А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Это действительно ловко! Вон, оказывается, как сюжет строят! Л я даже не могу как следует обдумать замысел своего рассказа. Едва смутно проклюнется мыслишка— сразу за бумагу: зуд мучит. Не всегда конец вижу, всех героев. Ума, наверно, не хватает? Как вспомнишь, что впереди лет сорок предстоит писать полное собрание сочинений, мурашки по спине дерут. Может, зря мучаюсь? Взять да и бросить литературу? Пока не поздно. А то совсем отравлюсь «никотином» и припухну, как муха на липучке. Что я знаю? Сколько ни слушаю симфоническую музыку, никогда не могу понять, что хотел выразить композитор, начинаю потихоньку зевать в кулак.
Вот у Ульяна Углонова — культура! Чего он только не знает, где не побывал. Интересно, какой университет кончил? Может, и академию? А начитанность! (Я-то, сирота, своей гордился.) Вспомнил я, что Свирский принимал меня «по-домашнему», в пижаме. Углонов сидел в свежей рубахе с галстуком, в костюме, великолепных туфлях. Неужто так работает? Иль для меня вылез из халата?
Смотрел я на него, как загипнотизированный. Когда от неподвижности немело плечо или рука, позу менял осторожно, боясь прервать нить его рассуждений. Все это время помнил и о своих мокрых ногах: беда, если из худых ботинок натечет лужа. Знаменитый писатель учит меня, а я ему «подложу» грязную свинью под стол. Чем шире объяснял мне Углонов назначение писателя, в чем должна выражаться его деятельность, ответственность перед обществом, тем, казалось, ниже опускался я в кресле. Вот-вот провалюсь. Почему я до сих пор сам этого не знал? Почему в моей башке не рождаются подобные мысли? Долгий же путь развития мне предстоит, долгий!
Разговаривали мы уже больше часа. «А значит, понравился ему «Карапет», — вновь с робкой надеждой утвердился я в своем предположении. — Стал бы он со мной столько нянчиться? Только почему так долго
молчит о нем? Знает ведь, что я пришел из-за повести. Пора бы уж перейти к разбору».
— Как изучать жизнь? — спросил я.
Мне показалось, что Углонов глянул на меня удивленно: дескать, вы отдаете себе отчет в том, что говорите? Лишь много лет спустя я понял, какой глупый вопрос ухитрился тогда задать.
— Как писатель должен относиться к людям, к жизненному материалу? — правильно повернул он этот вопрос. — Ответ свой я тоже проиллюстрирую вам на живописи. Есть такой фламандский художник... ну да вы его тоже не знаете. Вот какая у него картина: балкон на первом плане и через него перегнулся этакий здоровенный человечище... вроде меня. Смотрит вниз. А внизу, на площади, полно народу, — очевидно, идет гулянье: капоры, шляпки, котелки, цилиндры, кепи, косынки — все мелкие, мелкие, словно булавочные головки. Вот так сверху писатель должен взирать на жизнь, на людей. Подняться над толпой.
Очевидно, Углонов был во власти заграничных впечатлений, музеев.
Больше двух часов я слушал его поучения. В кабинет вошла полная, нарядно одетая женщина, в перстнях, кивком поздоровалась со мной, спросила писателя;
— Не скоро освободишься?
Чувствовалось, что она и боится ему помешать, и печется о его самочувствии, беспокоится: не утомился ли?
— Моя жена, — представил мне Углонов даму. Я понял, что мне пора уходить.
«Вишь, как о нем заботятся, — подумал я.—Чтоб охломоны, вроде меня, не отнимали драгоценное время».
Туфли мои совершенно просохли, и я смело, с облегченным чувством поднялся из-за стола. Писатель смотрел на меня весьма благосклонно: наверно, ему понравилось, что я битых два часа слушал его смиренно, чуть не на задних лапках. Почему он все-таки молчит о «Карапете»? Уже готовясь уходить, я с волнением спросил:
— Вы прочитали моего «Карапета»?
У меня даже, казалось, кишки слиплись в ожидании приговора.
— Какого?
Я остолбенел. Да не может быть: прочитал рукопись и тут же забыл? Неужто Болотина права и повесть у меня сырая, язык засорен вульгаризмами? А отчего ей блистать красотами? Единого сюжета в «Карапете» нет, он сшит из разномастных кусков. Ничего нет и похожего на амстердамскую картину «с бритвой», о которой только что рассказывал Ульян Углонов. Грамотешка хромает. Я ведь и сотой доли не знаю того, что знают московские писатели. Ох, зря, кажется, зря я с таким рылом сунулся в калашный ряд!
