У него похолодел и заныл живот. А если он не вернется в США – как жить? Где? Его ведь выгонят из экспортно-импортной фирмы… Ему незачем ходить объясняться с ними, их, наверное, уже давно предупредили, гораздо раньше, чем его самого, и они, конечно, принимали во всем этом участие. Где же ему найти работу? Иностранец. Без паспорта. А дети! Их выгонят из американской школы. Девочка и без того такая нервная! А квартира? Их из нее выселят. И у его жены не будет больше холодильника… Ужасно. Отвратительно. Бедная моя, терпеливая моя… Фрэнк шагал вдоль Сены, касался толстых каменных плит парапета, думал о том, какие они белые и шершавые, слышал, как машины проезжали за его спиной и останавливались у красного светофора. Сена была слишком далеко. Живопись. А, да что о ней говорить! Он вспомнил о своих соседях по мастерской; среди них есть иностранцы, может быть, они знают, что полагается делать в таких случаях? Ольга… «Мы живем во времена подозрений… во времена подозрений!» – повторяла она. Серый шелковистый взгляд. Он был на мосту, в двух шагах от «Терминюса» – может быть, надо ее предупредить, рассказать ей? А если за ним следят? Конечно, за ним следят, а то как бы они узнали? Тогда куда же идти? Он не мог появиться перед женой в таком состоянии. Мастерская? А если он приведет туда шпиков? Фрэнк остановился, посмотрел на небо, посмотрел на воду. Но он умел плавать, он очень хорошо плавал. И разве не подло было бы бросить жену и детей. Они впутают в это дело Ольгу, Ольгу, которую уже поджидают за углом, с ножом. С ведром помоев. Если уж умирать, то так, чтобы смерть показалась естественной. Идеальное самоубийство.
Фрэнк снова зашагал. Идеальное самоубийство. Из этого можно сделать сценарий. Как его осуществишь? Что, если пойти поговорить с продюсерами? Как же!… Идеальное самоубийство… Он не пойдет к Ольге. Что она подумает, если он вдруг исчезнет? Как знать, что может подумать Ольга? Вечные снега. Она будет по-прежнему идти своей дорогой, мягко сверкая… Для нее самой, для ее же пользы он прервет всякие сношения с ней. Что касается его – все пропало, ничего худшего не придумаешь. Мертвец не боится смерти. Все кончено. Но он не может вынести встречи с женой, не может сказать ей, что они отрезаны от родины… Потому что туда он не вернется, туда его и насильно не затолкаешь… Пока можно, он будет скрывать от жены правду. Правду? Какую правду? А вдруг ей скажут, что он ей изменял, вдруг ей докажут, что он две недели прожил вдвоем с другой женщиной в большом пустом доме, где были только они двое – он и другая. Никто не поверит, что они жили там, как брат и сестра. А между тем это ведь было именно так. По отношению к жене его единственным грехом была та воскресная прогулка, во время которой он вдруг почувствовал себя счастливым. Жаркий летний день, весь народ вышел на прогулку, и они тоже, как все… Ресторан, где им было так весело… Если бы у Ольги не болела нога, не было бы этой дурацкой сцены на автобусной остановке… Ведь только мысль, что ей больно, а придется еще идти пешком, вывела Фрэнка из себя. Если бы Ольга не надела новые туфли, если бы она не купила туфель, которые натирали ей ногу, вся жизнь могла бы пойти по-иному. Они бы не уехали так стремительно… Но дело теперь не в этом! Куда, куда деваться… Фрэнк не мог решиться на встречу с женой.
Он пошел по направлению к мастерской. Это было самое разумное, самое естественное, так он по крайней мере объяснит потом жене, не прибегая ко лжи, причину своего долгого отсутствия, своего озабоченного, усталого вида… После работы в мастерской он часто возвращался совсем разбитый, мрачный и молчаливый… Что касается шпиков, все равно они уже знают туда дорогу… К тому же, если они заинтересуются, к кому из соседей он зайдет, им придется стать на лестнице, а тогда Фрэнк их увидит. Может быть, убьет…
Автоматически, как лунатик, он сел в автобус. Сошел. Перешел улицу. Пересек двор. Еще один двор, на этот раз узкий, длинный, мощеный. Двери мастерских первого этажа, выходящих во двор, были открыты, через них было видно работающих людей… человек, окруженный маленькими ящиками из белого дерева, строгал доски; женщина склонила голову над кустарным ткацким станком… Фрэнк, проходя, всегда видел только тонкий пробор, разделяющий ее черные волосы… Мастерские художников находились на втором и третьем этажах, туда вела очень крутая деревянная лестница. Площадка, темный коридор, двери и та особая атмосфера, которая свойственна всем парижским домам, где есть мастерские, в которых никогда не делают ремонта, не красят, не моют и не подметают. Сквозь грязные окна вот таких мастерских иногда пробивается радуга гения.
