! Проклятая «информация»— вот что она означает по-газетному? Верхогляд! Вообразил, что «Известия» — «семечки». Почему было не расспросить знающих людей? Все гонор, самонадеянность! Ну и плюхнулся в колдобину, теперь плавай.
Что мне оставалось? Поплакать в рыжий ворс верблюжьего пальто сжалившегося надо мной сотрудника? Видимо, он решил, что я надулся на весь белый свет, вежливо кивнул мне на соседний коридор:
— В секретариат сюда.
И исчез за одной из дверей.
Конечно, я не пошел к Цыпину. Очевидно, ответственный секретарь редакции тоже терпеливо объяснил бы
мне, чем отличается фельетон от информации, и вновь привел в отдел. Да Лифшиц и без него дал бы мне новое задание. С ходу в самом деле ничего не берется, как сказал сотрудник в очках. И все-таки —ша! Хватит! Снова позориться? Нет, я уже был сыт по горло газетной поденкой и не хотел больше видеть рыбьих глаз своего заведующего. Главное: какой из меня репортер? Жилки пет. «Не та рыло», как сказал бы хозяин моего «угла», повар Андриян Иванович. Провались эта собачья работа, — нашли ищейку! Что я, без журналистики не проживу? Тем более сейчас, когда я получил за «Карапета» толстенькую пачку кредиток.
Перейдя шумную площадь, я, по обыкновению, свернул на Тверской бульвар, углубился в самую темную аллею, сунул руки в карманы, подняв и сгорбив плечи.
«Завидуют!—оправдал я свой новый провал. — «Извощик» пишется через «з», — мысленно передразнил я Лифшица. — Народного языка не знаешь! Достоевский плевал на знаки препинания... чихал и я на грамматику. Захотел, разве не стал бы фельетонистом? Набил бы руку и шпарил не хуже вашего Кольцова и Гарри, читатели животики б надрывали. Чужак я здесь».
Я давно слышал, что все журналисты в душе мечтают стать писателями, да, увы, не хватает таланта, фантазии. Вот они в отместку и выдумали, будто наши рассказы, очерки расплывчаты и лишены лаконизма. Дескать, и прозаики не пригодны для газеты.
Больше я ногой не ступал в редакцию «Известий». Нечего мне было делать и в издательстве. «Карапета» отправили в набор, и теперь оставалось только ожидать гранок и выхода книги. Так что отпадала опасность столкнуться с Цьпиным и в «Советской литературе». А там я прославлюсь, и он сам поймет, что хотел зацапать в свою сеть слишком крупную рыбу.
Дни шли, я по-прежнему ютился в подвале на Малом Гнездниковском: и дел никаких не было, и не мог оставить Москву, ожидал разговора с Ульяном Углоновым.
В связи с работой над романом он уехал куда-то на север в командировку. Вдруг вернется и я ему срочно
понадоблюсь? Деньги текли так, будто у меня в кармане было семь дыр, и я с ужасом замечал, что не помогает никакая экономия. Как ни крутись, а жизнь на два дома разорительна. Тут еще растет новый долг «за угол». Когда же я попаду в деревню к молоденькой жене?
В ноябрьское утро, когда я в очередной раз с безнадежным видом звонил Ульяну Углонову, мне вдруг ответили, что он приехал и через два дня просит меня зайти. Я сразу воспрянул духом.
Принял меня Ульян Мартынович доброжелательно, с ласковой покровительностыо, как знакомого, ученика. Он опять стоял в двери кабинета, глядел проницательно. На этот раз я был спокоен за свою обувь и не собирался прятать от него ноги; наоборот, мне хотелось, чтобы он обратил на них внимание. Недавно в профкоме «Советской литературы» я получил ордер и теперь щеголял в новеньких туфлях. Погода на улице стояла сухая, но я не удержался и явился в пахнущих резиной калошах с яркой малиновой подкладкой. Вот только от своего потертого пальто освободился еще у двери и хотел сунуть в темный угол. «Хоть к чертовой матери, да подальше». Пальто у меня ловко перехватила домработница, повесила перед носом хозяина и так, что порванный рукав и обвисший карман оказались на самом виду.
— Разве на улице накрапывает? — спросил Углонов, глядя, как я снимаю калоши.
— С утра были тучи, — пробормотал я.
Как он внимательно относится к моим ногам! Наверно, после первого посещения домработница притирала за мной пол.
— Прошу, — жестом пригласил меня Углонов в кабинет.
