Отлично выглядите, Дятлгок. Даже помолодели». Смеется. Совестно мне стало, бубню: «Покончил с преступностью. Учусь». Начальник: «Чему? Талоны подделывать?» Долго ходил по кабинету, бровями дергал. Потом: «Обязан привлечь к уголовной ответственности. Но я все-таки верю, Дятлюк, что из вас человек получится. Только бросьте общественную работу на городском транспорте, ведь студент литературного рабфака». До печенок пробрал, паразит. Понимаешь, Витька, и среди мильтонов попадаются люди. Верно? Лады. Шабаш: когда-то воровать бросил, а теперь и этот промысел — бабушке в штаны. А уж я сказал — как завязал.
Чем ближе я узнавал Петьку Дятлюка, тем больше ценил его. Червонцами он никогда не мог поделиться, потому что не имел их, а последний двугривенный отдавал тут же. Принимал любого, кто к нему приходил, и, если в общежитии не было свободной койки, клал с собой — «валетом». Водянистые глаза его из-под редких бровей всегда светились приветливым огоньком, на неярких губах бродила тихая юмористическая улыбка: казалось, с этой улыбкой он и родился. Кого жизнь не балует, дает со своего огромного стола крохи, тот или ожесточается сердцем, или проникается мудростью понимания обстоятельств. Петька усвоил последнее. Трудно было найти друга вернее его.
На Арбате мы с ним расстались, каждый поехал в свое общежитие: он в село Алексеевское, я на Лужнецкую набережную.
Со следующего же дня я стал готовиться к визиту в Гослитиздат. Откладывать боялся: не забудет ли меня Черняк? Да и скорее надо было выуживать золотую рыбку. За два месяца учения на рабфаке я сколотился на новую рубашку, больше купить ничего не мог, слишком уж скудная была стипендия. А мне перед редактором хотелось выглядеть столичным писателем. Я одолжил у соседа-студента мятый галстук, налил из титана в бутылку кипятку, выгладил его; у другого однокурсника взял шинель. Наступил ноябрь, погода стояла про мозглая, все дни моросило, и ехать в одном пиджачишке мне показалось неудобно: намокну и явлюсь, как утопленник. Черняк может подумать: «Какой же он талант?» На последние медики купил пачку шикарных папирос: почему-то мне все хотелось показать редактору, что живу я хорошо и ни в чем не нуждаюсь. На приобретение кошелька деньжонок не хватило. Притом мне передавали, что гонорар писателям по договорным книгам переводят на сберкнижки. Надо будет со стипендии завести себе и положить туда хоть десять копеек.
Я уже отлично знал, что Гослитиздат помещался в том самом невзрачном здании на Малом Черкасском, в котором редакция «толстого» журнала «Красная новь» отклонила мой рассказ. Тот же инвалид стоял у вешал ки, но в этот раз я уверенно протянул ему шинель и кепку: я сам теперь был начинающим писателем. Мне так и казалось, что вот я встречу патлатого молодого человека в роговых очках и он спросит: «Опять стихи?» О, теперь-то я бы ему сказал, что явился сюда по приглашению, «Карапет» принят в альманах, расхвален и лучшее в России издательство ведет со мной переговоры о сборнике рассказов. Не то что у них в журнале. Пусть схватится за голову: какого писателя упустили! И всего этого я достиг за какие-нибудь четыре месяца.
Кабинет Якова Черняка оказался небольшим, зато был застелен ковром, так что я сразу перестал слышать свои шаги. У меня, как всегда в важных случаях, тряслись поджилки, слиплось горло, я мысленно перебирал. то, что должен был сказать, и ничего не помнил. Сквозь стекла из всех шкафов на меня важно, будто ученые в очках, уставились пузатые фолианты в ледериновом переплете, тисненные золотом: энциклопедические сло-
вари, сочинения античных классиков. Они будто хотели спросить: а ты, парень, нас читал? Нет? Ну хоть слышал? «Сколько на свете умных... и скучных книжек», — подумал я, будто оправдываясь.
Встретил меня Черняк приветливо, встал из-за стола, указал на кожаное кресло:
— Прошу.
Это был первый редактор, который предложил мне сесть: потом, еще много лет, когда я приносил в журналы свои рукописи, мне никто не предлагал садиться. Я достал пачку шикарных папирос, повертел в руках, чтобы Черняк успел их оценить, с фасоном закурил и заложил ногу на ногу. Так, по моему мнению, должны были держаться преуспевающие молодые писатели.