Фрэнк открыл дверь своей мастерской, которая, собственно, не была его мастерской, он получил ее заимообразно, он должен быть готовым в любой момент с благодарностью ее вернуть. Это была довольно большая комната, выходившая на север, как и полагается мастерской художника, пыльные стекла умеряли дневной свет, и освещение там всегда было серым. Железная кровать, стол и стулья были отодвинуты к тоскливо грязным стенам, а в середине комнаты стоял только мольберт и на нем картина… Картина ждала Фрэнка, молчаливая и коварная, как подстерегающий злоумышленник. Фрэнк встал перед ней и посмотрел ей прямо в лицо…
Неужели именно он создал эту бледную и плоскую вещь. Эту песчаную пустыню, по которой черный контур рисунка, угловатый, как дерево, разбитое молнией, выписал угрюмую решетку. Фрэнк отошел, потом приблизился, снова отошел… Отвращение, разочарование охватили его, как боль, боль такая сильная, что он даже не заметил, как из горла его вырвался крик. Когда крик этот дошел до его ушей, он бросился на пол и стал кататься по нему, чтобы потушить крик, как тушат огонь… Наконец ему удалось его остановить, и теперь крик раздавался только у него внутри. Фрэнк старался не двигаться; он неподвижно лежал на полу, дожидаясь, пока сердце его перестанет колотиться, а оно так стучало, как будто просилось, чтобы его выпустили наружу. Наконец он смог подняться, добрался До умывальника: в засиженном мухами зеркале, покрытом пятнами от сырости, он увидел свое лицо, потемневшее, с провалившимися щеками, неузнаваемое… Фрэнк умылся, подставил голову под кран… Ему стало легче.
Когда Фрэнк вошел в мастерскую Дариуса, он прежде всего увидел Сержа, лежавшего на диване с поднятыми коленями, прислонясь к полосатым подушкам… Дариус, стоя перед мольбертом, писал его портрет.
– Разве идет дождь? – спросил Серж.
– Нет, я облился из крана, очень жарко… – объяснил Фрэнк.
– Перестань вертеться, Серж, – сказал Дариус, – Фрэнк, сядь, ты его будоражишь.
Фрэнк осторожно сел на стул с соломенным сиденьем, немедленно провалился, что его нисколько не смутило, и пересел на ободранное кресло, прислоненное к стене. Кресло устояло. Фрэнк сел поудобнее. Какой-то человек с лицом цвета вороненой стали, тонкий, как шпага, стоял со стаканом в руке у стены и наблюдал, как Дариус работает. Он улыбнулся Фрэнку, поднял свой стакан.
– Хотите? – спросил он. – Вино холодное.
– Знакомьтесь, – сказал художник, необорачиваясь. – Мистер Фрэнк Моссо, дон Альберто. Налей ему, Альберто. Но не хвастай, что вино холодное, – у нас здесь нет холодильника! Ну, как дела, Фрэнк? Уже давно твои соседи не слыхали, как ты объясняешься со своими картинами. Ты был в отпуске во время забастовки? А мне досталась модель, Серж сидит в Париже без дела… Я на тебя не смотрю, но чувствую, что у тебя расстроенный вид.
– Со мной случилась ужасная вещь: у меня отобрали американский паспорт. Они хотят заставить меня вернуться в США.
Дариус положил кисти.
– Сволочи… – сказал он.
– А что случается, когда у человека отбирают паспорт? – спросил Серж, поднимаясь со своего ложа.
Альберто протянул Фрэнку полный стакан:
– За всех патриотов, за всех изгнанников!… – сказал он, поднимая стакан.
Фрэнк осушил свой.