Я занял свое прежнее место с другой стороны письменного стола красного дерева. Углонов опустился в свое спокойное кожаное кресло под большим портретом Достоевского в золоченой раме, как под иконой. Он и на этот раз был в сияюще-свежей накрахмаленной рубахе, в галстуке с золотой прищепкой. Его широкие плечи обтягивал отлично, по мерке, сшитый костюм из какой-то дорогой темно-серой материи; я таких не видел в наших магазинах. Тщательно выбритый, причесанный, Ульян Мартынович, как и в первую встречу, лоснился от здоровья, силы, довольства.
Перед ним лежали мои рукописи.
— Ознакомился я с вашим творчеством, — мягким басом говорил он.—Что в первую очередь бросается в глаза? Отсутствие литературной культуры... опыта.
Отсутствие культуры? Знакомая песня. Мне ее пели все московские редакторы, начиная от Якова Черняка и кончая Болотиной. Каждый советовал получить высшее образование. Сговорились они, что ли? Вон у Максима Горького, у Свирского были «свои университеты». А совсем недавно я открыл для себя на литературном горизонте новую звезду крупнейшей величины, норвежца Кнута Гамсуна. «Талантище! Живой классик!» А он тоже не получил высшего образования, не имел диплома. Да имел ли диплом и сам Углонов? Тем не менее я вновь почувствовал себя перед ним будто на экзамене и весь ужался на стуле.
— Знания, культура чрезвычайно расширяют кругозор писателя, — говорил Ульян Мартынович. — Они дают нам возможность заглянуть в любую эпоху, затронуть любой слой общества, глубоко, по-философски поставить любой вопрос. Развитой человек стоит на вышке, видит далеко; невежда — на кочке, замечает лишь то, что перед носом. Образованный вгрызается в материал, как... бур, перфоратор. Малограмотный же ковыряет его допотопным способом... кетменем, мотыгой.
«Ну, насчет глубины я вгрызаюсь, как суслик, — подумал я. — Уж хода раскопаю — будь спокоен! Беспризорная житуха мне известна до ниточки».
— Люди малоразвитые, не искушенные в искусстве пишут, как бог на душу положит, — продолжал Углонов.— Чувствуется, что вы, например, еще не владеете архитектоникой, сюжетом, в том понимании, в каком я вам говорил... как их строил Федор Михайлович, — кивнул он на портрет. — Не умеете вы и лепить образ. Создается впечатление, будто вас задавил материал и вы не знаете, как его правильно распределить, пристроить к делу. Крупный писатель подобен богачу... или, если хотите, рачительному хозяину. Обычно лишь несколько рублей из его капитала попадает в рукопись, но попадает так, что читатель чувствует: в укладке лежат еще тысячи. А у вас страницы бедные... кисть сухая, в ней нет красок.,,
Кроет меня Углонов? Да еще как! Все равно я старался запомнить каждое его слово. «Архитектоника»! Впервые слышу. Может, я потому еще не умею писать, что не знаю архитектоники? Ну и башка у Ульяна Мартыновича, чего он только не знает! Да вон они, бесчисленные книжищи: по всем вопросам, снимай с полки и читай. Говорят, у него и отец был литератором — печатал стихи, фельетоны.
— Писать надо так, — лился уверенный бас, — чтобы читатель запомнил каждого героя, каждое его движение, каждый жест. Вспомните, как Гоголь в «Мертвых душах» показал Собакевича. Тот и ступает по-своему: всем на ноги; и ест по-своему: целый бараний бок; и о людях говорит по-своему: все подлецы — и так далее. Понимаете? Создан цельный образ с характернейшими чертами, пусть гротескный. И не надо объяснять, что перед вами за человек, а просто сказать: «Собакевич» — и все ясно. Или: «Ест, как Собакевич». У вас же нет ничего похожего. .. да и язык жидковат, перегружен вульгаризмами.
С кем сравнил: с великим классиком. Однако я все-таки заслужил такое сравнение? Почему же он только ругает меня? Ничего не пойму.
Помолчав, Ульян Мартынович одобрительно продолжал:
— Однако у вас есть и «находки»... в одном из рассказов. По ночлежке идет мелкий вор, на груди у него висят ботинки, связанные на шее шнурками, и вы пишете, что они «покачиваются, как удавленники». Это говорит о наблюдательности. Вы любите характерные слова — тоже хорошо. Я давно знал, что «бура» — соль натрия. Оказывается, «бура» — это еще и азартная карточная игра. Да? Хорошее слово. Сочное. Жалею, что не знал его, когда писал свою «Кражу», употребил бы.