— Я уже говорил, Авдеев, что сразу отметил оба ваши рассказа, — начал Черняк своим баритоном.— У вас чувствуется наблюдательный глаз, умение двумя-тремя штрихами очертить образ, дать характер, найти меткую деталь. Вы любите природу — это хорошо. В общем, способности несомненные...
Я упивался похвалой: не икнуть бы от радости! Вот чего достиг: пригласили, беседуют. Интересно: в этом ли.кабинете заключают договора?
— ...только эти способности зарыты у вас, как зер-на в почве, им надо помочь выбиться, пустить ростки.
Я насторожился: «Зерна? Обожди. И почему зерна в почве?» Я беспокойно задвигался в кресле.
— Основной ваш! порок, —продолжал Черняк,— отсутствие образования, культуры. Вы не сердитесь на меня за откровенность?
Меня словно оглушили. «Порок»! Вот те и на! Но что можно было ответить на такой вопрос, да еще когда он приправлен доброжелательной улыбкой?
— Что вы, — пробормотал я. — Советам я... всегда. Я понимаю, что пока... одним словом...
Критиковать себя дальше я не решился и умолк. 11 так покаялся, будто перед попом. Не повредило бы заключению договора.
— Поверьте, мною движет не пустое любопытство. Я значительно старше вас, давно работаю в литературе, и мне дорого появление всякого мало-мальски одаренного человека... тем более поднявшегося со «дна». Очень рад, что вы и сами сознаете в себе недостаток
образования. Скажите, какие вас больше интересуют науки: естественные, гуманитарные, исторические? В какой, например, институт вы намерены поступить после рабфака?
«Недостаток образования»! Куда это он загнул? Чего вообще этот редактор от меня хочет? Чтобы я прочитал доклад о древней клинописи? Я не археологом собираюсь стать. Вообще странно: откуда в редакциях узнают, что я «некультурный»? Когда я с кем разговариваю, то употребляю самые интеллигентные слова: «Очень извиняюсь... Будьте любезны... Дозвольте вас спросить...» Если курю, сплевываю в урну. Завел носовой платок. Кроме того, ведь я студент! В чем дело? Видят, что нет бороды, пиджак лоснится, будто в него блины заворачивали, вот и учат?
— Все вы, альманаховцы, — продолжал Черняк,— люди пытливые, с большим жизненным опытом...
«Углядел», — самодовольно отметил я про себя. Да, мы не какие-то фраера, что дальше мамочкиного указательного пальца ничего не ведают.
— .. .Появление в печати автобиографических записок целой группы бывших беспризорных, «домушников», карманников — явление весьма примечательное, возможное только у нас, в Советской России. Какая другая страна в Европе, в Америке прилагает столько смелых усилий, чтобы из преступников сделать полезных людей? Но вы, друзья, должны понять, что пишете еще весьма... жиденько, берете, как говорят, «одним нутром». Гиганты литературы — Лев Толстой, Данте, Бальзак— обладали ненасытной жаждой познания, титанической работоспособностью...
Я опять поежился: вот это принял меня Черняк! Может, думает, что я в другом месте не найду холодного душа? Когда же заговорит о договоре? А вдруг... да, но зачем же тогда позвал в издательство? В сердце закралась тревога. Как бы ему намекнуть?
— Работать и мы умеем, — пробубнил я. — И книгу любим. Вся загвоздка в редакциях: надо, чтобы печатали. Тогда будет творческий подъем.
(«Теперь-то уж, наверное, поймет?») — Издательство не детские ясли, — покачал головой Черняк. — У нас соски не выдают. Мы всегда готовы пойти навстречу автору, но для этого он должен поло-
жить сюда хорошую рукопись. — Редактор легонько пристукнул по столу. — Пусть даже еще и сыроватую. Этого мы и от вас ждем, Авдеев. Когда напишете, милости прошу ко мне, всегда рад быть вам полезен.
Из Гослитиздата я вышел с таким ощущением, будто меня обмолотили, как сноп. За этим только Черняк и позвал? Есть же такие люди: отрывают серьезных студентов от занятий на рабфаке. Что он открыл мне нового? Что я самородок? Будто без пего не знал. А я-то, дубина, размечтался: вот отвалят из кассы приличный куш, и я стану писать книгу, не затягивая до предела ремень на животе. (Правда, мне еще хотелось купить костюм и хоть разок кутнуть в ресторане.) Мало мне было истории с «Красной новью»? Что могут понимать рафинированные редакторы в таких ребятах, как я, наши альманаховцы? Здесь нужны Горькие, Свирские — люди, хлебнувшие бродяжничества, крепко держащие в руке творческое перо. Лишь они по-настоящему помогут и советом и делом.
