думать о возможной ошибке другого, за которой – другая жизнь!… И – все. Кончена жизнь. Твоя жизнь – кончена. Он снова взбесился: и сейчас ты думаешь о себе!!
Это была его последняя отчетливая мысль – дальше все утонуло в какой-то безмысленной муке. Что-то темное и бесформенное тяжко ворочалось в его голове, лишь иногда освещаясь короткой искрой: убил… – как будто в мозгу его – словно лишившемся я, независимом от него – шла ему непонятная, без мыслей и чувств, слепая работа. Он сидел неподвижно, с опущенной головой, намертво уцепившись глазами за надпись «Спартак», – и обреченно, покорно, обессиленно ждал, когда эта работа закончится. Наконец – сколько он так просидел, неизвестно, – в голове его зыбко, несмело (утром зимнего дня…) – посветлело…
Он закурил. Руки его подрагивали; это поразило его – возвращая к жизни: в первый раз он увидел свои дрожащие руки… Он с силой несколько раз затянулся… пришел в себя.
– Ну, ну, ну, ну… – пробормотал он с чувством еще непонятного разуму облегчения. – Ну что ты… Николай Иваныч? Ты что, Коля?…
Он чувствовал себя очень усталым – но мозг его, как будто очнувшись от сна, заработал быстро и ясно.
«Ты идиот, – сказал он себе – но сказал не зло, – потому что в том, что он идиот, было его спасение. – Твоя смена закончилась в четыре. Бирюкова ударило током (как будто кто-то внутри него услужливо подсказал: „ударило током“, – а не убило…) в одиннадцать. В одиннадцать… кто сказал?! А, Михеич сказал… В одиннадцать часов („чего он вообще туда полез за час до окончания смены?!“ – вспыхнуло подсознательным раздражением). Так что же… ты хочешь сказать, что электромонтер в четыре часа обесточил линию – даже не обесточил, а просто увидел, что она обесточена, что это сделал другой, – и через семь – семь! – часов полез в сеть, не проверив рубильника?! Не может так поступить электромонтер. Не может. Не-мо-жет… Я ни в чем не виноват! – Огненным языком полыхнула злость. – Ты ни в чем не виноват, кретин!…» – Он пристукнул кулаком по столу – в последний момент удержал разошедшуюся руку; грудь сразу задышала свободно, легко, он подумал почти ласково: «Дурья твоя башка…» – улыбнулся… тут же устыдился своей улыбки и принял печальный, сосредоточенный вид.
Но его прямо распирало. Этот кит, эти три кита, на которых зиждилась его невиновность, казались неуязвимыми. Вокруг них могли бушевать ураганы и грозы, извергаться вулканы обвинительных несообразностей, несоответствий, его, Николая, ошибок, – но киты стояли незыблемо, потому что не признавать их – значило отвергать основу всея и всего: не мог электромонтер, взявшись за ремонт через семь часов после выключения рубильника – после того, как он увидел выключенным рубильник, – не подойти и не проверить его… Не мог! Это было ясно как дважды два… как Волга впадает в Каспийское море. За семь часов может случиться и можно забыть все, что угодно; через семь часов не проверить перед ремонтом, включен или выключен щит, – это… ну, большую дикость – нет, не дикость – нелепость – невозможно себе представить. Не мог Бирюков этого сделать. Не мог.
Единственное (уже неохотно подумал он), что… что электрик и не полезет в кабель, не выключив ток. Это тебе не станочная лампа. А Бирюков полез. Он подумал об этом – и снова запутался – и снова испуганно-злобно напрягся. Во всем этом была какая-то абсурдная, алогическая неясность, которая угнетала и раздражала его. С одной стороны, по прошествии семи часов Бирюков не мог не проверить щит… то есть с него, Николая, вину безусловно снимало то, что за семь часов Бирюков должен был подойти к щиту и проверить рубильник. Но… но если он не мог его не проверить, то, проверяя, он не мог его и не выключить! А рубильник оказался включен… и Бирюкова ударило током.