– Не знаю, – сказал он через некоторое время. – Практически я не знаю, что со мной будет. У меня такое чувство, будто я стал астральным телом, может быть, меня уже не существует… Я, наверно, уже не отбрасываю тени, я что-то не заметил ее на тротуаре…
– Да что ты? – Серж загоготал. – Да здравствует полиция! Мы существуем только благодаря имеющемуся на нас делу. Когда прекратится вся эта бумажная канитель, мы перестанем существовать. Нет, кроме шуток, Фрэнк, неужели они подложили тебе такую свинью?
– Подложили. Ты смеешься. Но у меня больше нет никаких доказательств, подтверждающих действительность и законность моего существования. А мой экспорт-импорт выставит меня за дверь.
– А трудовая книжка у тебя есть?
– Да… Но если я лишусь работы, мне ее не возобновят.
Фрэнк помолчал.
– Теперь вы видите, – вновь начал он, – мне остается только утопиться.
– Да, – сказал Серж, – ты совершенно прав. Надо спросить у сведущих людей, как поступают в подобном случае. Американская эмиграция – дело еще новое, и никто ничего толком не знает. Как по-твоему, Альберто, что ему нужно предпринять? Есть ли какая-нибудь возможность уладить дело?
Альберто задумался.
– Что вам, в сущности, нужно? – спросил он. – Ваше удостоверение о праве на жительство во Франции еще действительно?
– Срок почти истек. Если я не смогу доказать, что у меня есть средства к существованию, мне его не возобновят… А если я останусь без работы…
– Тогда… Паспорт беженца, я думаю… Надо пойти на улицу Коперника в «Бюро помощи беженцам и апатридам». Оно было изобретено для эмигрантов из народных демократий… А мы им пользуемся… Вряд ли они позволят себе выслать американца!
Фрэнк воспринял эти слова, как пощечину: беженец! Лишенный родины! Он, американский гражданин, гражданин государства, не находящегося в состоянии войны, не разрушенного землетрясением, государства, где не было революции… Он, простой американский гражданин, – беженец!…
– Может быть, – сказал он, – да, паспорт беженца… Что-нибудь в этом роде.
– У нас есть люди, профессия которых состоит в знании законов, они укажут нам верный путь, – сказал Серж с пафосом, – но не жди, пока тебя выставят из твоей фирмы. Устраивайся немедленно. Ты же художник.
– Есть о чем говорить!
– Конечно. Есть о чем говорить… – Дариус откупорил еще одну бутылку. – У тебя есть профессия. Я видел твою картину в мастерской этой скотины Полетта. Здорово заверчено, сразу видно, что ты понимаешь толк в живописи.
Фрэнк ничего не ответил. Дариус просто хочет его утешить. Он ведь не знает, что Фрэнка ничем уже не утешишь.
– Я спрошу у наших, – сказал Альберто, продолжая свою мысль.
– Спроси. А я хочу еще раз повторить Фрэнку, что его картина здорово заверчена. Но живопись не может прокормить художника, у которого точка зрения на свои картины меняется каждую неделю.
– Она меняется не у меня, а у моего покупателя… бывшего покупателя.
– А! Его бы я убил, – мечтательно произнес Серж. – Мне пришла в голову одна мысль. Во всяком случае, мне кажется, что это мысль…
– Мне нравится, – продолжал Дариус, – что твоя живопись, как математика… Ты не виляешь, все построено, решительно все точно, все стоит на месте, все существует, а если кому-нибудь это не подходит, тем хуже для них.
– Сделано по-портновски, – добавил Серж, – как сказала бы моя мать, у нее-то самой прямые швы не получаются. Я всего лишь музыкант, и, поскольку музыка – искусство низшего порядка, как это известно каждому в этом доме, у меня нет права голоса… Но твой покрой хорош, Фрэнк… по моему скромному мнению.
– Твоя мать права, – Дариус наливал вино, – живопись Фрэнка утверждает его видение, в ней нет ничего случайного, ему не кажется, что он видит, а он действительно, несомненно видит…
– Но я все-таки рисую не по линейке, – обидчиво сказал Фрэнк, – к тому же…
Все замолчали, каждый думал о своем.