Так и подмывало меня обозвать Черняка хлюстом, а то и еще покрепче. Лишь годы и годы спустя оценил я его тогдашний поступок. Пригласить к себе в кабинет полуграмотного малого, заботливо расспросить о планах, посулить помощь в устройстве будущей рукописи — сколько же для этого надо терпения и доброжелательности!
Дома, в общежитии, я роздал товарищам шинель, галстук, вынул из чемодана тетрадь с начатым рассказом. Надо бы приготовить лекции к завтрашним занятиям, но до них ли? Писать, писать, писать... работать больше, чем разные Бальзаки и Данте. (Пожалуй, надо бы все-таки их почитать. Может, и в самом деле стоящие и не шибко скучные?) Вот я покажу разным ученым редакторам из Гослитиздатов, какой я «необразованный»: сгрохаю такую книжку — лысые и те зачешут голову!
В общежитии всегда стоял шум, гомон, и сочинять мне приходилось урывками, чаще по ночам. «Сгрохать» книжку оказалось не так просто, а вот на рабфаке я срезался по двум предметам: по немецкому и политэкономии.
«Выгонят, — решил я. — Хреново. А? Ладно. Чихать. Зато вошел в литературу. Это поважнее».
Альманах «Вчера и сегодня» сдали в типографию:
в нем печатались два моих рассказа —«Карапет» и «Торжество Жиги», заботливо выправленные рукой Максима Горького. Поздней осенью я приехал в Гослитиздат получать гонорар — первый крупный гонорар в своей жизни. У кассы встретил Алексея Ивановича Свирского, в черной каракулевой шляпе, в черном, отлично сшитом пальто, с крашеными усами. Он протянул мне руку, и я пожал ее, как младший, но тоже писатель. На улицу вышли вместе.
— Что делаете, Авдеев?
— Очерки заказала «Молодая гвардия», — ответил я, стараясь принять небрежную позу. — Посылают в командировку п колхоз.
Свирский глянул проницательно, и мне показалось, что он почему-то стал важнее и суше. Я вызвался проводить его через Лубянку до трамвая. Мостовая пестрела тающим снегом, голыми булыжниками, я был в легком вытертом пиджаке, без калош, но делал такой вид, что мне, как подающему надежды прозаику, теперь и холод нипочем.
— Вспомнился мне один стародавний случай, — неожиданно заговорил Свирский. — Издал я в Ростове-на-Дону свою первую книжечку о воровских трущобах. Конечно, волнуюсь, жду рецензий. И вдруг в петербургской газете «Новости» выходит огромная похвальная статья знаменитого тогда критика Скабичевского. Успех! Слава! Я, недолго думая, бросаю репортерскую работу, разоряемся с женой на билеты второго класса и — в столицу! Приезжаю утром прямо на квартиру к Скабичевскому: как же, друг, меценат, да притом и... некуда больше деться. Звоню. Проходит минут десять,
и вот приоткрывается дверь и в щелку из-за цепочки выглядывает острый кончик носа, мутный рыбий глаз и лысая голова в колпаке: «Вам чего?» Оказывается, сам. Я расшаркался: «Свирский, мол. Польщен вашей статьей. Только что из провинции». А критик так же безразлично: «Ну и что?» И вижу, что нужен я ему, как воздушный поцелуй покойной жене. Из этого дома я вышел умнее, чем был: я узнал цену легкому успеху, похвале. Опять потянулись трудные годы, борьба с нищетой, со спесивыми издателями, не хотевшими признавать малограмотного «босяка».
— Все же вы победили, — уважительно заметил я.— Талант задушить нельзя.
— О, еще как можно! До революции со «дна» выбивались одиночки: вот я, Семен Подъячев. Вам же сейчае советская власть коврик под ноги стелет. Любой может стать дантистом, землемером, вступить в литературу.
Мы пошли к Мясницким воротам. Старый писатель помолчал, иронически вздохнул.
— У французов есть замечательная поговорка :«Если бы молодость знала, а старость могла». Будь у меня ваши годы, Авдеев, знаете, что бы я первым долгом сделал?
Я ощупал в кармане деньги: конечно, знаю, взял бы извозчика и поехал в ресторан обмыть вступление в литературу. Но я молчал, боясь ошибиться.