Мысли тупо, как слепые щенки, тыкались в как будто окольцевавшую его мятущееся сознание глухую, толстую стену. С одной стороны, не мог. С другой стороны, тоже не мог. Бред какой-то. Он как будто физически ощущал (начинало стучать в висках, увлажнялся лоб, болью тянуло затылок) неповоротливость своего бессильного перед этим противоречием, привычного к простому и ясному выбору мозга. Мог, не мог… Инстинкт самосохранения заставил его сдаться – махнуть рукой, – он не лицемерил перед собою, вполне добросовестно: главный кит – Бирюков не мог не проверить рубильника – оставался неколебимым…
(Единственное – виновато всплыло в мозгу: Бирюков погиб – вот что главное, в этом весь ужас. Не все ли равно, кто виноват? Не мерзко ли испытывать облегчение, что ты невиновен?…)
В коридоре знакомо застучали шаги – он встряхнулся, открыл журнал регистрации показаний, перелистнул на сегодняшний день. Быстро вошел Немцов.
– Ну, все в порядке?…
Николай поднял голову и увидел: Немцов нервничает. Страшно нервничает – сухие впалые щеки неровно пульсировали колючими желваками. Он еще не снимал показаний – какие тут показания?! – но согласно кивнул. Немцов быстро собрал в бесцветную трубочку и снова растянул тонкие губы.
– М-да. Вот так. Был человек, и нет человека. Только что звонил Полищук. Смерть наступила между шестью и семью часами. Никто… бардак… Елисеев… поздно…
Кажется, Николай потерял сознание… он все видел и слышал, но ни слова не понимал.
– …зачем?., говорил… пенсия… колай… николай… Николай!
Николай очнулся, но не смог поднять головы – надрываясь, поднял только глаза – коротко взглянул исподлобья.
– Спишь, что ли?
– Когда?
– Что – когда?
– Когда… наступила смерть?
– Между шестью и семью.
– Михеич сказал, в одиннадцать…
– Какой еще Михеич? Полищук звонил в экспертизу: между шестью и семью. Обнаружили его около девяти, в цехе-то после шести уже никого не было… Федорченко вне себя: первый несчастный случай с летальным исходом за восемь лет! Эх, Бирюков, Бирюков…
Немцов вдруг сгорбился – и ушел: непривычно медленно, не закрыв за собою дверь… Николай сидел, совершенно раздавленный, не было сил – даже мысленно – кричать, проклинать, обвинять себя… «перебрал вчера, – весело сказал Бирюков, поблескивая серыми, радующимися жизни глазами, – перед уходом не выдержал, принял сто пятьдесят…» – а он подошел к щиту и включил рубильник. «Вчера перебрали с приятелем…» Работал желудок, думал мозг, смотрели глаза… жили тысячи жилок, сосудов, клеток – и вдруг по всем ним – ослепительно-синей ветвящейся молнией – ударили триста восемьдесят трехфазовых вольт. И – все. Вдребезги. Кончилась жизнь. Ты убил.
Он вскочил – не владея собой: кресло отъехало и тупо ударилось в стену. Ноги сами понесли в распределительный зал. Опять судорожно заработал мозг – цепляясь за любую соломинку, содрогаясь от страха, предчувствуя муку… Все равно от четырех до шести – шести тридцати! – два с половиной часа. Что же, за два с половиной часа он ни разу не подошел к щиту? Он был выпивши, за два с половиной часа кровь из носу захотел бы сходить по нужде; чтобы попасть в туалет, надо пройти мимо щита… Он вошел в зал и остановился перед серебристой металлической дверью, с которой, пробитый ломаной красной стрелой, мертво смотрел на него обугленный череп. Перед глазами как будто вспыхнуло: голова Бирюкова, одетая горящей сварочно-голубыми зубцами короной… Рот его разодрала мучительная гримаса. Не-ет!… – яростно закричал мозг и забился в неистовой, непонятно к кому обращенной злобе. Не мог Бирюков не пойти в сортир! Не мог не заметить включенный рубильник! Не мог умереть – не по своей преступной вине!…
