Сюзи сказала, что нечего обращать внимание на старого графа, и предложила мне чашку чая. Нелли не сказала ничего, это доказывало, что она в курсе дела. Нелли была архитектором-пейзажистом и проходила стажировку в Париже, изучая разбивку садов на французский лад… Дворянское занятие! Она не обладала широтой взглядов Сюзи… Возможно даже, она разделяла образ мыслей старого графа. Однажды я слышала, как она говорила, что, к счастью, корпорация садоводов остается чистой, потому что определенные элементы не любят возиться с землей… И сейчас я вдруг поняла, что она хотела этим сказать… А Сюзи продолжала: «Граф знаменит своим антисемитизмом, сочтите это за чудачество и посмейтесь над ним, Ольга! В двадцатом веке антисемитизм уже устарел! Вы знаете, граф по вечерам вместо электричества зажигает свечи! Разве это не такое же чудачество?» Я глотала чай и невидимые слезы… Цейлонский чай, коричневый, английский, а я люблю только золотистый китайский чай! С одним кусочком сахара, а я люблю очень сладкий чай. Сюзи старалась быть любезной… она пригласила меня остаться обедать… Правда, я должна была заплатить за этот обед. А обеду Сюзи стоил 10 франков… У меня не было денег, это со мной часто случалось… Достаточно было купить губную помаду, чтобы у меня не хватило денег на автобус, – и приходилось идти пешком… Это было очень мило со стороны Сюзи, но я твердо решила уйти, бежать…
Ольга замолчала, и молчание длилось так долго, что Фрэнк сказал, чтобы прервать его:
– И вы туда больше не вернулись?
– Внизу, на улице, меня ждал молодой сын графа: с некоторых пор он постоянно поджидал меня вечерами на углу. Он тоже сказал мне: «Не обращайте внимания на моего отца – антисемитизм у него вроде мании. Он уверяет, что распознает евреев издалека, немедленно и безошибочно. Его очень разозлило, что он публично продемонстрировал обратное». Все были в курсе дела! А самый факт, что я еврейка, наверное, уже давно и долго обсуждался среди моих знакомых… И как обсуждался!… И вот, когда он поцеловал мои пальцы, уверяя, что я настоящая танагрская статуэтка, я вырвала руку, оттолкнула его и бросилась в метро так, как бросаются в воду.
– И вы больше не вернулись к Сюзи? – спросил Фрэнк, когда Ольга опять замолчала.
– В тот вечер нет… Тогда Серж одолжил мне сто франков. Я переночевала в гостинице. Потом я постаралась распрощаться с ними «прилично»… И вот мораль басни: с тех пор я ношу еврейскую фамилию сознательно и благословляю свою детскую интуицию, которая толкнула меня на верный путь.
Ольга уже исчезла в темноте, от нее оставался только голос, а теперь и он исчез. Фрэнк неимоверно страдал оттого, что не мог обнять эту поглощенную мраком женщину.
– Но, Ольга, – сказал он робко, – не кажется ли вам, что это… донкихотство?
– Почему? Во время оккупации некоторые христиане носили желтую звезду… Поль Элюар выдавал себя за еврея под предлогом, что его настоящее имя Гриндель… – И, очень поспешно, она добавила: – Но это не имеет никакого значения… не правда ли?
И она замолчала, как захлопывают дверь. Фрэнк больше не задавал вопросов. Ольга сидела так неподвижно, что ее плетеное кресло ни разу не скрипнуло, как будто оно было пустым. Кресло Фрэнка, наоборот, скрипело, красная точка его папиросы то поднималась, то опускалась. Каждый живет как знает, думал он, а встречаются и такие, которые выигрывают за чужой счет… И даже с блеском. Но не Ольга. Она не хочет иметь дела ни с кем. Кроме себя самой. Да, она играет в шахматы сама с собой. И не хочет других партнеров. И его, Фрэнка, тоже не хочет… А он, хотел бы он жить всегда рядом с Ольгой, с этой прекрасной загадкой? Фрэнк подумал о своей жене… Как хорошо она его понимала, как с ней было легко… Бедная, дети были ее единственной радостью, как для него живопись… Нелегкая у нее жизнь, какая женщина согласилась бы примириться, как с чем-то естественным, с его вечными отлучками? И никогда ни вопроса, ни упрека… А приступы тоски, которые на него находили! Иногда ему казалось, что он сходит с ума. Его ненадежное положение в экспортно-импортной фирме… но не это сводило его с ума: всего важнее для него была живопись…Ольга поднялась к себе, а Фрэнк еще долго оставался в темноте среди запахов сада.