— Что это за «Карапет»? — спросил Углонов.
— Повесть моя, —ответил я упавшим голосом.— Вам ее должны были переслать из «Советской литературы».—И на всякий случай, для перестраховки, добавил:— Правда, еще не отредактированный экземпляр.
Углонов сдвинул густые, широкие, изломистые брови, как бы что-то вспоминая.
— Разговор был... да, да, был. Что-то мне еще Натан Левик толковал о какой-то рукописи. Вероятно, о вашей... как вы сказали: «Карапет»? Вот-вот. Но издательство мне ничего не передавало.
Эт-то номер! Так, значит, Ульян Углонов со мной беседовал просто как с «молодым»? Делился опытом? Я был и признателен, и смущен, обескуражен.
«Ну и чиновники в издательстве! И я-то, растяпа, не спросил секретаршу: переслали? Неудобно было. А они там и ухом не ведут!»
Теперь все ясно. Признаться, я сдрейфил — неужто пишу из рук вон плохо? Возможно, Углонову понравится «Карапет»? Быть того не может, чтобы не понравился! Значит, его похвалы еще ожидают меня впереди? Конечно, и критические замечания... кое-какие. У него вой какой вкусище-то! С души не только сняли камень — гору Арарат.
Будем считать, что мы просто познакомились: зрелый «классик» и молодой писатель, подающий надежды. Как бы там ни вышло, я был весьма доволен и встречей с Углоновым и замечательной беседой: узнал пропасть нового о литературном мастерстве. Ульян Мартынович сказал, что завтра же затребует «Карапета», и вдобавок предложил принести ему рассказы.
— Покажите, Авдеев, что у вас вообще есть. Не все, разумеется. Лучшее.
«Заинтересовался, — с удовлетворением думал я, идя от писателя к Никитским воротам и шлепая высохшими туфлями по новым лужам. — Увидал, что малый с толком».
Одна мысль о возвращении в подвал показалась мне противной, и я свернул на любимый Тверской бульвар. Сколько раз я ходил по его длинным аллеям, сколько сокровенных дум поведал вот этим голым сейчас липам? Далеко впереди, голубовато освещенный фонарями, тускло блестел бронзовокудрый Пушкин замечательной работы Опекушина. Мне хотелось побродить в одиночестве, повторить в памяти то, что я услышал от Ульяна Углонов а.
«Бывали вы когда-нибудь на выставках? — шептал я, вспоминая его слова. — Ну, скажем, фарфоровой посуды? Сервизы там — все разные по форме, рисунку. Лишь то, что поражает новизною, привлекает внимание зрителя. Сумеете ль и вы создать что-нибудь отмеченное собственною печатью?» А вот как создавать это «свое», вы мне, Ульян Мартынович, не сказали. Удержали секрет про себя. Самому надобно добиться? Добьюсь. «Литература,—-восстанавливал я другие его слова, —не терпит побирушек. Она признает только богов».
Дойдя до подножия памятника, я круто завернул к Никитским воротам. Дождик перестал, было сыро, пасмурно, в легком тумане растекался свет фонарей: казалось, там и сям на грифельно-темной промокашке с кляксами деревьев кто-то растерял цепочку молочных капелек. Я не замечал редких прохожих: в непогоду люди мелькают торопливо, будто тени.
«Никогда не поддавайтесь литературным модам,— всплывали новые слова Углопова, будто их из глубины сознания беспрерывно поднимали на эскалаторе. — Модами увлекается посредственность. Куда дует ветер, туда гнутся осина, береза, кустарник; дубы ж стоят твердо, не клонят головы. Так и крупные писатели. Они, как скульпторы-титаны, лепят свой мир и в чужом не нуждаются».
Выйдя к Никитским воротам, почти уткнувшись в безобразный памятник Тимирязеву, я опять завернул и возбужденно пошел обратно к Пушкинской площади. Вспоминались мне и обрывочные поучения Углонова, ответы на вопросы. «Как распределять материал в книге? — слышался мне бас Углонова. — Разговоры героев не
должны занимать больше четверти романа. Иначе это будет уже пьеса. Остальное — описание, текст». «Художественный вымысел должен быть таким, чтобы ты в него поверил больше, чем в то, что видишь своими глазами. Прочитав нашу книгу, читатель должен закрыть ее поумневшим».
Ходил я долго, и мне казалось, что я все еще сижу в огромном теплом кабинете маститого автора «Кражи» и веду с ним умную беседу. Я был счастлив, ощущал огромный подъем: теперь-то я начну писать по всем правилам литературного мастерства. Жалко, что поздно узнал, как строить сюжет, а то бы «Карапета» смастерил куда получше!