– Вам нужно получить, – сказал наконец Альберто, продолжая свое, – паспорт беженца. Бюро дает их беженцам и лицам, лишенным родины, которые не могут обратиться за бумагами в консульства своих стран, так как они взаимно друг друга не признают.
Но Серж, подняв палец, сделал отрицательный жест
– Никогда, – сказал он, – если Фрэнк это сделает, то он сам отрежет себя от своей родины, он санкционирует действия ФБР. Странное положение – быть эмигрантом. не будучи им и в то же время являясь им.
Они снова помолчали. Серж притянул к себе гитару, валявшуюся около дивана, начал ее настраивать.
– Положи гитару, – сказал Дариус, – за работу…
Серж положил гитару, принял позу…
– Лишенный родины… – повторил Фрэнк. – Я не могу понять смысл этих слов. Эти слова задавили меня, как могильная плита, и я все же не понимаю, что они значат. У меня жена и двое детей. Я не решаюсь рассказать им, что с нами произошло. Дети учатся в американской школе – их исключат, представьте себе, какой это будет для них удар. У моей жены больше не будет холодильника. У меня не будет работы. Мне кажется, лучше со всем этим покончить. Я не хочу жить, как пария. У вас есть убеждения, а у меня есть только гордость. Я – не лишенный родины; пока я жив, я с этим не соглашусь. У меня должны быть те же права, что у всех остальных людей, платящих налоги. Я ничего не сделал против своей страны. Я даже и не помышлял «свергнуть правительство»! Я не пария. С этим я никогда не соглашусь.
Серж слушал Фрэнка. Он думал об эмигрантах евреях, сгрудившихся в одном из кварталов Парижа… рабочих, ремесленниках, мелких торговцах, приехавших из Польши между двумя войнами, бежавших от погромов, преследований, разорения… Они до дна испили чашу тех неприятностей, о которых говорил Фрэнк, пока еще новичок. Их неприятности с документами были отнюдь не морального свойства. Несчастные люди! Они не пытаются вступать в борьбу с силами природы, называемыми законами, визами, паспортами, документами, разрешениями, высылкой… Разбушевавшаяся стихия не может вас оскорбить, она только может сделать вашу жизнь невыносимой – в уголке Парижа так же, как бывало в польских городках… Они попадают в лапы жуликов, которые отбирают у них последние деньги, якобы улаживая их дела, но не улаживают ровно ничего, и они остаются все в том же положении, да еще без денег.
– Я налью вина, – сказал Серж, вставая. – Чувствую, что сегодня у нас будет сильная жажда, я схожу куплю несколько бутылок.
Дариус потянул его за рукав, чтобы он сел:
– Вина хватит, у меня есть погребок… Сиди ты, ради бога, спокойно, Серж!
Он пошел к стенному шкафу на другом конце мастерской и вернулся, неся по бутылке в каждой руке.
– Во время всеобщего бегства в 1939 году, – сказал Альберто, – когда Франция посадила за колючую проволоку нас, испанских бойцов, могильщикам приходилось копать на кладбище не ямы, а траншеи, так много заключенных умирало каждый день. Когда комендант лагеря, французский генерал, велел привезти доски, чтобы построить бараки для администрации лагеря, и испанские заключенные поняли, что дело не только затягивается, а будет продолжаться до бесконечности, они стали умирать в еще большем количестве… И вот однажды мы увидели, как молодой испанец, интернированный, как и все остальные, идет по лагерю и тащит за собой одно из тех бревен, которые привезли для постройки бараков. Мы смотрели, как он медленно шел и тащил бревно, оставлявшее за собой борозду на грязной земле… Охранявшие нас сенегальцы тоже это видели. Парень шел один со своим бревном, и вид у него был странный. Один из сенегальцев крикнул ему, чтобы он остановился. Все ждали, что произойдет, потому что парень не остановился, а продолжал идти в нашу сторону… Тогда сенегалец бросился на него со штыком! И тут произошла невероятная вещь: не успел еще сенегалец напасть на парня, как толпа заключенных кинулась на сенегальца, подмяла его под себя, поглотила его, а когда толпа отхлынула, от сенегальца остались одни лохмотья.