Фрэнк не был похож на Ольгу… Ему недостаточно было высказаться один раз, он должен был говорить без конца. Пусть только Ольга представит себе… начинал он, и поток слов прорывал плотину… У него был один свет в окошке – живопись… Соглашаясь поступить на службу в экспортно-импортную фирму, он никогда не думал, что останется там. Он думал, что имя, которое он себе составил в Голливуде… Но нет, это ему не помогло, а конкуренция в кино была такая, что он отступился. И потом в Париже он сразу же вернулся к своей единственной и подлинной любви – к живописи! Он все время занимался ею понемногу. Но в Голливуде ему так же легко было бросить живопись, как излечившемуся алкоголику не напиваться в стране, где нет спиртных напитков. А возвращение в Париж разбудило дремавшие в нем чувства – он снова увлекся живописью! Через год у него уже накопилось достаточно полотен, чтобы устроить выставку… Выставка была настоящей маленькой революцией… Новая кровь нового мира, так говорили о нем! Похвалы, договор с маршаном, улыбки, званые обеды… В Голливуде ведь было то же самое, вот Фрэнк и отнесся к успеху, как к чему-то само собой разумеющемуся, разве не то же самое повторилось с ним теперь, в другой области? Конечно, он видел вокруг себя немало художников, которые напрягали все силы и не могли ничего добиться – в смысле «успеха», – но Фрэнк об этом не задумывался, он только стремился совершенствоваться, идти вперед, и ему никогда не приходило в голову, что то, чего он уже достиг, может ускользнуть от него…
И тут Фрэнк начинал терять самообладание… В этом саду, где лето сконцентрировалось, как во флаконе духов, под безоблачным небом, среди природы, нарядившейся во все самое красивое, чтобы обольстить людей, бесновался одержимый; отколовшийся от человечества, Фрэнк был подобен сумасшедшему, который замыкается в своем собственном мире и не узнает общей для всех людей вселенной. Перед Ольгой был человек, истекающий кровью. Да, никогда он не представлял себе, что то, чего он уже добился, может от него ускользнуть. А именно это и случилось. То, что он принял за неистощимую жилу, оказалось просто-напросто находкой, которую нужно вернуть. Что произошло? То отношение к себе, которое он ощущал в экспортно-импортной фирме, он ощутил и в других кругах: в художественной среде, на вернисажах, у торговцев картинами, в художественных журналах… На выставках и коктейлях для прессы он стал замечать, что его подчеркнуто игнорируют. Маршан не возобновил контракта, точно так же как это сделал раньше его продюсер в Голливуде. Не сразу все стало ясным. Он понял не сразу. Никто еще не сделал ставки на его живопись, никто не вложил в нее денег, поэтому никому не было до него дела, никто не захотел его поддержать как художника… Может быть, нескольких презрительных улыбок его соотечественников оказалось достаточно? «Ах, Фрэнк Моссо, тот самый… Но что вы в нем находите? У нас он не был художником, даже дилетантом не был… Но у него были неприятности с ФБР… Крупные неприятности. Он пытается теперь отыграться на живописи. Его подозревают в коммунизме». Наверное, такие замечания сделали свое дело. Можно ли придумать историю глупее? Он кончит тем, что действительно станет коммунистом! Да, в конце концов они, наверное, правы – коммунисты! Да, в конце концов он пойдет вместе с ними бороться против общества!…