— Пошел бы учиться. Добился высшего образования.
И, кивнув, Свирский сел в трамвай.
Весной я узнал, что из рабфака меня все-таки не исключили и я переведен в институт, с обязательством осенью сдать «хвосты»: по немецкому и политэкономии. Опять выручила графа о социальном положении: «воспитанник трудколонии, рабочий-литейщик». В основном у нас училась интеллигенция, дети служащих.
«Кудрявое положение, — подытожил я постановление дирекции. —Я на рабфаке-то по основному предмету плавал, а что будет в институте? Там студенты в подлиннике Гёте читают, разговаривают по-немецки, я же русскую орфографию не знаю. Как быть? Опять ходить на лекции, зубрить кучу дисциплин и в то же время сочинять рассказы и очерки для «Молодой гвардии»? Тут Илья Муромец и тот дугой согнется. Нет: надо выбирать что-то одно».
И я выбрал: бросил институт («Пока не выгнали»), а знакомым сообщил, что «отдался творчеству» и жить буду на литературный заработок.
Заработок сразу сорвался. Издательство «Молодая гвардия» забраковало мои очерки, из нового общежития на Стромынке меня выселили, и я вновь заколесил по России. Пробовал работать на содовом заводе в Донбассе; нанялся воспитателем в вагон-приемник на станции Харьков; опять жил у старшего брата на Кубани,
в станице Старо-Щербиновской. Мой новый рассказ о рабочей молодежи «Фабзайцы» получился необычайно вялым, пресным; я со стыдом порвал рукопись. Что со мной происходит? Ведь талант должен расти? Неужели второй номер «Вчера и сегодня» выйдет без меня? Я вдруг решил продолжить «Карапета». И редактор альманаха, и Медяков, и Дятлюк дружно его похвалили, и вторая часть «Карапета» была отправлена в набор.
Ранней весной я приехал из деревни в Москву, получил в издательстве «Советская литература» авторский экземпляр и, усевшись па Тверском бульваре, задумался, где бы раздобыть деньжонок — спрыснуть сборник? Неожиданно кто-то опустился со мной рядом па скамью, подхватил под руку.
— Груня! — радостно воскликнул я.—Сколько зим...
Это была Фолина, располневшая, в красной шляпе, с огромной модной сумочкой, но без вышитой лиры. Голубые глаза ее сияли, а левый даже, казалось, меньше косил.
— Опять тощий! — воскликнула она, весело, изумленно оглядывая меня. — Когда ж поправишься? Придется тебя обедом накормить. Продолжение «Карапета» получил? Значит, с меня еще и пол-литра. Небось без денег? Знаю, мне Илюша Медяков часто рассказывает, как живут молодые писатели. Ничего, выбьешься.
— А ты совсем стала буржуйкой. Что делаешь? Груня расхохоталась:
— И не угадаешь! Младший повар в ресторане «Прага» на Арбате. По-прежнему пишу стихи: и длинной строкой — гекзаметром, и «через мясорубку» по-современному. Учусь. А... у плиты с половником дело поверней: тут я настоящий «метр». Зато библиотеку собрала — глаза свернешь! Идем — с мужем познакомлю, сына покажу.
Я охотно согласился. Когда мы уже пошли по бульвару, Груня посоветовала:
— А ты стрельни монеты у Максима Горького. Старик добряга, всем нам подкидывал, барахлишко покупал. Только придумай уважительную причину... болезнь, что ли, какую.
Так я и сделал: написал Горькому письмо. Я уже не помню, какую болезнь себе придумал: то ли плакался,
что трясутся руки и ноги, то ли, что перекосоротило и не могу говорить. Стыдно вспомнить: беспокоила меня тогда не совесть, а вопрос — не мало ли я «подпустил слезы»? Не отказал бы в «лечении».
Горький не отказал. Месяц спустя меня вызвали в особняк на Малую Никитскую и вручили от его имени новый черный костюм, желтые ботинки, деньги. Кроме того, секретарь передал мне совет Горького — серьезно заняться учебой.
Совет я пропустил мимо ушей, а подарок мне пришелся по вкусу. «Пофартило». Познание мира, смысла жизни давалось мне медленно.
ПОГОНЯ ЗА СЛАВОЙ
В детстве я думал, что всех писателей можно пересчитать по пальцам: Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Загоскин и тот, который сочинил букварь, — фамилии его я почему-то нигде не встречал. Я и мысли не допускал, что на свете есть писатели никому не известные.
