баба – без мужа. – Он нарочно сказал – обугленная головешка; на самом деле ток после понижающих трансформаторов не мог сжечь человека и труп, конечно, остался неповрежденным. – Больше ничего… – и вдруг молоком вскипел: – Этого мало?!
– Да что ты кричишь?! – тоже вспыхнула Светка. – Вчера уже обо всем поговорили. Ты-то здесь при чем?!
Он помолчал. По натуре он был очень спокойный человек («как тюлень», – говорила в той жизни Светка), и эта вспышка надолго его разрядила.
– Ладно, извини. – Он неуклюже поднялся – ему всегда тесно, неловко было в маленькой кухне, – вышел в прихожую и взял с подзеркальника сигареты. Дома он не курил – уже одиннадцать лет, с тех пор как родился Сережка, – но сейчас прежняя жизнь была кончена. Все же он показал Светке издалека сигареты, вопросительно взглянув на нее, – она кивнула, не сводя с него глаз. Он вернулся на кухню, сел, закурил, – с силой затянулся три раза подряд, съев сразу полсигареты.
– Ладно, извини. Так вот. – Он почти не волновался – и сегодня не искал у нее поддержки. – Я виноват. – Лицо ее, не скрываясь, дрогнуло протестом и возмущением – он опять разозлился. – Да не в том дело, кто расписался первым или вторым, чья была смена и прочая хреновина! Что ты прицепилась к этому, как… Он видел, что рубильник был выключен, и поэтому полез в кабеля. А я включил ток, и его убило. Все!
– Так, – вздохнула Светка и коротко прикрыла глаза-а когда открыла, глаза у нее уже были усталые, но со злинкой. – Хорошо. А что ты должен был сделать?
– Я должен был… должен был пойти и предупредить его, что я запитал линию. Как человек должен был – не по инструкции, а как человек, понимаешь?! А я – не человек, я г…, потому что я не подумал об этом, я наплевал… наплевал на жизнь человеческую!
Она молчала, исподлобья глядя на него. Потом снова вздохнула и с усилием – видно было – смягчила лицо.
– Ну, Коленька… ну послушай, ну так же нельзя! Ну что ты мучаешься? Ты ведь не хотел… его убивать!
Николай со стоном вздохнул.
– Еще бы я хотел… В общем, все паршиво. Понимаешь, вся сволочь сейчас на заводе… да и не только сволочь, сволочь-то – хрен с ней, – вообще на заводе только и слышно: пьяный был, напился, вот что с людьми водка делает… я сегодня в столовой слышал, одна баба другой говорит: бутылка водки, говорит, за четыре рубля, и дочка на всю жизнь сиротою осталась… Ну что ты, не понимаешь?! Да забудь ты об этих инструкциях, мать их ети! ты смотри сюда: он мог выпить и ящик, но если бы я не врубил ток, ничего бы не было! Ты… ты что? – поразился он неожиданно пришедшей в голову мысли. – Ты подумала вчера, что я испугался? что я боюсь, что на меня эту смерть повесят? – Она опустила глаза. Он вспомнил, как сегодня именно этого он испугался у проходной, ему на мгновение стало стыдно – и перед Светкой, и перед собой, что он врет, но потом он вспомнил, что нет, не врет – вчера он действительно не боялся… и сейчас ничего не боится! – Да ни хрена я не боюсь! Если… если я виноват, то пускай сажают! Я вчера не от страха пришел такой. Ты понимаешь, что такое… что такое…
Он не сказал: убить человека.
– Не по-ни-ма-ю, – отчеканила жена, и глаза ее загорелись холодными зелеными огоньками. – Не понимаю. Дура я! Да хоть режь ты меня: если бы он не был пьян, он проверил бы этот чертов рубильник?
– Не знаю! – отрубил он.
– Ах, уже и не знаешь?!
– Ла-адно… проверил бы!
– Ну?
– Что – ну?!
– Ты виноват, что он напился?
– Я виноват в том, – медленно начал Николай, – что я, сука такая…
– Да перестань ты сучить! – взорвалась Светка. – Хватит с меня того, что я каждый день в магазине слышу!
– …виноват в том, что я врубил ток и не предупредил его. Я не подумал о человеке, мне было – наплевать на него… я думал о какой-то херне, моя жизнь была в безопасности – моя! – а до чужой мне и дела не было… Ну, я не знаю, что тут понимать. Я дома, когда проводка открыта, пробки выбиваю – мало ли что, вы с Сережкой крутитесь тут, – дома, где говенные двести двадцать и под ногами паркет! А на работе, где триста восемьдесят и на каждом шагу земля, я врубил ток и ничего не сказал. Я думал… о птичьем рынке!