Фрэнк не очень ясно представлял себе, что такое коммунизм, да и дело было не в коммунизме. Дело было в живописи. И Фрэнк принимался разоблачать механику успеха, перечислял ухищрения, при помощи которых создаются «имена»… Правда, он был не совсем уверен, что все происходит именно так, как он говорил, как он себе представлял и как это представляют себе все, у кого нет ни успеха, ни имени. И он начинал противоречить самому себе. В наше время нет непризнанных гениев, – говорил он, – эти люди не дураки, они не так богаты, чтобы упустить «ценность», они подбирают каждый клочок, каждую крошку таланта… Да они и любят талант. Просто они заметили, что у него, у Фрэнка, таланта нет… Боже мой, боже мой, они знают, что делают! И Фрэнк вдруг принимался топать ногами, как капризный ребенок. Этот высокий парень, в старых военных штанах, без рубашки – крепкий скелет, туго обтянутый кожей, – извивался, корчился, и Ольга видела, как движутся его позвонки, видела ребра… Он поднимал к небу свои жилистые кулаки, раскидывал руки и подскакивал, как летающая рыба… Он орал под безоблачным небом, орал цветам и сливам: «Они знают, что делают, сволочи! Но я их оседлаю, они еще будут лизать мне пятки. Никто ничего мне не запрещал, но они все делают для того, чтобы я не смел… и у них уже входит в привычку унижать меня, презирать, и ничто – ничто! ничто! – не заставит их заметить меня, отнестись ко мне со вниманием, позволить мне работать… Боже, сжалься надо мной, что я есмь? Ничтожество, калека или жертва американской тайной полиции? Если бы я знал, если бы я мог знать, стоит ли все это труда? А вдруг они правы? Что если я действительно только калека, инвалид, который хочет выиграть на велосипедных гонках? Но я хочу выиграть на гонках, хочу!… Немедленно! Мне некогда ждать!… Я хочу! Сейчас же!… Немедленно!…
Выкрики Фрэнка становились бессвязными. Он то невнятно бормотал что-то, то выкрикивал… «Я хочу создавать фильмы, оперы, картины! У меня есть мысли, я талантлив… Мне хочется учиться, ошибаться, начинать снова… Почему они мне мешают… Мне хочется проявить себя во всю меру своих сил. И в то же время я сам говорю себе: „Да, я жалкий калека, они правы. Вот это-то и ужасно… – Фрэнк обрушивался в кресло, запрокидывая свою трагическую голову. – Жизнь проходит, Ольга, у меня уже морщины, седые волосы, мысль застывает, становится все медлительнее, медлительнее… Где же искра божия? Мне кажется, они меня одолели…“
«Идите побрейтесь, Фрэнк, – говорила Ольга, – займитесь полезным делом».
И Фрэнк шел бриться, довольный, что Ольга отослала его, что он сможет, побыв в одиночестве, прийти в себя. Ольга обращалась с ним просто, и это всегда хорошо на него действовало. Пока Фрэнк брился, Ольга сидела в саду, в котором опять наступал дивный покой. Зерна безумия, которые были во Фрэнке всегда и раньше только придавали ему особое очарование, вдруг проросли, дали ядовитое растение… Ольга думала о том, что здесь, с ней, он еще, наверное, не так сильно беснуется, как дома, подобно ребенку, который лучше ведет себя с чужими, чем с матерью. Но она угадывала под слабым налетом временного облегчения растущую меланхолию, злорадный смех безумия… Через толстую стену, разделявшую их комнаты, она слышала, как по ночам он разговаривал сам с собой – привычка, уверял Фрэнк, которая у него выработалась, когда он писал диалоги и сам играл все роли, проверяя слова, интонации. Ольга этому не верила, он разговаривал сам с собой потому, что слова были для него своего рода защитным клапаном, он говорил, чтобы не взорваться. Пусть говорит, раз ему от этого легче. Ей было легче, когда она молчала.
Им было хорошо вдвоем. Погода по-прежнему стояла прекрасная. Покой благотворно влиял на Фрэнка, и Ольга думала, что если бы он мог прожить здесь целый месяц, она его вернула бы жене более терпеливым, успокоившимся.
XIV
Август – месяц летних каникул. Было воскресенье, первое августовское воскресенье. Воздух дрожал от миллионов шагов, от голосов и суетни освободившихся, вырвавшихся на природу людей. Ольге и Фрэнку захотелось в этот день быть, как все. После завтрака они пошли приодеться. Свежевыбритый Фрэнк ждал Ольгу во дворе, он надел свою лучшую рубашку в мелкую клеточку, которую он по-американски носил навыпуск, поверх фланелевых брюк. Ольга спустилась вниз, свежая, в белом полотняном платье и новых белых туфлях на низком каблуке… В этот погожий солнечный день они радостно отправились в путь.