Я покраснел от гордости. Ага, вот они, те похвалы,, которые я так долго ожидал! А то ли еще в «Карапете»! Это самая зрелая моя и солидная вещь. Между прочим, почему Углонов опять ничего не говорит о «Карапете»? Оставляет на десерт, как самое приятное?
Наберусь терпения. Покажу себя не только подающим надежды талантом, но и выдержанным, воспитанным малым.
В комнату заглянула дородная жена Углонова, вопросительно и озабоченно спросила его:
— Ты не забыл, что у тебя сегодня в два часа встреча с академиком Лысцовым?
— Скоро кончаем.
Я понял сигнал: пора «шабашить». Что же Ульян Мартынович все-таки молчит о «Карапете»? Рукопись лежит перед ним, па этот раз «Советская литература» не подвела меня, переслала. В чем дело?
Придется, видимо, самому напомнить. И, словно подтянувшись на стуле, слегка торопясь, я спросил, прочитал ли он повесть. Я давно убедился в большой взыскательности Углонова, тревожно и взволнованно готовился записать его суровые критические замечания и тем не менее с надеждой ожидал: какие же он отметит в «Карапете» достоинства?
Углонов взял мою рукопись, подержал в руках, словно еще раз оценивая, и вновь положил на стол.
— Я бы на вашем месте ее не издавал.
Я по-прежнему смотрел в самые его зрачки, и в них как бы увидел свои испуганные глаза.
«Не издавал?» У меня вдруг замерз кончик носа. Не встретилась ли ему где Болотина? Взяла да и перебежала мне дорогу, как черная кошка. Но ведь мы с ней закончили редактирование, и она так любезно пожала мне руку! Что теперь делать? Я понимал, что не могу заговорить, — задрожат губы, подбородок. Долго ли я так
высижу?
— Большинство писателей стыдится своей первой книжки, — пояснил свою мысль Углонов. — Когда-нибудь это чувство придет и к вам. Конечно, я знаю, вы меня сейчас не послушаетесь, опубликуете «Карапета», но впоследствии пожалеете... как, например, пожалел я. Сейчас я готов был бы скупить по магазинам свою первую книжку и сжечь, как это сделал молодой Гоголь с «идиллией» в стихах, «Ганц Кюхельгартен», да невозможно:
давно разошлась.
У меня отвалило от сердца: вон, оказывается, в чем причина. Я глядел на сытое, румяное лицо Углонова, на белоснежные манжеты с золотыми запонками, вылезавшие из рукавов его дорогого пиджака, и думал: хорошо ему так рассуждать теперь. Ау меня «Карапет» единственная надежда на кусок хлеба. Притом... это просто талантливая повесть! Ну хорошо, Болотина отыскала в ней
кучу недостатков. Так она обыкновенный редактор, баба! Углонов же крупный писатель, почему он не увидел в рукописи ярких картин, юмора, сочных выражений? Ведь признал у меня «наблюдательность»! (Правда, в рассказе.) Да внимательно ли он читал «Карапета»? А то, гляди, перебрасывал страницы с пятой на десятую, торопился кончить к назначенному сроку.
Меня вдруг осенила догадка. Скорее всего, Углонов не понял «Карапета», потому что не блатач. Да, но он здорово написал «Кражу», — стало быть, отменно изучил нравы преступного мира. Почему же поносил?
Ша! А не повредит ли он мне? Вдруг заявит в издательство, что повесть слабая? Гляди, еще Цыпин расторгнет договор.
— Разумеется, издателям я ничего не скажу осуждающего о вашем «Карапете», — продолжал Ульян Мартынович, и я лишний раз убедился в его проницательности. — Не тревожьтесь. Но вам следует пересмотреть свои творческие приемы. Учитесь у Федора Михайловича, — опять ткнул он на портрет Достоевского над головой. — Все время держит читателя в поту от напряжения. «Талантливо составить, значит занимательно составить» — вот его девиз. У нас в России это еще умел делать только Леонид Андреев. Читали?
Я с гордостью кивнул. Читал и поклонялся ему. Неужто я такой темный, что своих русских классиков не знаю?
— Попробуйте-ка написать серию рассказов о ворах с одним и тем же героем. Сделайте острый сюжет с резкими и неожиданными концовками. Скажем, заходит ваш вор на вокзал и... видит сыщика, который его ловит. На этом оборвите. Понимаете? Пусть читатель ломает голову и хватается за следующий рассказ. А там придумайте опять какую-нибудь внезапную загогулину. И так закрутите весь сборник.
— Интересно, — сказал я.