Наряду с подъемом, в душе у меня появилась мышь сомнения и прогрызла где-то свою дырку. Гм. А не мало ли все-таки для писателя рабфаковского образования? Со мной Углонов, в сущности, разговаривал, будто с зулусом. Зря, пожалуй, я бросил институт иностранных языков. Какие-то Эйнштейны есть на свете, теория относительности, фламандские художники, фамилии которых мне даже не сочли нужным назвать. Джинсы с их солнечной системой! Вообще-то говоря, на солнце мне, что ли, жить? Сгоришь. Обрисовать же я его могу и без Джинса, и все-таки неудобно: писатель, а солнечной системы не знаю и «Стократа», Шпенглера не читал.
Надо бы достать эти книжки, может, и я их пойму? Да кто мне даст? В библиотеке? Подставляй обе руки! Все эти ученые, философы считаются «буржуазными». Скажут: а товарища Сталина не хотите почитать?
Жизнь в Москве становилась все интересней: редактирование— хоть и со скрипом — шло к завершению, я был полон новых творческих замыслов. Чего бы, казалось, еще? По вдруг я купил бесплацкартный билет и сыпанул домой в деревню. Обнять женку, увидеть хотя на денек, отдохнуть возле нее. К черту все дела, успеется!
Поезд в Уваровку прибывал глубокой ночью. Если подремать на деревянном диване в провонявшем вок-зальчике, то утром вполне можно сыскать попутную подводу хотя бы до ближней деревни Шохово. Но можно ли
вытерпеть, зная, что совсем недалеко за лесом Тася? И я отправлялся пешком. Обычно всякий раз я привозил из Москвы пайковые продукты, полученные по заборной карточке: сахар, селедку, хлеб, все это туго набивал в фанерный чемодан и пер на плече, опасливо косясь на черные высоченные ели, смутно белевшие раздетые березы. Высоко сквозь ветви светилось блеклое небо с невидимым за сплошными облаками месяцем, под ногами шуршала палая листва, — тихо было в чащобе, глухо.
В деревню я приходил усталый, мокрый, зато еще задолго до рассвета, стучал в окошко, и Тася, теплая от сна, улыбающаяся, откидывала дверной крючок. Я на пороге обнимал ее, искал во тьме губы.
— Что ж не предупредил? — всегда спрашивала она счастливым и смущенным голосом.
— Будто я знаю, когда сумею вырваться.
— Кончил редактирование?
— Если бы! Впускай, потом расскажу.
Я разувался у порога и на цыпочках пробирался в угол за ширму. В Колоцке произошли большие перемены: приехала Фелицата Никитична, продала наконец особняк и сад. «Продешевила. Да что поделаешь? Не оставаться ж одной в станице». У нее еще было два старших женатых сына, но обычно матери всегда живут с дочками. За эти месяцы в школе глухонемых Тася показала свою старательность, и директор Обедков, солидный, учтивый, с эспаньолкой на полном лице, перевел ее учительницей. Заработок Таси увеличился почти вдвое, ей дали квартиру в самом «монастыре» — в длинном каменном помещении, где когда-то жили монашки. «Кельи» были низкие, сыроватые, с окнами во двор, густо заросший высокими кустами сирени.
Днем, когда Тася вернулась с уроков и мы все собрались за обеденным столом, теща спросила: — Работаете в «Известиях», Виктор?
О газете меня Тася ни разу не спросила, она всегда ждала, чтобы я ей все сам рассказал. «Воткнула шило»,— подумал я о теще. Тася даже не глянула на меня, но я чувствовал, что она тоже с интересом прислушивалась к разговору. Ответил я хладнокровно, давно заготовленной фразой:
— Ничего не вышло.
— Почему? Вы же сообщали в письме...
Фелицата Никитична только что открыла супницу — фарфоровую, привезенную из Старо-Щербиновки вместе с фражированным половником, обеденным сервизом, — и по лицу ее я увидел, как женщин (обеих, конечно) огорошил мой ответ... Почему-то и я не смотрел на Тасю.
— Срочно надо кончать редактуру «Карапета», сдавать рукопись в производство.
«Что вы можете возразить? Нападение отбито».
— А мы так обрадовались, — разочарованно протянула Фелицата Никитична и стала разливать дымящийся суп по тарелкам. — Совсем не будете работать в редакции?
— Выходит, нет. Рассказ задумал новый.
Вероятно, это у меня уже вышло с вызовом, брови сами задвигались. Тася подняла голову и, как всегда, выступила в мою защиту:
— Не может же Витя одновременно вести две работы? Он очень занят редактированием.