Мальчишкой попав в библиотеку, я прямо испугался огромного количества книг на полках — скольких, оказывается, великих людей я не знал. Когда страсть к сочинительству толкнула меня в литературу, я по-прежнему был убежден, что главное — напечататься, а там обо мне сразу напишут газеты, и уличные прохожие начнут тыкать в меня пальцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Чем ближе я узнавал Петьку Дятлюка, тем больше ценил его. Червонцами он никогда не мог поделиться, потому что не имел их, а последний двугривенный отдавал тут же. Принимал любого, кто к нему приходил, и, если в общежитии не было свободной койки, клал с собой — «валетом». Водянистые глаза его из-под редких бровей всегда светились приветливым огоньком, на неярких губах бродила тихая юмористическая улыбка: казалось, с этой улыбкой он и родился. Кого жизнь не балует, дает со своего огромного стола крохи, тот или ожесточается сердцем, или проникается мудростью понимания обстоятельств. Петька усвоил последнее. Трудно было найти друга вернее его.
На Арбате мы с ним расстались, каждый поехал в свое общежитие: он в село Алексеевское, я на Лужнецкую набережную.
Со следующего же дня я стал готовиться к визиту в Гослитиздат. Откладывать боялся: не забудет ли меня Черняк? Да и скорее надо было выуживать золотую рыбку. За два месяца учения на рабфаке я сколотился на новую рубашку, больше купить ничего не мог, слишком уж скудная была стипендия. А мне перед редактором хотелось выглядеть столичным писателем. Я одолжил у соседа-студента мятый галстук, налил из титана в бутылку кипятку, выгладил его; у другого однокурсника взял шинель. Наступил ноябрь, погода стояла про мозглая, все дни моросило, и ехать в одном пиджачишке мне показалось неудобно: намокну и явлюсь, как утопленник. Черняк может подумать: «Какой же он талант?» На последние медики купил пачку шикарных папирос: почему-то мне все хотелось показать редактору, что живу я хорошо и ни в чем не нуждаюсь. На приобретение кошелька деньжонок не хватило. Притом мне передавали, что гонорар писателям по договорным книгам переводят на сберкнижки. Надо будет со стипендии завести себе и положить туда хоть десять копеек.
Я уже отлично знал, что Гослитиздат помещался в том самом невзрачном здании на Малом Черкасском, в котором редакция «толстого» журнала «Красная новь» отклонила мой рассказ. Тот же инвалид стоял у вешал ки, но в этот раз я уверенно протянул ему шинель и кепку: я сам теперь был начинающим писателем. Мне так и казалось, что вот я встречу патлатого молодого человека в роговых очках и он спросит: «Опять стихи?» О, теперь-то я бы ему сказал, что явился сюда по приглашению, «Карапет» принят в альманах, расхвален и лучшее в России издательство ведет со мной переговоры о сборнике рассказов. Не то что у них в журнале. Пусть схватится за голову: какого писателя упустили! И всего этого я достиг за какие-нибудь четыре месяца.
Кабинет Якова Черняка оказался небольшим, зато был застелен ковром, так что я сразу перестал слышать свои шаги. У меня, как всегда в важных случаях, тряслись поджилки, слиплось горло, я мысленно перебирал. то, что должен был сказать, и ничего не помнил. Сквозь стекла из всех шкафов на меня важно, будто ученые в очках, уставились пузатые фолианты в ледериновом переплете, тисненные золотом: энциклопедические сло-
вари, сочинения античных классиков. Они будто хотели спросить: а ты, парень, нас читал? Нет? Ну хоть слышал? «Сколько на свете умных... и скучных книжек», — подумал я, будто оправдываясь.
Встретил меня Черняк приветливо, встал из-за стола, указал на кожаное кресло:
— Прошу.
Это был первый редактор, который предложил мне сесть: потом, еще много лет, когда я приносил в журналы свои рукописи, мне никто не предлагал садиться. Я достал пачку шикарных папирос, повертел в руках, чтобы Черняк успел их оценить, с фасоном закурил и заложил ногу на ногу. Так, по моему мнению, должны были держаться преуспевающие молодые писатели.
— Я уже говорил, Авдеев, что сразу отметил оба ваши рассказа, — начал Черняк своим баритоном.— У вас чувствуется наблюдательный глаз, умение двумя-тремя штрихами очертить образ, дать характер, найти меткую деталь. Вы любите природу — это хорошо. В общем, способности несомненные...