Совет Углонова мне пришелся по душе. Вон, оказывается, как «закручивают» произведение?! (Может, это и есть проклятая архитектоника?) Действительно лихо! Писатели, у которых я учился, так не делали. Или я просто не замечал?
— Потом покажите, — поощрительно сказал Углонов,
видя, что я выслушал его особенно внимательно и загорелся.
Провожая меня до двери, он оглядел мой затрапезный костюм. Неожиданно спросил:
— Водку пьете, Авдеев?
Выпить я любил, да на что? Странно: почему он задал мне такой вопрос? Считает пьяницей? Будто сговорился с моей тещей. Неужто я похож на алкаша? Отец мой, говорят, сильно закладывал.
Я решил отделаться шуткой:
— Не пьют, Ульян Мартынович, только на небеси. А тут, кому не поднеси.
— Хорошая поговорка,— засмеялся Углонов.— Вообще вы как живете, Авдеев? Если у вас когда не будет на что пообедать, приходите ко мне.
Я подумал, что, предложи он это раньше, мне пришлось бы у него столоваться. Сейчас же деньги у меня были, и я считал, что никогда больше не переведутся. Победствовал, и хватит. Теперь пусть другие испробуют голодную коку с маком — начинающие, у кого еще книжка не выходит. Я уже мастерством овладеваю, а вот сейчас Углонов открыл один из своих секретов: как сюжет закручивать. Ульяну Мартыновичу я скромно и с достоинством сказал, что получил в издательстве гонорар и собираюсь купить костюм, да вот ордера
нет.
— Вашей нужде я могу помочь, — подумав, сказал Углонов. — Мы с женой собираемся завтра в лимитный магазин на Мясницкой. Я там прикреплен. Приходите туда к двенадцати, и мы подберем вам костюм.
Я не привык к вниманию и был польщен. Сам Ульян Углонов с женой поедут выбирать для меня костюм, истратят драгоценные талончики из своей заборной книжки. Вон как далеко простерлась его заботливость! Конечно, я был чрезвычайно огорчен его холодным отзывом о «Карапете». Но что поделаешь? Одним редька нравится с медом, а другим с постным маслом. Зато сколько опять услышал от Углонова поучительного, ценного! Надо будет непременно воспользоваться советом насчет «закрученного» сюжета и разузнать об архитектонике. Все-таки я был очень темный и не тянулся к Достоевскому. Томик его повестей и рассказов почему-то не произвел на меня заметного впечатления. Непременно почитаю романы.
Кстати, «Преступление и наказание», наверно, тоже про блатных?
К лимитному магазину на Мясницкой я на другой день явился за полчаса до срока. Торопился я напрасно. Углоновы подъехали на такси ровно в двенадцать. Вообще Ульян Мартынович был до чрезвычайности точный и пунктуальный человек.
Меня поразили зеркальные витрины, размеры помещения, количество отделов, вежливость продавцов — уж эти не гавкнут на покупателя! В обычных магазинах, куда пускали всех, от пустых прилавков веяло холодом, застарелой пылью, мышиным пометом, а тут чего только не было! С прилавков свисали толстые пестрые ковры, роскошно были раскинуты рулоны сукна, шелка, сатина. А вон одеяла ярчайших расцветок, модельная обувь разных фасонов, чудесное тонкое белье. «Даже кожаные перчатки есть! — ахал я. — Ого, как снабжают ответработников!»
Костюмов на распялках висело множество. Мне костюм подобрали синий, шерстяной, за двести тридцать рублей. Когда я мерил, Углоновы заботливо осматривали, как на мне сидит пиджак, не морщинит ли на спине, и посоветовали еще купить пару галстуков. Я сделал вид, будто не расслышал. Не хватало еще, чтобы я носил «удавки».
— Вы теперь прямо как жених!—любезно улыбнулась мадам Углонова.
У меня голова кружилась, и я чувствовал себя настоящим денди: разоделся в пух и прах, дома не узнают. Не зря задержался в Москве. Вот теперь я похож на писателя. Чем же мне отплатить Углоновым за добро? Почему я не умею быть галантным, вовремя сказать комплимент, любезно услужить? Взять бы вот и отнести им домой покупки. (Зачем? Они ездят на такси.) Ну указать: «Давайте сбегаю за машиной». Наверно, так и делаются «любимыми учениками»? Хвалят романы шефа, записывают советы, подражают. Попробовать? Пожалуй, тогда бы мне легче зажилось. Нет же — молчу, лупаю глазами, будто соли объелся.