— Понимаю, Тасюша, но ведь там скоро кончается?— Фелицата Никитична снова обратилась ко мне: — А потом что станете делать?
«Водку пить, — хотелось мне ответить. — После трудов праведных». А что? Надраться бы хоть разок как следует да побуянить, узнала бы, какие еще бывают зятья! Не зря бы тогда меня считала алкоголиком. Я промолчал.
— Ой, мама, ты такая хлопотливенькая,— снова остановила ее Тася. — Ты же видишь, как Витя работает? Я, наоборот, хочу, чтобы он отдохнул немножко в деревне. После, в Москве, начнет свой новый рассказ.
Днем я никогда не валялся на постели. Мне всегда было мало времени для работы, и я прихватывал ночь: спал всего шесть часов.
— Я вижу, — согласилась теща; вдруг съежила в улыбке слегка подкрашенные губы. — А вот зачем, Виктор, вы пишете-пишете и потом целыми страницами вычеркиваете? Ведь заплатят меньше. Не забывайте, у вас должно быть прибавление семейства, потребуются распашонки разные, ванночка...
Ответить я не успел. Тася вспыхнула, перебила мать, повторяя мои всегдашние слова:
— Живем? Ну и хорошо. Все будет, когда придет нужда.
Вот уж тещи, свекрухи: вечно у них нос торчит во всех щелях! Они «многоопытные»! Они бескорыстно пекутся о непрактичных детях, «не понимающих», что такое семья! А мы-то, молодые, не печемся? Вспомнили бы они себя в нашем возрасте: разве не были сами беспечными, легковерными? Не фыркали на своих тещ и свекрух? Никогда шалая, взлохмаченная молодость и причесанная волосок к волоску старость не поймут друг друга.
Обычно после обеда Тася отдыхала «часок»; я заставил ее изменить привычке, потащил гулять. Вокруг Ко-лоцка во все стороны раскинулся лес: ель, березка, дуб, черноклен. Я каждый день бродил по глухим тропкам в буреломной чаще, прислушиваясь к чуть слышному, бедному переливами теньканью синиц, резкому стрекотанью сорок, обдумывая, как дальше работать над рукописью.
— Редакторша у тебя молоденькая? — расспрашивала Тася, идя рядом со мной по лиловатой, широкой тропинке, вилявшей между орешником, кустами бересклета.
Мне было приятно, что она меня немножечко ревнует.
— Ворона длинноносая.
— О, столичные женщины так умеют крутить вам головы!
Я вспомнил все, что перенес от Болотиной, не сдержался:
— Мне-то она действительно .. .чуть совсем не открутила. Видала, Тася, как овец стригут? Вот и она так обхватала мою рукопись... все боится, чтобы нас в прессе не ругали. Если и дальше будет обрубать фразы, выковыривать целые куски, — именно тогда-то и разругают
в дым.
Я начал приводить ей примеры. Тася видела, что я и в самом деле полон желчи, и крепче, доверительнее оперлась на мою руку.
— Счастливец ты, Витюшка: интересные встречи с писателями, в театр можешь пойти... в музей какой... хотя бы в ту же Третьяковскую галерею.
Пойдешь, держи карман шире! Во-первых, для этого надо время, а где его возьмешь? Во-вторых, костюм хороший, в моем неприлично на люди показаться. А в-третьих, чтобы попасть в театр, надо купить билет: попробуй достань его. Конечно, на пьесу какого-нибудь современного драматурга, вроде «Рельсы гудят», «Вздор» или «Шторм», пожалуйста, хоть в кресла первого ряда, так
'зачем они даром сдались! От скуки захрапишь на весь партер. А попасть в Художественный или в Малый на «Дядю Ваню», на «Свадьбу Кречинского», на «Лес» — и не мечтай. Всю ночь напрасно простоишь у кассы. Да и вообще должен сказать: по музеям, театрам больше ходят приезжие, а не москвичи.
— Вот выйдет книжка, ты приедешь в Москву, и я тебя всюду повожу, — начал я развивать свои любимые мечты. — И поужинаем в ресторане Клуба писателей, и в театре... уж я достану билеты па классику. В Останкинский музей съездим. Покатаю тебя на пароходе по Москве-реке.
Бледное осеннее небо висело над смолкшим лесом, под ногами шуршала лилово-пестрая покоробленная листва, слежавшаяся толстым половичком, нос щекотал резкий, кисловатый запах гнили, сырости, из оврага тянуло холодком. Ярко зеленел мох на толстых лиловых елях, тихо покачивались голые ветви лещины с редкими, засохшими на верхушке орехами: в августе их за листвою не видно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24