Я упивался похвалой: не икнуть бы от радости! Вот чего достиг: пригласили, беседуют. Интересно: в этом ли.кабинете заключают договора?
— ...только эти способности зарыты у вас, как зер-на в почве, им надо помочь выбиться, пустить ростки.
Я насторожился: «Зерна? Обожди. И почему зерна в почве?» Я беспокойно задвигался в кресле.
— Основной ваш! порок, —продолжал Черняк,— отсутствие образования, культуры. Вы не сердитесь на меня за откровенность?
Меня словно оглушили. «Порок»! Вот те и на! Но что можно было ответить на такой вопрос, да еще когда он приправлен доброжелательной улыбкой?
— Что вы, — пробормотал я. — Советам я... всегда. Я понимаю, что пока... одним словом...
Критиковать себя дальше я не решился и умолк. 11 так покаялся, будто перед попом. Не повредило бы заключению договора.
— Поверьте, мною движет не пустое любопытство. Я значительно старше вас, давно работаю в литературе, и мне дорого появление всякого мало-мальски одаренного человека... тем более поднявшегося со «дна». Очень рад, что вы и сами сознаете в себе недостаток
образования. Скажите, какие вас больше интересуют науки: естественные, гуманитарные, исторические? В какой, например, институт вы намерены поступить после рабфака?
«Недостаток образования»! Куда это он загнул? Чего вообще этот редактор от меня хочет? Чтобы я прочитал доклад о древней клинописи? Я не археологом собираюсь стать. Вообще странно: откуда в редакциях узнают, что я «некультурный»? Когда я с кем разговариваю, то употребляю самые интеллигентные слова: «Очень извиняюсь... Будьте любезны... Дозвольте вас спросить...» Если курю, сплевываю в урну. Завел носовой платок. Кроме того, ведь я студент! В чем дело? Видят, что нет бороды, пиджак лоснится, будто в него блины заворачивали, вот и учат?
— Все вы, альманаховцы, — продолжал Черняк,— люди пытливые, с большим жизненным опытом...
«Углядел», — самодовольно отметил я про себя. Да, мы не какие-то фраера, что дальше мамочкиного указательного пальца ничего не ведают.
— .. .Появление в печати автобиографических записок целой группы бывших беспризорных, «домушников», карманников — явление весьма примечательное, возможное только у нас, в Советской России. Какая другая страна в Европе, в Америке прилагает столько смелых усилий, чтобы из преступников сделать полезных людей? Но вы, друзья, должны понять, что пишете еще весьма... жиденько, берете, как говорят, «одним нутром». Гиганты литературы — Лев Толстой, Данте, Бальзак— обладали ненасытной жаждой познания, титанической работоспособностью...
Я опять поежился: вот это принял меня Черняк! Может, думает, что я в другом месте не найду холодного душа? Когда же заговорит о договоре? А вдруг... да, но зачем же тогда позвал в издательство? В сердце закралась тревога. Как бы ему намекнуть?
— Работать и мы умеем, — пробубнил я. — И книгу любим. Вся загвоздка в редакциях: надо, чтобы печатали. Тогда будет творческий подъем.
(«Теперь-то уж, наверное, поймет?») — Издательство не детские ясли, — покачал головой Черняк. — У нас соски не выдают. Мы всегда готовы пойти навстречу автору, но для этого он должен поло-
жить сюда хорошую рукопись. — Редактор легонько пристукнул по столу. — Пусть даже еще и сыроватую. Этого мы и от вас ждем, Авдеев. Когда напишете, милости прошу ко мне, всегда рад быть вам полезен.
Из Гослитиздата я вышел с таким ощущением, будто меня обмолотили, как сноп. За этим только Черняк и позвал? Есть же такие люди: отрывают серьезных студентов от занятий на рабфаке. Что он открыл мне нового? Что я самородок? Будто без пего не знал. А я-то, дубина, размечтался: вот отвалят из кассы приличный куш, и я стану писать книгу, не затягивая до предела ремень на животе. (Правда, мне еще хотелось купить костюм и хоть разок кутнуть в ресторане.) Мало мне было истории с «Красной новью»? Что могут понимать рафинированные редакторы в таких ребятах, как я, наши альманаховцы? Здесь нужны Горькие, Свирские — люди, хлебнувшие бродяжничества, крепко держащие в руке творческое перо. Лишь они по-настоящему помогут и советом и делом.