Он рывком открыл дверь и шагнул через высокий стальной порог – щупальце ненасытной Земли, вечно жаждущей электрической крови. Тугими ключами била она из неутомимых сердец генераторов, струилась на недосягаемой высоте по жилам передаточных проводов, завивалась крутыми спиралями вокруг сердечников трансформаторов, вспыхивала огненными трещинами в груди грозовых облаков… Земля стерегла ее день и ночь, пядь за пядью ощупывая холодными черными пальцами мертвую скорлупу изоляторов; Земля не смыкая глаз следила за каждым движением каждого из миллиардов комочков влажной, горячей плоти – которые, упиваясь своим могуществом, как будто смеялись над извечным стремлением друг к другу Энергии и Земли: рубящими контактами безжалостно рассекали пульсирующие электрической кровью артерии, загоняли ее в глухие керамические мешки конденсаторов, дробили, резали, сплющивали стройное и гибкое тело электромагнитной гармоники в преобразовательных мясорубках, замуровывали ее игривое, чувственное течение в толщу непроницаемых диэлектриков… Земля терпеливо ждала. Большие числа были на ее стороне: очень много времени, очень много пространства, очень много электричества, очень много живой, разумной – и потому часто ошибающейся – плоти… Плоть могла ошибиться один-единственный раз – времени в миллиардные доли секунды, за которые еще можно было спастись – исправить ошибку, – для плоти не существовало. На один ослепительный миг электрическое сердце и черное мясо Земли соединялись иллюзорно коротким, упоительно влажным мостком – и электронный ураган с ревом обрушивался в вожделенную бездну и мириадами своих составляющих растворялся в породившем его земном естестве. Электричество и приявшая его плоть возвращались домой – чтобы после дальних и долгих странствий и лет опять и по-новому возродиться…
Николай медленно переступил через высокий порог. Матовые отблески люминесцентных светильников быстро тонули в заплетенной синими лианами кабелей сумрачной глубине. Низко гудели трансформаторы – безжизненно ровным, угрожающим жизни гулом. Он сделал шаг в сторону, освобождая проем для света из зала, – и наткнулся подъемом ноги на приподнятую над полом поперечную стяжку каркаса. Носок скользнул дальше – почти невесомо ударился обо что-то скользкое, твердое… это что-то легко поддалось, лязгнуло, со стеклянным рокотом побежало, часто постукивая, в темноту… Он вздрогнул и, протянув руку назад, нашарил на стене и снял с гвоздя переноску. Вилка с сухим щелчком впилась в заглубленное донце розетки. Мутно-желтое, с темным глазком пятно эллипсируя заметалось по полу – выхватывая бетонные крошки, огарки спичек, растоптанные окурки, молочно-белые трубочки кембриков… наткнулось на что-то сверкнувшее зеркалом – промахнулось, коротко высветив подошву опоры, – маятником качнулось назад…
Метрах в трех от него, под толстым, как бревно, разноцветным жгутом, лежала пустая бутылка из-под водки.
Он осторожно выкатил ее из-под кабеля, поднял – когда нагибался, кровь бросилась в голову, лицу стало жарко – и несколько секунд, не отрываясь, смотрел на узорчатую, расписанную славянской вязью наклейку. Четыре сорок две, «Старорусская». Он понюхал горлышко – нос ущипнуло спиртом, – понюхал сам не зная зачем: и так было видно, что бутылку пили недавно – на донышке, послушный движенью его руки, скользил подвижной переливчатый полумесяц… Он вырвал переноску за шнур, сунул бутылку в карман – и, выйдя из трансформаторной, осторожно прикрыл за собой смотревшую оскаленным черепом дверь.
Ему казалось, что от стоявшей в его кармане бутылки плотными волнами расходится острый водочный запах. Он вернулся в дежурку, выдвинул ящик стола, без стука положил бутылку на дно и осторожно задвинул ящик обратно. Бутылка все же перекатилась – ему показалось, гулко, как в бочке, – и он невольно напрягся. Потом вытащил сигарету, закурил и, поставив локти на стол, обхватил руками горящую голову.
Бирюков не только поправился дома – сто пятьдесят, – но еще и принес бутылку с собой. Оставшиеся триста пятьдесят выпил за полтора-два часа – а может быть, и не триста пятьдесят, а все пятьсот, сто пятьдесят могли быть из другой бутылки. Ни в какой туалет он мог не ходить – когда сильно под газом, не тянет. То, что рубильник был выключен, он конечно запомнил, но проверять после поллитры не стал. Два часа – это не семь часов, тем более что за бутылкой они пролетели минутами. Он помнил, что расписался: «Принял», – и помнил, что рубильник был выключен. Спьяну – если чувствуешь себя хорошо и некуда деться – бывает, что хочется поработать. Бирюков помнил, что линия обесточена, спирт законсервировал эту мысль, и отсоединил коробку разъема. И электричество бросилось в землю, в клочья разрывая предохранители и Бирюкова.