Подавая продавцу заборную книжечку, чтобы тот отрезал талон, Ульян Мартынович с веселой и снисходительной усмешливостью сказал своим барственным, уверенным басом:
— Вот мы одели молодого человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Что мне оставалось? Поплакать в рыжий ворс верблюжьего пальто сжалившегося надо мной сотрудника? Видимо, он решил, что я надулся на весь белый свет, вежливо кивнул мне на соседний коридор:
— В секретариат сюда.
И исчез за одной из дверей.
Конечно, я не пошел к Цыпину. Очевидно, ответственный секретарь редакции тоже терпеливо объяснил бы
мне, чем отличается фельетон от информации, и вновь привел в отдел. Да Лифшиц и без него дал бы мне новое задание. С ходу в самом деле ничего не берется, как сказал сотрудник в очках. И все-таки —ша! Хватит! Снова позориться? Нет, я уже был сыт по горло газетной поденкой и не хотел больше видеть рыбьих глаз своего заведующего. Главное: какой из меня репортер? Жилки пет. «Не та рыло», как сказал бы хозяин моего «угла», повар Андриян Иванович. Провались эта собачья работа, — нашли ищейку! Что я, без журналистики не проживу? Тем более сейчас, когда я получил за «Карапета» толстенькую пачку кредиток.
Перейдя шумную площадь, я, по обыкновению, свернул на Тверской бульвар, углубился в самую темную аллею, сунул руки в карманы, подняв и сгорбив плечи.
«Завидуют!—оправдал я свой новый провал. — «Извощик» пишется через «з», — мысленно передразнил я Лифшица. — Народного языка не знаешь! Достоевский плевал на знаки препинания... чихал и я на грамматику. Захотел, разве не стал бы фельетонистом? Набил бы руку и шпарил не хуже вашего Кольцова и Гарри, читатели животики б надрывали. Чужак я здесь».
Я давно слышал, что все журналисты в душе мечтают стать писателями, да, увы, не хватает таланта, фантазии. Вот они в отместку и выдумали, будто наши рассказы, очерки расплывчаты и лишены лаконизма. Дескать, и прозаики не пригодны для газеты.
Больше я ногой не ступал в редакцию «Известий». Нечего мне было делать и в издательстве. «Карапета» отправили в набор, и теперь оставалось только ожидать гранок и выхода книги. Так что отпадала опасность столкнуться с Цьпиным и в «Советской литературе». А там я прославлюсь, и он сам поймет, что хотел зацапать в свою сеть слишком крупную рыбу.
Дни шли, я по-прежнему ютился в подвале на Малом Гнездниковском: и дел никаких не было, и не мог оставить Москву, ожидал разговора с Ульяном Углоновым.
В связи с работой над романом он уехал куда-то на север в командировку. Вдруг вернется и я ему срочно
понадоблюсь? Деньги текли так, будто у меня в кармане было семь дыр, и я с ужасом замечал, что не помогает никакая экономия. Как ни крутись, а жизнь на два дома разорительна. Тут еще растет новый долг «за угол». Когда же я попаду в деревню к молоденькой жене?
В ноябрьское утро, когда я в очередной раз с безнадежным видом звонил Ульяну Углонову, мне вдруг ответили, что он приехал и через два дня просит меня зайти. Я сразу воспрянул духом.
Принял меня Ульян Мартынович доброжелательно, с ласковой покровительностыо, как знакомого, ученика. Он опять стоял в двери кабинета, глядел проницательно. На этот раз я был спокоен за свою обувь и не собирался прятать от него ноги; наоборот, мне хотелось, чтобы он обратил на них внимание. Недавно в профкоме «Советской литературы» я получил ордер и теперь щеголял в новеньких туфлях. Погода на улице стояла сухая, но я не удержался и явился в пахнущих резиной калошах с яркой малиновой подкладкой. Вот только от своего потертого пальто освободился еще у двери и хотел сунуть в темный угол. «Хоть к чертовой матери, да подальше». Пальто у меня ловко перехватила домработница, повесила перед носом хозяина и так, что порванный рукав и обвисший карман оказались на самом виду.
— Разве на улице накрапывает? — спросил Углонов, глядя, как я снимаю калоши.
— С утра были тучи, — пробормотал я.
Как он внимательно относится к моим ногам! Наверно, после первого посещения домработница притирала за мной пол.
— Прошу, — жестом пригласил меня Углонов в кабинет.