Так и подмывало меня обозвать Черняка хлюстом, а то и еще покрепче. Лишь годы и годы спустя оценил я его тогдашний поступок. Пригласить к себе в кабинет полуграмотного малого, заботливо расспросить о планах, посулить помощь в устройстве будущей рукописи — сколько же для этого надо терпения и доброжелательности!
Дома, в общежитии, я роздал товарищам шинель, галстук, вынул из чемодана тетрадь с начатым рассказом. Надо бы приготовить лекции к завтрашним занятиям, но до них ли? Писать, писать, писать... работать больше, чем разные Бальзаки и Данте. (Пожалуй, надо бы все-таки их почитать. Может, и в самом деле стоящие и не шибко скучные?) Вот я покажу разным ученым редакторам из Гослитиздатов, какой я «необразованный»: сгрохаю такую книжку — лысые и те зачешут голову!
В общежитии всегда стоял шум, гомон, и сочинять мне приходилось урывками, чаще по ночам. «Сгрохать» книжку оказалось не так просто, а вот на рабфаке я срезался по двум предметам: по немецкому и политэкономии.
«Выгонят, — решил я. — Хреново. А? Ладно. Чихать. Зато вошел в литературу. Это поважнее».
Альманах «Вчера и сегодня» сдали в типографию:
в нем печатались два моих рассказа —«Карапет» и «Торжество Жиги», заботливо выправленные рукой Максима Горького. Поздней осенью я приехал в Гослитиздат получать гонорар — первый крупный гонорар в своей жизни. У кассы встретил Алексея Ивановича Свирского, в черной каракулевой шляпе, в черном, отлично сшитом пальто, с крашеными усами. Он протянул мне руку, и я пожал ее, как младший, но тоже писатель. На улицу вышли вместе.
— Что делаете, Авдеев?
— Очерки заказала «Молодая гвардия», — ответил я, стараясь принять небрежную позу. — Посылают в командировку п колхоз.
Свирский глянул проницательно, и мне показалось, что он почему-то стал важнее и суше. Я вызвался проводить его через Лубянку до трамвая. Мостовая пестрела тающим снегом, голыми булыжниками, я был в легком вытертом пиджаке, без калош, но делал такой вид, что мне, как подающему надежды прозаику, теперь и холод нипочем.
— Вспомнился мне один стародавний случай, — неожиданно заговорил Свирский. — Издал я в Ростове-на-Дону свою первую книжечку о воровских трущобах. Конечно, волнуюсь, жду рецензий. И вдруг в петербургской газете «Новости» выходит огромная похвальная статья знаменитого тогда критика Скабичевского. Успех! Слава! Я, недолго думая, бросаю репортерскую работу, разоряемся с женой на билеты второго класса и — в столицу! Приезжаю утром прямо на квартиру к Скабичевскому: как же, друг, меценат, да притом и... некуда больше деться. Звоню. Проходит минут десять,
и вот приоткрывается дверь и в щелку из-за цепочки выглядывает острый кончик носа, мутный рыбий глаз и лысая голова в колпаке: «Вам чего?» Оказывается, сам. Я расшаркался: «Свирский, мол. Польщен вашей статьей. Только что из провинции». А критик так же безразлично: «Ну и что?» И вижу, что нужен я ему, как воздушный поцелуй покойной жене. Из этого дома я вышел умнее, чем был: я узнал цену легкому успеху, похвале. Опять потянулись трудные годы, борьба с нищетой, со спесивыми издателями, не хотевшими признавать малограмотного «босяка».
— Все же вы победили, — уважительно заметил я.— Талант задушить нельзя.
— О, еще как можно! До революции со «дна» выбивались одиночки: вот я, Семен Подъячев. Вам же сейчае советская власть коврик под ноги стелет. Любой может стать дантистом, землемером, вступить в литературу.
Мы пошли к Мясницким воротам. Старый писатель помолчал, иронически вздохнул.
— У французов есть замечательная поговорка :«Если бы молодость знала, а старость могла». Будь у меня ваши годы, Авдеев, знаете, что бы я первым долгом сделал?
Я ощупал в кармане деньги: конечно, знаю, взял бы извозчика и поехал в ресторан обмыть вступление в литературу. Но я молчал, боясь ошибиться.
— Пошел бы учиться. Добился высшего образования.
И, кивнув, Свирский сел в трамвай.
Весной я узнал, что из рабфака меня все-таки не исключили и я переведен в институт, с обязательством осенью сдать «хвосты»: по немецкому и политэкономии. Опять выручила графа о социальном положении: «воспитанник трудколонии, рабочий-литейщик». В основном у нас училась интеллигенция, дети служащих.