Николай почувствовал, что ему надо куда-то идти. Он встал и пошел в туалет. Делать ему там было нечего, он постоял в холодном кафельном полумраке – в уши, спасительно усыпляя сознание, царапалось монотонное журчание проточной воды, – дождался Пилюгина из цеха – курносого, лохматого, синеглазого, – Пилюгин спросил: «Ты чего, с бодуна, что ли?» – он понял с трудом, не то кивнул, не то мотнул головой… вернулся в дежурную комнату. Он убил. Он засунул руки в карманы, сжал кулаки и какое-то время стоял, перекатываясь с пяток на носки и обратно. Всё было всё равно. Надо уходить. Невозможно было ни стоять, ни сидеть на месте. Надо было куда-нибудь идти не останавливаясь – чтобы каждую секунду вокруг него что-нибудь изменялось. Таких понятий, как смена, Немцов, показатели контрольных приборов, больше не существовало. Все это было никому не нужно. Он механически оделся – куртку не застегнул – и невидяще пошел к выходу. У открытой двери кабинета Немцова рефлекс заставил его остановиться. Немцов сидел за столом, что-то писал – седеющий горб головы между остроугольно вздернутыми плечами. Николай вошел и с порога сказал:
– Я пойду.
– Гра-га-га? – сказал Немцов. Лицо его было непонятно.
– Не могу, – сказал Николай – что-то говорило внутри него. – Я пойду.
И пошел.
– Ди-ди, – сказал Немцов ему в спину.
Он вышел на улицу – мороз царапнулся в грудь, плеснул колючей волной в лицо. Пелена в мозгу сразу как будто пыхнула клочьями – полетели обрывки мыслей, самое главное стало ослепительно ясно: он включил рубильник и убил человека. Что делать? Что делать? Что делать? Пока идти… он чуть не налетел на ярко-синюю на белом снегу фигуру. Фигура издала непонятный звук. Он сморгнул и увидел Наташку.
– Привет!
В нем вдруг вспыхнула ненависть – оттого, что его задержали… лицо яркое, накрашенное розовым, синим, алым, какими-то блестками, груди вытаращены арбузами…
– Здравствуй.
Он хотел пройти мимо. Она – плотоядно сверкнув зубами – заступила ему дорогу. Он с трудом удержался – не схватил за плечи и с размаху не отшвырнул ее в снег – валя с ног, чтобы она упала навзничь, плашмя, бревном…
– Ну, чего?! – рявкнул он.
– Ты что?… – кажется испугалась она.
– Че-ло-ве-ка убило, – яростно отчеканил он, отталкивая глазами ее лицо.
– Я знаю… – У нее дрогнули карминовые пухлые губы, круглые голубые глаза стали еще более круглыми, испуганными и глупыми… и чуть не плачущими. – Я знаю… Жалко как…
Вдруг он понял, что ей действительно жаль Бирюкова… что она добрая, хорошая баба, – все хорошие, один он – дерьмо, человека убил и теперь выплескивает на всех хороших, добрых, неубивавших людей свою мерзость и злость… В нем поднялось такое отвращение к себе, что заплясало лицо, он собрал все свои силы, чтобы не броситься опрометью бежать – туда, где не будет видно и слышно никого, ничего, – и пробормотал:
– Извини, Наташка… Извини. Я чего-то…
И, неуклюже погладив ее по плечу, обошел ее и чуть не побежал к проходной. Рывком открыв дверь, он навалился на турникет – чуть не упал на него, турникет был застопорен, не вращался.
– …Куда? – Смуглолицый охранник посмотрел на часы.
Николай бросил пропуск в окошко. Смуглолицый автоматическим смахивающим жестом поднял залитый в пластмассу картон и взглянул на режимный шифр.
– Обед через час.
– Пропусти. Мне надо.
Охранник невозмутимо покачал головой. Лицо его было каменным – странно, что он еще мог говорить. Николай не думая перенес ногу через турникет. Из-за него погиб человек. Какой обед?… Краем глаза он видел, как смуглолицый метнулся из своей стеклянной коробки. Он перевалился животом через скользкие перекрещенные дужки и толчком ладони распахнул наружную дверь. На улице ему сразу стало легче дышать. Смуглолицый чтото кричал ему вслед.
V
Дома никого не было. Не раздеваясь, он прошел в комнату и бросился в кресло. Он убил. Убил. Убил хуже, чем нарочно. Много хуже – просто взял и походя раздавил человека, как червяка. Лень было поискать и предупредить. Торопился домой – жрать сардельки. При слове «сардельки» в душе поднялось тяжелое, злобное чувство – к жене. Только бы жрать… Лень было подумать: стоит Бирюкова подпись и «принял» и выключен ток – надо ли включать? Когда он уходит из дома, то выключает из сети телевизор. Чтобы телевизор – стеклянная колба, куча дерьма – не сгорел. Человека он сжег не задумываясь.