Я занял свое прежнее место с другой стороны письменного стола красного дерева. Углонов опустился в свое спокойное кожаное кресло под большим портретом Достоевского в золоченой раме, как под иконой. Он и на этот раз был в сияюще-свежей накрахмаленной рубахе, в галстуке с золотой прищепкой. Его широкие плечи обтягивал отлично, по мерке, сшитый костюм из какой-то дорогой темно-серой материи; я таких не видел в наших магазинах. Тщательно выбритый, причесанный, Ульян Мартынович, как и в первую встречу, лоснился от здоровья, силы, довольства.
Перед ним лежали мои рукописи.
— Ознакомился я с вашим творчеством, — мягким басом говорил он.—Что в первую очередь бросается в глаза? Отсутствие литературной культуры... опыта.
Отсутствие культуры? Знакомая песня. Мне ее пели все московские редакторы, начиная от Якова Черняка и кончая Болотиной. Каждый советовал получить высшее образование. Сговорились они, что ли? Вон у Максима Горького, у Свирского были «свои университеты». А совсем недавно я открыл для себя на литературном горизонте новую звезду крупнейшей величины, норвежца Кнута Гамсуна. «Талантище! Живой классик!» А он тоже не получил высшего образования, не имел диплома. Да имел ли диплом и сам Углонов? Тем не менее я вновь почувствовал себя перед ним будто на экзамене и весь ужался на стуле.
— Знания, культура чрезвычайно расширяют кругозор писателя, — говорил Ульян Мартынович. — Они дают нам возможность заглянуть в любую эпоху, затронуть любой слой общества, глубоко, по-философски поставить любой вопрос. Развитой человек стоит на вышке, видит далеко; невежда — на кочке, замечает лишь то, что перед носом. Образованный вгрызается в материал, как... бур, перфоратор. Малограмотный же ковыряет его допотопным способом... кетменем, мотыгой.
«Ну, насчет глубины я вгрызаюсь, как суслик, — подумал я. — Уж хода раскопаю — будь спокоен! Беспризорная житуха мне известна до ниточки».
— Люди малоразвитые, не искушенные в искусстве пишут, как бог на душу положит, — продолжал Углонов.— Чувствуется, что вы, например, еще не владеете архитектоникой, сюжетом, в том понимании, в каком я вам говорил... как их строил Федор Михайлович, — кивнул он на портрет. — Не умеете вы и лепить образ. Создается впечатление, будто вас задавил материал и вы не знаете, как его правильно распределить, пристроить к делу. Крупный писатель подобен богачу... или, если хотите, рачительному хозяину. Обычно лишь несколько рублей из его капитала попадает в рукопись, но попадает так, что читатель чувствует: в укладке лежат еще тысячи. А у вас страницы бедные... кисть сухая, в ней нет красок.,,
Кроет меня Углонов? Да еще как! Все равно я старался запомнить каждое его слово. «Архитектоника»! Впервые слышу. Может, я потому еще не умею писать, что не знаю архитектоники? Ну и башка у Ульяна Мартыновича, чего он только не знает! Да вон они, бесчисленные книжищи: по всем вопросам, снимай с полки и читай. Говорят, у него и отец был литератором — печатал стихи, фельетоны.
— Писать надо так, — лился уверенный бас, — чтобы читатель запомнил каждого героя, каждое его движение, каждый жест. Вспомните, как Гоголь в «Мертвых душах» показал Собакевича. Тот и ступает по-своему: всем на ноги; и ест по-своему: целый бараний бок; и о людях говорит по-своему: все подлецы — и так далее. Понимаете? Создан цельный образ с характернейшими чертами, пусть гротескный. И не надо объяснять, что перед вами за человек, а просто сказать: «Собакевич» — и все ясно. Или: «Ест, как Собакевич». У вас же нет ничего похожего. .. да и язык жидковат, перегружен вульгаризмами.
С кем сравнил: с великим классиком. Однако я все-таки заслужил такое сравнение? Почему же он только ругает меня? Ничего не пойму.
Помолчав, Ульян Мартынович одобрительно продолжал:
— Однако у вас есть и «находки»... в одном из рассказов. По ночлежке идет мелкий вор, на груди у него висят ботинки, связанные на шее шнурками, и вы пишете, что они «покачиваются, как удавленники». Это говорит о наблюдательности. Вы любите характерные слова — тоже хорошо. Я давно знал, что «бура» — соль натрия. Оказывается, «бура» — это еще и азартная карточная игра. Да? Хорошее слово. Сочное. Жалею, что не знал его, когда писал свою «Кражу», употребил бы.
Я покраснел от гордости. Ага, вот они, те похвалы,, которые я так долго ожидал! А то ли еще в «Карапете»! Это самая зрелая моя и солидная вещь. Между прочим, почему Углонов опять ничего не говорит о «Карапете»? Оставляет на десерт, как самое приятное?