Альберто внимательно посмотрел на остальных, как бы проверяя, поняли ли они его. Потом продолжал:
– На другой день нам принесли хороший суп. Нам объявили, что привезенные бревна пойдут на постройку бараков, чтобы нам больше не приходилось спать под открытым небом… И с этого дня испанцы в лагере уже не мерли, как мухи, а умирали, как люди, время от времени.
Глядя на Альберто, Дариус наливал вино. Какой поразительный тип идальго, испанского гранда, смесь стали и закалившего ее огня. Человек, рожденный быть вожаком мужчин, а, может быть, также и женщин. Дариус стал мечтать о портрете Альберто.
– Да, – сказал Фрэнк, это, конечно, поучительно… Но я – единственный в своем роде. И я не привык…
Никто не сказал ему – «привыкнешь», но каждый это подумал.
– Единственный? – повторил Серж. – Насколько мне известно, вас в Париже несколько тысяч…
– Несколько тысяч кого?…
– Несколько тысяч американских граждан, которые сбежали из Соединенных Штатов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Фрэнк снова зашагал. Идеальное самоубийство. Из этого можно сделать сценарий. Как его осуществишь? Что, если пойти поговорить с продюсерами? Как же!… Идеальное самоубийство… Он не пойдет к Ольге. Что она подумает, если он вдруг исчезнет? Как знать, что может подумать Ольга? Вечные снега. Она будет по-прежнему идти своей дорогой, мягко сверкая… Для нее самой, для ее же пользы он прервет всякие сношения с ней. Что касается его – все пропало, ничего худшего не придумаешь. Мертвец не боится смерти. Все кончено. Но он не может вынести встречи с женой, не может сказать ей, что они отрезаны от родины… Потому что туда он не вернется, туда его и насильно не затолкаешь… Пока можно, он будет скрывать от жены правду. Правду? Какую правду? А вдруг ей скажут, что он ей изменял, вдруг ей докажут, что он две недели прожил вдвоем с другой женщиной в большом пустом доме, где были только они двое – он и другая. Никто не поверит, что они жили там, как брат и сестра. А между тем это ведь было именно так. По отношению к жене его единственным грехом была та воскресная прогулка, во время которой он вдруг почувствовал себя счастливым. Жаркий летний день, весь народ вышел на прогулку, и они тоже, как все… Ресторан, где им было так весело… Если бы у Ольги не болела нога, не было бы этой дурацкой сцены на автобусной остановке… Ведь только мысль, что ей больно, а придется еще идти пешком, вывела Фрэнка из себя. Если бы Ольга не надела новые туфли, если бы она не купила туфель, которые натирали ей ногу, вся жизнь могла бы пойти по-иному. Они бы не уехали так стремительно… Но дело теперь не в этом! Куда, куда деваться… Фрэнк не мог решиться на встречу с женой.
Он пошел по направлению к мастерской. Это было самое разумное, самое естественное, так он по крайней мере объяснит потом жене, не прибегая ко лжи, причину своего долгого отсутствия, своего озабоченного, усталого вида… После работы в мастерской он часто возвращался совсем разбитый, мрачный и молчаливый… Что касается шпиков, все равно они уже знают туда дорогу… К тому же, если они заинтересуются, к кому из соседей он зайдет, им придется стать на лестнице, а тогда Фрэнк их увидит. Может быть, убьет…
Автоматически, как лунатик, он сел в автобус. Сошел. Перешел улицу. Пересек двор. Еще один двор, на этот раз узкий, длинный, мощеный. Двери мастерских первого этажа, выходящих во двор, были открыты, через них было видно работающих людей… человек, окруженный маленькими ящиками из белого дерева, строгал доски; женщина склонила голову над кустарным ткацким станком… Фрэнк, проходя, всегда видел только тонкий пробор, разделяющий ее черные волосы… Мастерские художников находились на втором и третьем этажах, туда вела очень крутая деревянная лестница. Площадка, темный коридор, двери и та особая атмосфера, которая свойственна всем парижским домам, где есть мастерские, в которых никогда не делают ремонта, не красят, не моют и не подметают. Сквозь грязные окна вот таких мастерских иногда пробивается радуга гения.