Жизнь кончена. Он чувствовал это – что оборвалась, кончилась жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Это была его последняя отчетливая мысль – дальше все утонуло в какой-то безмысленной муке. Что-то темное и бесформенное тяжко ворочалось в его голове, лишь иногда освещаясь короткой искрой: убил… – как будто в мозгу его – словно лишившемся я, независимом от него – шла ему непонятная, без мыслей и чувств, слепая работа. Он сидел неподвижно, с опущенной головой, намертво уцепившись глазами за надпись «Спартак», – и обреченно, покорно, обессиленно ждал, когда эта работа закончится. Наконец – сколько он так просидел, неизвестно, – в голове его зыбко, несмело (утром зимнего дня…) – посветлело…
Он закурил. Руки его подрагивали; это поразило его – возвращая к жизни: в первый раз он увидел свои дрожащие руки… Он с силой несколько раз затянулся… пришел в себя.
– Ну, ну, ну, ну… – пробормотал он с чувством еще непонятного разуму облегчения. – Ну что ты… Николай Иваныч? Ты что, Коля?…
Он чувствовал себя очень усталым – но мозг его, как будто очнувшись от сна, заработал быстро и ясно.
«Ты идиот, – сказал он себе – но сказал не зло, – потому что в том, что он идиот, было его спасение. – Твоя смена закончилась в четыре. Бирюкова ударило током (как будто кто-то внутри него услужливо подсказал: „ударило током“, – а не убило…) в одиннадцать. В одиннадцать… кто сказал?! А, Михеич сказал… В одиннадцать часов („чего он вообще туда полез за час до окончания смены?!“ – вспыхнуло подсознательным раздражением). Так что же… ты хочешь сказать, что электромонтер в четыре часа обесточил линию – даже не обесточил, а просто увидел, что она обесточена, что это сделал другой, – и через семь – семь! – часов полез в сеть, не проверив рубильника?! Не может так поступить электромонтер. Не может. Не-мо-жет… Я ни в чем не виноват! – Огненным языком полыхнула злость. – Ты ни в чем не виноват, кретин!…» – Он пристукнул кулаком по столу – в последний момент удержал разошедшуюся руку; грудь сразу задышала свободно, легко, он подумал почти ласково: «Дурья твоя башка…» – улыбнулся… тут же устыдился своей улыбки и принял печальный, сосредоточенный вид.
Но его прямо распирало. Этот кит, эти три кита, на которых зиждилась его невиновность, казались неуязвимыми. Вокруг них могли бушевать ураганы и грозы, извергаться вулканы обвинительных несообразностей, несоответствий, его, Николая, ошибок, – но киты стояли незыблемо, потому что не признавать их – значило отвергать основу всея и всего: не мог электромонтер, взявшись за ремонт через семь часов после выключения рубильника – после того, как он увидел выключенным рубильник, – не подойти и не проверить его… Не мог! Это было ясно как дважды два… как Волга впадает в Каспийское море. За семь часов может случиться и можно забыть все, что угодно; через семь часов не проверить перед ремонтом, включен или выключен щит, – это… ну, большую дикость – нет, не дикость – нелепость – невозможно себе представить. Не мог Бирюков этого сделать. Не мог.
Единственное (уже неохотно подумал он), что… что электрик и не полезет в кабель, не выключив ток. Это тебе не станочная лампа. А Бирюков полез. Он подумал об этом – и снова запутался – и снова испуганно-злобно напрягся. Во всем этом была какая-то абсурдная, алогическая неясность, которая угнетала и раздражала его. С одной стороны, по прошествии семи часов Бирюков не мог не проверить щит… то есть с него, Николая, вину безусловно снимало то, что за семь часов Бирюков должен был подойти к щиту и проверить рубильник. Но… но если он не мог его не проверить, то, проверяя, он не мог его и не выключить! А рубильник оказался включен… и Бирюкова ударило током.
Мысли тупо, как слепые щенки, тыкались в как будто окольцевавшую его мятущееся сознание глухую, толстую стену. С одной стороны, не мог. С другой стороны, тоже не мог. Бред какой-то. Он как будто физически ощущал (начинало стучать в висках, увлажнялся лоб, болью тянуло затылок) неповоротливость своего бессильного перед этим противоречием, привычного к простому и ясному выбору мозга. Мог, не мог… Инстинкт самосохранения заставил его сдаться – махнуть рукой, – он не лицемерил перед собою, вполне добросовестно: главный кит – Бирюков не мог не проверить рубильника – оставался неколебимым…
(Единственное – виновато всплыло в мозгу: Бирюков погиб – вот что главное, в этом весь ужас. Не все ли равно, кто виноват? Не мерзко ли испытывать облегчение, что ты невиновен?…)
В коридоре знакомо застучали шаги – он встряхнулся, открыл журнал регистрации показаний, перелистнул на сегодняшний день. Быстро вошел Немцов.