Наберусь терпения. Покажу себя не только подающим надежды талантом, но и выдержанным, воспитанным малым.
В комнату заглянула дородная жена Углонова, вопросительно и озабоченно спросила его:
— Ты не забыл, что у тебя сегодня в два часа встреча с академиком Лысцовым?
— Скоро кончаем.
Я понял сигнал: пора «шабашить». Что же Ульян Мартынович все-таки молчит о «Карапете»? Рукопись лежит перед ним, па этот раз «Советская литература» не подвела меня, переслала. В чем дело?
Придется, видимо, самому напомнить. И, словно подтянувшись на стуле, слегка торопясь, я спросил, прочитал ли он повесть. Я давно убедился в большой взыскательности Углонова, тревожно и взволнованно готовился записать его суровые критические замечания и тем не менее с надеждой ожидал: какие же он отметит в «Карапете» достоинства?
Углонов взял мою рукопись, подержал в руках, словно еще раз оценивая, и вновь положил на стол.
— Я бы на вашем месте ее не издавал.
Я по-прежнему смотрел в самые его зрачки, и в них как бы увидел свои испуганные глаза.
«Не издавал?» У меня вдруг замерз кончик носа. Не встретилась ли ему где Болотина? Взяла да и перебежала мне дорогу, как черная кошка. Но ведь мы с ней закончили редактирование, и она так любезно пожала мне руку! Что теперь делать? Я понимал, что не могу заговорить, — задрожат губы, подбородок. Долго ли я так
высижу?
— Большинство писателей стыдится своей первой книжки, — пояснил свою мысль Углонов. — Когда-нибудь это чувство придет и к вам. Конечно, я знаю, вы меня сейчас не послушаетесь, опубликуете «Карапета», но впоследствии пожалеете... как, например, пожалел я. Сейчас я готов был бы скупить по магазинам свою первую книжку и сжечь, как это сделал молодой Гоголь с «идиллией» в стихах, «Ганц Кюхельгартен», да невозможно:
давно разошлась.
У меня отвалило от сердца: вон, оказывается, в чем причина. Я глядел на сытое, румяное лицо Углонова, на белоснежные манжеты с золотыми запонками, вылезавшие из рукавов его дорогого пиджака, и думал: хорошо ему так рассуждать теперь. Ау меня «Карапет» единственная надежда на кусок хлеба. Притом... это просто талантливая повесть! Ну хорошо, Болотина отыскала в ней
кучу недостатков. Так она обыкновенный редактор, баба! Углонов же крупный писатель, почему он не увидел в рукописи ярких картин, юмора, сочных выражений? Ведь признал у меня «наблюдательность»! (Правда, в рассказе.) Да внимательно ли он читал «Карапета»? А то, гляди, перебрасывал страницы с пятой на десятую, торопился кончить к назначенному сроку.
Меня вдруг осенила догадка. Скорее всего, Углонов не понял «Карапета», потому что не блатач. Да, но он здорово написал «Кражу», — стало быть, отменно изучил нравы преступного мира. Почему же поносил?
Ша! А не повредит ли он мне? Вдруг заявит в издательство, что повесть слабая? Гляди, еще Цыпин расторгнет договор.
— Разумеется, издателям я ничего не скажу осуждающего о вашем «Карапете», — продолжал Ульян Мартынович, и я лишний раз убедился в его проницательности. — Не тревожьтесь. Но вам следует пересмотреть свои творческие приемы. Учитесь у Федора Михайловича, — опять ткнул он на портрет Достоевского над головой. — Все время держит читателя в поту от напряжения. «Талантливо составить, значит занимательно составить» — вот его девиз. У нас в России это еще умел делать только Леонид Андреев. Читали?
Я с гордостью кивнул. Читал и поклонялся ему. Неужто я такой темный, что своих русских классиков не знаю?
— Попробуйте-ка написать серию рассказов о ворах с одним и тем же героем. Сделайте острый сюжет с резкими и неожиданными концовками. Скажем, заходит ваш вор на вокзал и... видит сыщика, который его ловит. На этом оборвите. Понимаете? Пусть читатель ломает голову и хватается за следующий рассказ. А там придумайте опять какую-нибудь внезапную загогулину. И так закрутите весь сборник.
— Интересно, — сказал я.
Совет Углонова мне пришелся по душе. Вон, оказывается, как «закручивают» произведение?! (Может, это и есть проклятая архитектоника?) Действительно лихо! Писатели, у которых я учился, так не делали. Или я просто не замечал?