Фрэнк открыл дверь своей мастерской, которая, собственно, не была его мастерской, он получил ее заимообразно, он должен быть готовым в любой момент с благодарностью ее вернуть. Это была довольно большая комната, выходившая на север, как и полагается мастерской художника, пыльные стекла умеряли дневной свет, и освещение там всегда было серым. Железная кровать, стол и стулья были отодвинуты к тоскливо грязным стенам, а в середине комнаты стоял только мольберт и на нем картина… Картина ждала Фрэнка, молчаливая и коварная, как подстерегающий злоумышленник. Фрэнк встал перед ней и посмотрел ей прямо в лицо…
Неужели именно он создал эту бледную и плоскую вещь. Эту песчаную пустыню, по которой черный контур рисунка, угловатый, как дерево, разбитое молнией, выписал угрюмую решетку. Фрэнк отошел, потом приблизился, снова отошел… Отвращение, разочарование охватили его, как боль, боль такая сильная, что он даже не заметил, как из горла его вырвался крик. Когда крик этот дошел до его ушей, он бросился на пол и стал кататься по нему, чтобы потушить крик, как тушат огонь… Наконец ему удалось его остановить, и теперь крик раздавался только у него внутри. Фрэнк старался не двигаться; он неподвижно лежал на полу, дожидаясь, пока сердце его перестанет колотиться, а оно так стучало, как будто просилось, чтобы его выпустили наружу. Наконец он смог подняться, добрался До умывальника: в засиженном мухами зеркале, покрытом пятнами от сырости, он увидел свое лицо, потемневшее, с провалившимися щеками, неузнаваемое… Фрэнк умылся, подставил голову под кран… Ему стало легче.
Когда Фрэнк вошел в мастерскую Дариуса, он прежде всего увидел Сержа, лежавшего на диване с поднятыми коленями, прислонясь к полосатым подушкам… Дариус, стоя перед мольбертом, писал его портрет.
– Разве идет дождь? – спросил Серж.
– Нет, я облился из крана, очень жарко… – объяснил Фрэнк.
– Перестань вертеться, Серж, – сказал Дариус, – Фрэнк, сядь, ты его будоражишь.
Фрэнк осторожно сел на стул с соломенным сиденьем, немедленно провалился, что его нисколько не смутило, и пересел на ободранное кресло, прислоненное к стене. Кресло устояло. Фрэнк сел поудобнее. Какой-то человек с лицом цвета вороненой стали, тонкий, как шпага, стоял со стаканом в руке у стены и наблюдал, как Дариус работает. Он улыбнулся Фрэнку, поднял свой стакан.
– Хотите? – спросил он. – Вино холодное.
– Знакомьтесь, – сказал художник, необорачиваясь. – Мистер Фрэнк Моссо, дон Альберто. Налей ему, Альберто. Но не хвастай, что вино холодное, – у нас здесь нет холодильника! Ну, как дела, Фрэнк? Уже давно твои соседи не слыхали, как ты объясняешься со своими картинами. Ты был в отпуске во время забастовки? А мне досталась модель, Серж сидит в Париже без дела… Я на тебя не смотрю, но чувствую, что у тебя расстроенный вид.
– Со мной случилась ужасная вещь: у меня отобрали американский паспорт. Они хотят заставить меня вернуться в США.
Дариус положил кисти.
– Сволочи… – сказал он.
– А что случается, когда у человека отбирают паспорт? – спросил Серж, поднимаясь со своего ложа.
Альберто протянул Фрэнку полный стакан:
– За всех патриотов, за всех изгнанников!… – сказал он, поднимая стакан.
Фрэнк осушил свой.
– Не знаю, – сказал он через некоторое время. – Практически я не знаю, что со мной будет. У меня такое чувство, будто я стал астральным телом, может быть, меня уже не существует… Я, наверно, уже не отбрасываю тени, я что-то не заметил ее на тротуаре…
– Да что ты? – Серж загоготал. – Да здравствует полиция! Мы существуем только благодаря имеющемуся на нас делу. Когда прекратится вся эта бумажная канитель, мы перестанем существовать. Нет, кроме шуток, Фрэнк, неужели они подложили тебе такую свинью?
– Подложили. Ты смеешься. Но у меня больше нет никаких доказательств, подтверждающих действительность и законность моего существования. А мой экспорт-импорт выставит меня за дверь.
– А трудовая книжка у тебя есть?
– Да… Но если я лишусь работы, мне ее не возобновят.
Фрэнк помолчал.