– Ну, все в порядке?…
Николай поднял голову и увидел: Немцов нервничает. Страшно нервничает – сухие впалые щеки неровно пульсировали колючими желваками. Он еще не снимал показаний – какие тут показания?! – но согласно кивнул. Немцов быстро собрал в бесцветную трубочку и снова растянул тонкие губы.
– М-да. Вот так. Был человек, и нет человека. Только что звонил Полищук. Смерть наступила между шестью и семью часами. Никто… бардак… Елисеев… поздно…
Кажется, Николай потерял сознание… он все видел и слышал, но ни слова не понимал.
– …зачем?., говорил… пенсия… колай… николай… Николай!
Николай очнулся, но не смог поднять головы – надрываясь, поднял только глаза – коротко взглянул исподлобья.
– Спишь, что ли?
– Когда?
– Что – когда?
– Когда… наступила смерть?
– Между шестью и семью.
– Михеич сказал, в одиннадцать…
– Какой еще Михеич? Полищук звонил в экспертизу: между шестью и семью. Обнаружили его около девяти, в цехе-то после шести уже никого не было… Федорченко вне себя: первый несчастный случай с летальным исходом за восемь лет! Эх, Бирюков, Бирюков…
Немцов вдруг сгорбился – и ушел: непривычно медленно, не закрыв за собою дверь… Николай сидел, совершенно раздавленный, не было сил – даже мысленно – кричать, проклинать, обвинять себя… «перебрал вчера, – весело сказал Бирюков, поблескивая серыми, радующимися жизни глазами, – перед уходом не выдержал, принял сто пятьдесят…» – а он подошел к щиту и включил рубильник. «Вчера перебрали с приятелем…» Работал желудок, думал мозг, смотрели глаза… жили тысячи жилок, сосудов, клеток – и вдруг по всем ним – ослепительно-синей ветвящейся молнией – ударили триста восемьдесят трехфазовых вольт. И – все. Вдребезги. Кончилась жизнь. Ты убил.
Он вскочил – не владея собой: кресло отъехало и тупо ударилось в стену. Ноги сами понесли в распределительный зал. Опять судорожно заработал мозг – цепляясь за любую соломинку, содрогаясь от страха, предчувствуя муку… Все равно от четырех до шести – шести тридцати! – два с половиной часа. Что же, за два с половиной часа он ни разу не подошел к щиту? Он был выпивши, за два с половиной часа кровь из носу захотел бы сходить по нужде; чтобы попасть в туалет, надо пройти мимо щита… Он вошел в зал и остановился перед серебристой металлической дверью, с которой, пробитый ломаной красной стрелой, мертво смотрел на него обугленный череп. Перед глазами как будто вспыхнуло: голова Бирюкова, одетая горящей сварочно-голубыми зубцами короной… Рот его разодрала мучительная гримаса. Не-ет!… – яростно закричал мозг и забился в неистовой, непонятно к кому обращенной злобе. Не мог Бирюков не пойти в сортир! Не мог не заметить включенный рубильник! Не мог умереть – не по своей преступной вине!…
Он рывком открыл дверь и шагнул через высокий стальной порог – щупальце ненасытной Земли, вечно жаждущей электрической крови. Тугими ключами била она из неутомимых сердец генераторов, струилась на недосягаемой высоте по жилам передаточных проводов, завивалась крутыми спиралями вокруг сердечников трансформаторов, вспыхивала огненными трещинами в груди грозовых облаков… Земля стерегла ее день и ночь, пядь за пядью ощупывая холодными черными пальцами мертвую скорлупу изоляторов; Земля не смыкая глаз следила за каждым движением каждого из миллиардов комочков влажной, горячей плоти – которые, упиваясь своим могуществом, как будто смеялись над извечным стремлением друг к другу Энергии и Земли: рубящими контактами безжалостно рассекали пульсирующие электрической кровью артерии, загоняли ее в глухие керамические мешки конденсаторов, дробили, резали, сплющивали стройное и гибкое тело электромагнитной гармоники в преобразовательных мясорубках, замуровывали ее игривое, чувственное течение в толщу