— Потом покажите, — поощрительно сказал Углонов,
видя, что я выслушал его особенно внимательно и загорелся.
Провожая меня до двери, он оглядел мой затрапезный костюм. Неожиданно спросил:
— Водку пьете, Авдеев?
Выпить я любил, да на что? Странно: почему он задал мне такой вопрос? Считает пьяницей? Будто сговорился с моей тещей. Неужто я похож на алкаша? Отец мой, говорят, сильно закладывал.
Я решил отделаться шуткой:
— Не пьют, Ульян Мартынович, только на небеси. А тут, кому не поднеси.
— Хорошая поговорка,— засмеялся Углонов.— Вообще вы как живете, Авдеев? Если у вас когда не будет на что пообедать, приходите ко мне.
Я подумал, что, предложи он это раньше, мне пришлось бы у него столоваться. Сейчас же деньги у меня были, и я считал, что никогда больше не переведутся. Победствовал, и хватит. Теперь пусть другие испробуют голодную коку с маком — начинающие, у кого еще книжка не выходит. Я уже мастерством овладеваю, а вот сейчас Углонов открыл один из своих секретов: как сюжет закручивать. Ульяну Мартыновичу я скромно и с достоинством сказал, что получил в издательстве гонорар и собираюсь купить костюм, да вот ордера
нет.
— Вашей нужде я могу помочь, — подумав, сказал Углонов. — Мы с женой собираемся завтра в лимитный магазин на Мясницкой. Я там прикреплен. Приходите туда к двенадцати, и мы подберем вам костюм.
Я не привык к вниманию и был польщен. Сам Ульян Углонов с женой поедут выбирать для меня костюм, истратят драгоценные талончики из своей заборной книжки. Вон как далеко простерлась его заботливость! Конечно, я был чрезвычайно огорчен его холодным отзывом о «Карапете». Но что поделаешь? Одним редька нравится с медом, а другим с постным маслом. Зато сколько опять услышал от Углонова поучительного, ценного! Надо будет непременно воспользоваться советом насчет «закрученного» сюжета и разузнать об архитектонике. Все-таки я был очень темный и не тянулся к Достоевскому. Томик его повестей и рассказов почему-то не произвел на меня заметного впечатления. Непременно почитаю романы.
Кстати, «Преступление и наказание», наверно, тоже про блатных?
К лимитному магазину на Мясницкой я на другой день явился за полчаса до срока. Торопился я напрасно. Углоновы подъехали на такси ровно в двенадцать. Вообще Ульян Мартынович был до чрезвычайности точный и пунктуальный человек.
Меня поразили зеркальные витрины, размеры помещения, количество отделов, вежливость продавцов — уж эти не гавкнут на покупателя! В обычных магазинах, куда пускали всех, от пустых прилавков веяло холодом, застарелой пылью, мышиным пометом, а тут чего только не было! С прилавков свисали толстые пестрые ковры, роскошно были раскинуты рулоны сукна, шелка, сатина. А вон одеяла ярчайших расцветок, модельная обувь разных фасонов, чудесное тонкое белье. «Даже кожаные перчатки есть! — ахал я. — Ого, как снабжают ответработников!»
Костюмов на распялках висело множество. Мне костюм подобрали синий, шерстяной, за двести тридцать рублей. Когда я мерил, Углоновы заботливо осматривали, как на мне сидит пиджак, не морщинит ли на спине, и посоветовали еще купить пару галстуков. Я сделал вид, будто не расслышал. Не хватало еще, чтобы я носил «удавки».
— Вы теперь прямо как жених!—любезно улыбнулась мадам Углонова.
У меня голова кружилась, и я чувствовал себя настоящим денди: разоделся в пух и прах, дома не узнают. Не зря задержался в Москве. Вот теперь я похож на писателя. Чем же мне отплатить Углоновым за добро? Почему я не умею быть галантным, вовремя сказать комплимент, любезно услужить? Взять бы вот и отнести им домой покупки. (Зачем? Они ездят на такси.) Ну указать: «Давайте сбегаю за машиной». Наверно, так и делаются «любимыми учениками»? Хвалят романы шефа, записывают советы, подражают. Попробовать? Пожалуй, тогда бы мне легче зажилось. Нет же — молчу, лупаю глазами, будто соли объелся.
Подавая продавцу заборную книжечку, чтобы тот отрезал талон, Ульян Мартынович с веселой и снисходительной усмешливостью сказал своим барственным, уверенным басом:
— Вот мы одели молодого человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24