– Теперь вы видите, – вновь начал он, – мне остается только утопиться.
– Да, – сказал Серж, – ты совершенно прав. Надо спросить у сведущих людей, как поступают в подобном случае. Американская эмиграция – дело еще новое, и никто ничего толком не знает. Как по-твоему, Альберто, что ему нужно предпринять? Есть ли какая-нибудь возможность уладить дело?
Альберто задумался.
– Что вам, в сущности, нужно? – спросил он. – Ваше удостоверение о праве на жительство во Франции еще действительно?
– Срок почти истек. Если я не смогу доказать, что у меня есть средства к существованию, мне его не возобновят… А если я останусь без работы…
– Тогда… Паспорт беженца, я думаю… Надо пойти на улицу Коперника в «Бюро помощи беженцам и апатридам». Оно было изобретено для эмигрантов из народных демократий… А мы им пользуемся… Вряд ли они позволят себе выслать американца!
Фрэнк воспринял эти слова, как пощечину: беженец! Лишенный родины! Он, американский гражданин, гражданин государства, не находящегося в состоянии войны, не разрушенного землетрясением, государства, где не было революции… Он, простой американский гражданин, – беженец!…
– Может быть, – сказал он, – да, паспорт беженца… Что-нибудь в этом роде.
– У нас есть люди, профессия которых состоит в знании законов, они укажут нам верный путь, – сказал Серж с пафосом, – но не жди, пока тебя выставят из твоей фирмы. Устраивайся немедленно. Ты же художник.
– Есть о чем говорить!
– Конечно. Есть о чем говорить… – Дариус откупорил еще одну бутылку. – У тебя есть профессия. Я видел твою картину в мастерской этой скотины Полетта. Здорово заверчено, сразу видно, что ты понимаешь толк в живописи.
Фрэнк ничего не ответил. Дариус просто хочет его утешить. Он ведь не знает, что Фрэнка ничем уже не утешишь.
– Я спрошу у наших, – сказал Альберто, продолжая свою мысль.
– Спроси. А я хочу еще раз повторить Фрэнку, что его картина здорово заверчена. Но живопись не может прокормить художника, у которого точка зрения на свои картины меняется каждую неделю.
– Она меняется не у меня, а у моего покупателя… бывшего покупателя.
– А! Его бы я убил, – мечтательно произнес Серж. – Мне пришла в голову одна мысль. Во всяком случае, мне кажется, что это мысль…
– Мне нравится, – продолжал Дариус, – что твоя живопись, как математика… Ты не виляешь, все построено, решительно все точно, все стоит на месте, все существует, а если кому-нибудь это не подходит, тем хуже для них.
– Сделано по-портновски, – добавил Серж, – как сказала бы моя мать, у нее-то самой прямые швы не получаются. Я всего лишь музыкант, и, поскольку музыка – искусство низшего порядка, как это известно каждому в этом доме, у меня нет права голоса… Но твой покрой хорош, Фрэнк… по моему скромному мнению.
– Твоя мать права, – Дариус наливал вино, – живопись Фрэнка утверждает его видение, в ней нет ничего случайного, ему не кажется, что он видит, а он действительно, несомненно видит…
– Но я все-таки рисую не по линейке, – обидчиво сказал Фрэнк, – к тому же…
Все замолчали, каждый думал о своем.
– Вам нужно получить, – сказал наконец Альберто, продолжая свое, – паспорт беженца. Бюро дает их беженцам и лицам, лишенным родины, которые не могут обратиться за бумагами в консульства своих стран, так как они взаимно друг друга не признают.
Но Серж, подняв палец, сделал отрицательный жест
– Никогда, – сказал он, – если Фрэнк это сделает, то он сам отрежет себя от своей родины, он санкционирует действия ФБР. Странное положение – быть эмигрантом. не будучи им и в то же время являясь им.
Они снова помолчали. Серж притянул к себе гитару, валявшуюся около дивана, начал ее настраивать.