непроницаемых диэлектриков… Земля терпеливо ждала. Большие числа были на ее стороне: очень много времени, очень много пространства, очень много электричества, очень много живой, разумной – и потому часто ошибающейся – плоти… Плоть могла ошибиться один-единственный раз – времени в миллиардные доли секунды, за которые еще можно было спастись – исправить ошибку, – для плоти не существовало. На один ослепительный миг электрическое сердце и черное мясо Земли соединялись иллюзорно коротким, упоительно влажным мостком – и электронный ураган с ревом обрушивался в вожделенную бездну и мириадами своих составляющих растворялся в породившем его земном естестве. Электричество и приявшая его плоть возвращались домой – чтобы после дальних и долгих странствий и лет опять и по-новому возродиться…
Николай медленно переступил через высокий порог. Матовые отблески люминесцентных светильников быстро тонули в заплетенной синими лианами кабелей сумрачной глубине. Низко гудели трансформаторы – безжизненно ровным, угрожающим жизни гулом. Он сделал шаг в сторону, освобождая проем для света из зала, – и наткнулся подъемом ноги на приподнятую над полом поперечную стяжку каркаса. Носок скользнул дальше – почти невесомо ударился обо что-то скользкое, твердое… это что-то легко поддалось, лязгнуло, со стеклянным рокотом побежало, часто постукивая, в темноту… Он вздрогнул и, протянув руку назад, нашарил на стене и снял с гвоздя переноску. Вилка с сухим щелчком впилась в заглубленное донце розетки. Мутно-желтое, с темным глазком пятно эллипсируя заметалось по полу – выхватывая бетонные крошки, огарки спичек, растоптанные окурки, молочно-белые трубочки кембриков… наткнулось на что-то сверкнувшее зеркалом – промахнулось, коротко высветив подошву опоры, – маятником качнулось назад…
Метрах в трех от него, под толстым, как бревно, разноцветным жгутом, лежала пустая бутылка из-под водки.
Он осторожно выкатил ее из-под кабеля, поднял – когда нагибался, кровь бросилась в голову, лицу стало жарко – и несколько секунд, не отрываясь, смотрел на узорчатую, расписанную славянской вязью наклейку. Четыре сорок две, «Старорусская». Он понюхал горлышко – нос ущипнуло спиртом, – понюхал сам не зная зачем: и так было видно, что бутылку пили недавно – на донышке, послушный движенью его руки, скользил подвижной переливчатый полумесяц… Он вырвал переноску за шнур, сунул бутылку в карман – и, выйдя из трансформаторной, осторожно прикрыл за собой смотревшую оскаленным черепом дверь.
Ему казалось, что от стоявшей в его кармане бутылки плотными волнами расходится острый водочный запах. Он вернулся в дежурку, выдвинул ящик стола, без стука положил бутылку на дно и осторожно задвинул ящик обратно. Бутылка все же перекатилась – ему показалось, гулко, как в бочке, – и он невольно напрягся. Потом вытащил сигарету, закурил и, поставив локти на стол, обхватил руками горящую голову.
Бирюков не только поправился дома – сто пятьдесят, – но еще и принес бутылку с собой. Оставшиеся триста пятьдесят выпил за полтора-два часа – а может быть, и не триста пятьдесят, а все пятьсот, сто пятьдесят могли быть из другой бутылки. Ни в какой туалет он мог не ходить – когда сильно под газом, не тянет. То, что рубильник был выключен, он конечно запомнил, но проверять после поллитры не стал. Два часа – это не семь часов, тем более что за бутылкой они пролетели минутами. Он помнил, что расписался: «Принял», – и помнил, что рубильник был выключен. Спьяну – если чувствуешь себя хорошо и некуда деться – бывает, что хочется поработать. Бирюков помнил, что линия обесточена, спирт законсервировал эту мысль, и отсоединил коробку разъема. И электричество бросилось в землю, в клочья разрывая предохранители и Бирюкова.