На мгновенье – кольнуло – стало жалко Сережку… Света прошлась по лицу руками – незнакомым, порывистым жестом.
– Ну ладно, хватит. Оставайся при своем мнении. Этого вашего… Бирюкова все равно не воскресишь. Что теперь делать?
– Не знаю, – помолчав, сказал Николай. Ему пришла в голову одна мысль – все-таки жена действовала на него отрезвляюще. – Вообще-то надо узнать… зависит пенсия от того, был он трезв или пьян.
– Так. – Света смотрела твердо и холодно. – А если зависит?
– Ну… тогда я пойду и расскажу, как было дело. Может, это чего изменит.
Он взглянул на нее – до этого крошку гонял на столе – и поразился враждебному, отталкивающему выражению ее как будто подтянувшегося лица.
– Посидеть захотелось?
И голос, и слова, и интонация, с которой они были сказаны, – все было ему незнакомо. Он равнодушно-обреченно – как на чужую – посмотрел на нее.
– Если посадят – сяду.
– Псих!… – взвизгнула она; лицо ее искривила злая, презрительная гримаса. – Пьяницу пожалел… а сына – не жалко?!
Он несколько секунд помолчал – его оглушила эта незнакомая женщина.
– Я его бабу и дочку без куска хлеба не оставлю.
– Все ясно, – сказала Света, кусая губы. – Молодец. Герой. Александр Матросов! Ну, и когда же ты собрался на амбразуру?
Он опять закурил. Все вокруг него рушилось.
– Не знаю.
Вдруг у нее мелко задрожала вся нижняя половина лица, лоб собрался густыми морщинками – от неожиданности он растерялся… – она закусила ярко-белыми, влажно поблескивающими зубами нижнюю губу и горько, с закрытыми глазами заплакала… Он стиснул челюсти так, что скрежетнуло в ушах, – вскочил, побежал вкруг стола, – она тоже вскочила, прижалась к его груди, плечи ее тряслись, от волос пахло теплым, родным, любимым… Он страшно мучился, ему стало безумно жалко ее… но что же делать?!!
– Ну… не плачь, не плачь, – морщась повторял он, безостановочно гладя ее по крупно вздрагивающему, ускользающему плечу. – Ну ладно… – Он сам страшно устал, он сказал это просто так, не зная, что – ладно… промелькнула тоскливая мысль: «да что я, в самом деле, за дурак такой?…» – Не плачь, Светик. Ну… ну не скажу, не скажу. Все, хватит. Ну перестань…
Она оторвалась от него, доплакивая последние слезы, и отвернулась к раковине. Он сел и взял брошенную сигарету. Уже горько было во рту; в кухне стоял голубой туман; вокруг бахромчатого абажура завивались сизые змейки. Света вытерла чашки и повернулась к нему.
– Ладно, пойдем спать. Утро вечера мудренее.
– Пошли. – Он сказал это и вдруг подумал, что не заснет. Страшно хотелось забыться, но спать совершенно не хотелось. Выпить, что ли? В хельге стояла бутылка водки. Это надо пить всю бутылку, да и то будет мало. Когда Светка рожала – а рожала она тяжело, Сережка неправильно лежал, – он в один из вечеров, чтобы успокоиться, выпил бутылку водки. В обычное время со стакана в голове было больше. – Светик, а у тебя нет какой-нибудь таблетки? Боюсь, не засну.
Он сказал это неуверенно: еще никогда в жизни он не принимал снотворного.
– Сейчас дам.
Светка открыла шкафчик со стеклянными дверцами, висевший над холодильником, похрустела в его глубине пластмассой и протянула ему белую маленькую таблетку. Он недоверчиво посмотрел на нее. И от этого он уснет?…
– Что это?
– Димедрол.
Он проглотил таблетку и запил ее из стакана водой. Светка тоже взяла таблетку и запила из того же стакана. Затянувшись в последний раз, он потушил сигарету и приоткрыл оконную раму. Узкая черная щель резанула холодом; за окном, золотистыми в свете окна крупинками, сыпался мелкий снег. От одинокого фонаря по двору тянулись мертвые синие тени. Он повернулся.