– Положи гитару, – сказал Дариус, – за работу…
Серж положил гитару, принял позу…
– Лишенный родины… – повторил Фрэнк. – Я не могу понять смысл этих слов. Эти слова задавили меня, как могильная плита, и я все же не понимаю, что они значат. У меня жена и двое детей. Я не решаюсь рассказать им, что с нами произошло. Дети учатся в американской школе – их исключат, представьте себе, какой это будет для них удар. У моей жены больше не будет холодильника. У меня не будет работы. Мне кажется, лучше со всем этим покончить. Я не хочу жить, как пария. У вас есть убеждения, а у меня есть только гордость. Я – не лишенный родины; пока я жив, я с этим не соглашусь. У меня должны быть те же права, что у всех остальных людей, платящих налоги. Я ничего не сделал против своей страны. Я даже и не помышлял «свергнуть правительство»! Я не пария. С этим я никогда не соглашусь.
Серж слушал Фрэнка. Он думал об эмигрантах евреях, сгрудившихся в одном из кварталов Парижа… рабочих, ремесленниках, мелких торговцах, приехавших из Польши между двумя войнами, бежавших от погромов, преследований, разорения… Они до дна испили чашу тех неприятностей, о которых говорил Фрэнк, пока еще новичок. Их неприятности с документами были отнюдь не морального свойства. Несчастные люди! Они не пытаются вступать в борьбу с силами природы, называемыми законами, визами, паспортами, документами, разрешениями, высылкой… Разбушевавшаяся стихия не может вас оскорбить, она только может сделать вашу жизнь невыносимой – в уголке Парижа так же, как бывало в польских городках… Они попадают в лапы жуликов, которые отбирают у них последние деньги, якобы улаживая их дела, но не улаживают ровно ничего, и они остаются все в том же положении, да еще без денег.
– Я налью вина, – сказал Серж, вставая. – Чувствую, что сегодня у нас будет сильная жажда, я схожу куплю несколько бутылок.
Дариус потянул его за рукав, чтобы он сел:
– Вина хватит, у меня есть погребок… Сиди ты, ради бога, спокойно, Серж!
Он пошел к стенному шкафу на другом конце мастерской и вернулся, неся по бутылке в каждой руке.
– Во время всеобщего бегства в 1939 году, – сказал Альберто, – когда Франция посадила за колючую проволоку нас, испанских бойцов, могильщикам приходилось копать на кладбище не ямы, а траншеи, так много заключенных умирало каждый день. Когда комендант лагеря, французский генерал, велел привезти доски, чтобы построить бараки для администрации лагеря, и испанские заключенные поняли, что дело не только затягивается, а будет продолжаться до бесконечности, они стали умирать в еще большем количестве… И вот однажды мы увидели, как молодой испанец, интернированный, как и все остальные, идет по лагерю и тащит за собой одно из тех бревен, которые привезли для постройки бараков. Мы смотрели, как он медленно шел и тащил бревно, оставлявшее за собой борозду на грязной земле… Охранявшие нас сенегальцы тоже это видели. Парень шел один со своим бревном, и вид у него был странный. Один из сенегальцев крикнул ему, чтобы он остановился. Все ждали, что произойдет, потому что парень не остановился, а продолжал идти в нашу сторону… Тогда сенегалец бросился на него со штыком! И тут произошла невероятная вещь: не успел еще сенегалец напасть на парня, как толпа заключенных кинулась на сенегальца, подмяла его под себя, поглотила его, а когда толпа отхлынула, от сенегальца остались одни лохмотья.
Альберто внимательно посмотрел на остальных, как бы проверяя, поняли ли они его. Потом продолжал:
– На другой день нам принесли хороший суп. Нам объявили, что привезенные бревна пойдут на постройку бараков, чтобы нам больше не приходилось спать под открытым небом… И с этого дня испанцы в лагере уже не мерли, как мухи, а умирали, как люди, время от времени.
Глядя на Альберто, Дариус наливал вино. Какой поразительный тип идальго, испанского гранда, смесь стали и закалившего ее огня. Человек, рожденный быть вожаком мужчин, а, может быть, также и женщин. Дариус стал мечтать о портрете Альберто.
– Да, – сказал Фрэнк, это, конечно, поучительно… Но я – единственный в своем роде. И я не привык…
Никто не сказал ему – «привыкнешь», но каждый это подумал.
– Единственный? – повторил Серж. – Насколько мне известно, вас в Париже несколько тысяч…
– Несколько тысяч кого?…
– Несколько тысяч американских граждан, которые сбежали из Соединенных Штатов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45