Николай почувствовал, что ему надо куда-то идти. Он встал и пошел в туалет. Делать ему там было нечего, он постоял в холодном кафельном полумраке – в уши, спасительно усыпляя сознание, царапалось монотонное журчание проточной воды, – дождался Пилюгина из цеха – курносого, лохматого, синеглазого, – Пилюгин спросил: «Ты чего, с бодуна, что ли?» – он понял с трудом, не то кивнул, не то мотнул головой… вернулся в дежурную комнату. Он убил. Он засунул руки в карманы, сжал кулаки и какое-то время стоял, перекатываясь с пяток на носки и обратно. Всё было всё равно. Надо уходить. Невозможно было ни стоять, ни сидеть на месте. Надо было куда-нибудь идти не останавливаясь – чтобы каждую секунду вокруг него что-нибудь изменялось. Таких понятий, как смена, Немцов, показатели контрольных приборов, больше не существовало. Все это было никому не нужно. Он механически оделся – куртку не застегнул – и невидяще пошел к выходу. У открытой двери кабинета Немцова рефлекс заставил его остановиться. Немцов сидел за столом, что-то писал – седеющий горб головы между остроугольно вздернутыми плечами. Николай вошел и с порога сказал:
– Я пойду.
– Гра-га-га? – сказал Немцов. Лицо его было непонятно.
– Не могу, – сказал Николай – что-то говорило внутри него. – Я пойду.
И пошел.
– Ди-ди, – сказал Немцов ему в спину.
Он вышел на улицу – мороз царапнулся в грудь, плеснул колючей волной в лицо. Пелена в мозгу сразу как будто пыхнула клочьями – полетели обрывки мыслей, самое главное стало ослепительно ясно: он включил рубильник и убил человека. Что делать? Что делать? Что делать? Пока идти… он чуть не налетел на ярко-синюю на белом снегу фигуру. Фигура издала непонятный звук. Он сморгнул и увидел Наташку.
– Привет!
В нем вдруг вспыхнула ненависть – оттого, что его задержали… лицо яркое, накрашенное розовым, синим, алым, какими-то блестками, груди вытаращены арбузами…
– Здравствуй.
Он хотел пройти мимо. Она – плотоядно сверкнув зубами – заступила ему дорогу. Он с трудом удержался – не схватил за плечи и с размаху не отшвырнул ее в снег – валя с ног, чтобы она упала навзничь, плашмя, бревном…
– Ну, чего?! – рявкнул он.
– Ты что?… – кажется испугалась она.
– Че-ло-ве-ка убило, – яростно отчеканил он, отталкивая глазами ее лицо.
– Я знаю… – У нее дрогнули карминовые пухлые губы, круглые голубые глаза стали еще более круглыми, испуганными и глупыми… и чуть не плачущими. – Я знаю… Жалко как…
Вдруг он понял, что ей действительно жаль Бирюкова… что она добрая, хорошая баба, – все хорошие, один он – дерьмо, человека убил и теперь выплескивает на всех хороших, добрых, неубивавших людей свою мерзость и злость… В нем поднялось такое отвращение к себе, что заплясало лицо, он собрал все свои силы, чтобы не броситься опрометью бежать – туда, где не будет видно и слышно никого, ничего, – и пробормотал:
– Извини, Наташка… Извини. Я чего-то…
И, неуклюже погладив ее по плечу, обошел ее и чуть не побежал к проходной. Рывком открыв дверь, он навалился на турникет – чуть не упал на него, турникет был застопорен, не вращался.
– …Куда? – Смуглолицый охранник посмотрел на часы.
Николай бросил пропуск в окошко. Смуглолицый автоматическим смахивающим жестом поднял залитый в пластмассу картон и взглянул на режимный шифр.
– Обед через час.
– Пропусти. Мне надо.
Охранник невозмутимо покачал головой. Лицо его было каменным – странно, что он еще мог говорить. Николай не думая перенес ногу через турникет. Из-за него погиб человек. Какой обед?… Краем глаза он видел, как смуглолицый метнулся из своей стеклянной коробки. Он перевалился животом через скользкие перекрещенные дужки и толчком ладони распахнул наружную дверь. На улице ему сразу стало легче дышать. Смуглолицый чтото кричал ему вслед.
V
Дома никого не было. Не раздеваясь, он прошел в комнату и бросился в кресло. Он убил. Убил. Убил хуже, чем нарочно. Много хуже – просто взял и походя раздавил человека, как червяка. Лень было поискать и предупредить. Торопился домой – жрать сардельки. При слове «сардельки» в душе поднялось тяжелое, злобное чувство – к жене. Только бы жрать… Лень было подумать: стоит Бирюкова подпись и «принял» и выключен ток – надо ли включать? Когда он уходит из дома, то выключает из сети телевизор. Чтобы телевизор – стеклянная колба, куча дерьма – не сгорел. Человека он сжег не задумываясь.
Жизнь кончена. Он чувствовал это – что оборвалась, кончилась жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13