– Пошли?…
VIII
С непривычки он спал как убитый – не только Светка, но и Сережка проснулись раньше него. Он полежал с минуту, чувствуя незнакомую кисловатую сухость во рту, – потом отбросил одеяло и сел, расставив голые ноги. Выбежавший из своей комнаты на кухню Сережка круто – как летучая мышь – изменил направление и метнулся к нему.
– Папа, уже десять часов! Собирайся! – Весь он был – нетерпеливое, искрящееся радостью возбуждение.
Николай внутренне вздрогнул – и чуть не застонал от тоски: он совершенно забыл о проклятом рынке! Как хорошо было бы не просыпаться… спать целый день, неделю… всю жизнь…
– Сережка, – сказал он чуть не плачущим голосом. Он видеть не мог счастливое, сверкающее блеском глаз и зубов Сережкино лицо – внутри все прямо переворачивалось. – Сережка… – Как тяжелый камень поднял – и придавил им сына… – Поедем в другой раз… – У Сережки ужасом и тоской налились округлившиеся глаза, задергался игрушечный подбородок. – Ну не могу я сегодня, – взмолился он – и вдруг по-настоящему рассердился: – Ну, не могу! Не хнычь! Подумаешь тоже – трагедия!
Сережка медленно повернулся и пошел в свою комнату – с низко опущенной головой, загребая тонкими, вогнутыми в коленках ногами. Николай приподнялся было за ним – раскаяние, жалость взяли за сердце, – но тут вчерашнее стремительно навалилось на него всей своей как будто окончательно проснувшейся тяжестью, и он со стоном рухнул обратно…
За завтраком сын сидел совершенно убитый. Николай несколько раз через силу – не хотелось ни о чем ни с кем говорить – пытался заговорить, – сын отвечал мокрым, звенящим, обессиленным голосом: «Ну ладно, ладно!…» Светка больше молчала, лицо ее было напряжено, неестественно неподвижно, почему-то с утра подкрашено; на коротких вопросах голос ее срывался… Когда Николай допил чай, поднялся и вышел в комнату, она пошла следом за ним. Глаза ее были круглы от страха.
– Что ты… будешь делать?
– Съезжу в эту… юридическую консультацию. Ну, надо узнать! – воскликнул он, увидев, что у нее заплясало лицо. – Мы же люди, надо и жить по-людски! Я просто спрошу, зависит пенсия от того… ну, был человек пьян или нет. И все. Чего ты волнуешься?
– А где это?
– На Белорусской есть. Савченко туда ездил, когда его по статье увольняли.
– Ну поезжай, – прошептала она на выдохе. Светка повернулась и пошла на кухню. Он посмотрел ей вслед – на ее плавные, круто расходящиеся от талии бедра, на проступающие при каждом ее шаге под тонким халатом упруго подрагивающие чаши литых ягодиц, на полные икры, перетекающие в тонкие длинные щиколотки… и вдруг подумал: Господи, ведь мне же совершенно не хочется, даже подумать страшно… сможем ли мы когда-нибудь делать это еще?…
– Серый, – послышался из кухни голос жены, – а поедешь на птичий рынок со мной?
Николай затаил дыхание. Несколько секунд была тишина.
– Да нет, – тихо, смущенно сказал Сережка. – Мы в другой раз… с папой.
У Николая задрожали глаза, скривился подковой рот… Он тряхнул головою так, что заломило в затылке, и решительно поднялся.
…Консультация размещалась в подъезде старого двухэтажного дома, выходившего на привокзальную площадь – где, опираясь на палку, тянулся куда-то вверх бронзовый Горький. Николай вошел в темный, затхлостью пахнувший подъезд и осторожно открыл обитую дерматином бугристую дверь. В сумрачном коридоре, выкрашенном унылой горчичной краской, с мокрым и грязным, неопределенного цвета линолеумом на полу, на длинной узкой скамье сидели прямой как палка черно-желтый старик (и обеими костистыми, с раздувшимися венами руками опиравшийся на суковатую, темного дерева палку), аристократического вида немолодая надменная дама в каракуле и две женщины помоложе и одеждой и повадкой попроще – в малиновом и зеленом пальто, в каких-то грибообразных вязаных шапочках и с поджатыми под лавку ногами; они сидели в некотором отдалении от чопорной дамы в каракуле и близко друг к другу, но, хотя они и разговаривали между собой (замолчали и робко посмотрели на Николая, когда он вошел), как-то видно было, что они незнакомы… Слева была еще одна дверь – высокая, пухлая, черная, со звездчатым строгим рисунком обойных медных гвоздей;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13