«Кудрявое положение, — подытожил я постановление дирекции. —Я на рабфаке-то по основному предмету плавал, а что будет в институте? Там студенты в подлиннике Гёте читают, разговаривают по-немецки, я же русскую орфографию не знаю. Как быть? Опять ходить на лекции, зубрить кучу дисциплин и в то же время сочинять рассказы и очерки для «Молодой гвардии»? Тут Илья Муромец и тот дугой согнется. Нет: надо выбирать что-то одно».
И я выбрал: бросил институт («Пока не выгнали»), а знакомым сообщил, что «отдался творчеству» и жить буду на литературный заработок.
Заработок сразу сорвался. Издательство «Молодая гвардия» забраковало мои очерки, из нового общежития на Стромынке меня выселили, и я вновь заколесил по России. Пробовал работать на содовом заводе в Донбассе; нанялся воспитателем в вагон-приемник на станции Харьков; опять жил у старшего брата на Кубани,
в станице Старо-Щербиновской. Мой новый рассказ о рабочей молодежи «Фабзайцы» получился необычайно вялым, пресным; я со стыдом порвал рукопись. Что со мной происходит? Ведь талант должен расти? Неужели второй номер «Вчера и сегодня» выйдет без меня? Я вдруг решил продолжить «Карапета». И редактор альманаха, и Медяков, и Дятлюк дружно его похвалили, и вторая часть «Карапета» была отправлена в набор.
Ранней весной я приехал из деревни в Москву, получил в издательстве «Советская литература» авторский экземпляр и, усевшись па Тверском бульваре, задумался, где бы раздобыть деньжонок — спрыснуть сборник? Неожиданно кто-то опустился со мной рядом па скамью, подхватил под руку.
— Груня! — радостно воскликнул я.—Сколько зим...
Это была Фолина, располневшая, в красной шляпе, с огромной модной сумочкой, но без вышитой лиры. Голубые глаза ее сияли, а левый даже, казалось, меньше косил.
— Опять тощий! — воскликнула она, весело, изумленно оглядывая меня. — Когда ж поправишься? Придется тебя обедом накормить. Продолжение «Карапета» получил? Значит, с меня еще и пол-литра. Небось без денег? Знаю, мне Илюша Медяков часто рассказывает, как живут молодые писатели. Ничего, выбьешься.
— А ты совсем стала буржуйкой. Что делаешь? Груня расхохоталась:
— И не угадаешь! Младший повар в ресторане «Прага» на Арбате. По-прежнему пишу стихи: и длинной строкой — гекзаметром, и «через мясорубку» по-современному. Учусь. А... у плиты с половником дело поверней: тут я настоящий «метр». Зато библиотеку собрала — глаза свернешь! Идем — с мужем познакомлю, сына покажу.
Я охотно согласился. Когда мы уже пошли по бульвару, Груня посоветовала:
— А ты стрельни монеты у Максима Горького. Старик добряга, всем нам подкидывал, барахлишко покупал. Только придумай уважительную причину... болезнь, что ли, какую.
Так я и сделал: написал Горькому письмо. Я уже не помню, какую болезнь себе придумал: то ли плакался,
что трясутся руки и ноги, то ли, что перекосоротило и не могу говорить. Стыдно вспомнить: беспокоила меня тогда не совесть, а вопрос — не мало ли я «подпустил слезы»? Не отказал бы в «лечении».
Горький не отказал. Месяц спустя меня вызвали в особняк на Малую Никитскую и вручили от его имени новый черный костюм, желтые ботинки, деньги. Кроме того, секретарь передал мне совет Горького — серьезно заняться учебой.
Совет я пропустил мимо ушей, а подарок мне пришелся по вкусу. «Пофартило». Познание мира, смысла жизни давалось мне медленно.
ПОГОНЯ ЗА СЛАВОЙ
В детстве я думал, что всех писателей можно пересчитать по пальцам: Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Загоскин и тот, который сочинил букварь, — фамилии его я почему-то нигде не встречал. Я и мысли не допускал, что на свете есть писатели никому не известные.
Мальчишкой попав в библиотеку, я прямо испугался огромного количества книг на полках — скольких, оказывается, великих людей я не знал. Когда страсть к сочинительству толкнула меня в литературу, я по-прежнему был убежден, что главное — напечататься, а там обо мне сразу напишут газеты, и уличные прохожие начнут тыкать в меня пальцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24