Дорога через поле сразу увела их от людского жилья, потом они свернули на тропинку, которая завела их в густой перелесок, где в солнечных просветах роилась мошкара. Наконец они вышли на большую дорогу и поднялись по ней до перекрестка нескольких широких, гладких дорог. Они пошли наугад по той, которая пролегала по широкому плоскогорью, где зелень деревьев, круглых, как воздушные шары, оттенялась зеленью полей и лугов. Ольга и Фрэнк были хорошие ходоки, и километр за километром так и таяли у них под ногами. Вот поселок, где по-воскресному одетые ребятишки, целая колония, ждали автобуса… звуки духового оркестра неслись из кафе под вывеской «Банкеты и свадьбы»… промчались велосипедисты, с пением и криками… старики и старушки, одетые в черное, сидели перед своими дверями в плетеных креслах и «обсуждали» молодежь, которая была теперь совсем не та, что в их время.
Выйдя из деревни, Фрэнк и Ольга свернули под деревья, чтобы поскорее уйти от большой дороги, где то и Дело приходилось спасаться от автомобилей, мчавшихся в Двух направлениях. У Ольги побаливала нога, – туфли терли, не надо было надевать новые. По ту сторону деревьев небольшая лужайка в низине манила к себе цветами, свежей зеленью… Они сели на траву, радуясь отдыху и прохладе после палящего солнца на дороге. Фрэнк бронзово загорел, а Ольга будто смыла с лица пачкавшие его мелкие морщинки. Ах, как хорошо! Надо будет вернуться по другой дороге, покороче, сказала Ольга, в этой проклятой туфле оказался шов, который трет… Фрэнк встал на колени, чтобы поглядеть: да у нее волдырь на пятке! Ей, наверно, страшно больно! Обратно они пойдут самой прямой дорогой. А пока отдохнут на этой лужайке, здесь так хорошо, куда спешить?
– Здесь, – сказала Ольга, – можно любить все, что захочешь…
Часто случалось, что одной фразой она давала Фрэнку тему, которую он тотчас же принимался развивать:
– Да. Здесь мы можем любить Францию… Это никого не касается. Можно любить свою родину и любить Францию. Страна, в которой человек родился, называется его родиной. А что мы в это слово вкладываем – это наше дело, над этим администрация не властна. Администрация устанавливает только факт нашего рождения в определенной стране, которая и называется нашей родиной. Но с родиной у нас ведь семейные отношения, которые не касаются администрации. Роль администрации ограничивается установлением места нашего рождения.
– А также девичьей фамилии вашей бабушки… – Ольга, не вставая с места, собирала, срывая цветы вокруг себя, букетик из маргариток.
– Да, девичья фамилия бабушки… Ха-ха! Государственному управлению не легко навести порядок среди людей, вывалившихся из ящиков больших комодов, называемых континентами… Теперь, когда я представляю собой частицу этого беспорядка…
– Как после обыска, – сказала Ольга.
– Как после обыска, хотя я этого еще не испытал… Недавно я встретил одного испанского республиканца… по воле случая я все время встречаюсь с людьми, с которыми не должен бы встречаться. Он мне разъяснил много такого, о чем я только начинал Догадываться… По-видимому, каждая страна справляется с этим беспорядком по-своему. Если все пойдет, как я предполагаю – ха-ха! – то я скоро окажусь за бортом общества – в той полосе, где все занесены в списки по карточной системе, введенной некоими комитетами. Есть, конечно, и такие люди, которые находятся вне закона, они проскользнули сквозь сеть, твердо решив не попадаться тем, чья задача состоит в размещении людей в таком порядке, чтобы в случае надобности каждого можно было бы немедленно найти. Не будем говорить об этой категории людей… Но те, кто еще находится в легальной полосе, хотя бы и за бортом общества, все внесены в списки «Международной организации беженцев и апатридов». И я спрашиваю вас, Ольга, как можно лишиться родины? Кто может отнять у вас родину? С таким же успехом можно сказать, что у вас не было матери. Я понимаю слово «беженец», я понимаю слово «изгнанник»… но я не понимаю, что значит «апатрид» – «лишенный родины»! Разве может Франко лишить родины испанского республиканца? Конечно, нет! Республиканец, несмотря ни на что, продолжает любить свою родину. Как вы думаете, Ольга, любовь к родине – это добродетель? Разве привычку к определенному пейзажу, к языку, к пище, которая дает физический и духовный покой, можно назвать добродетелью?
– Говорят… Говорят, что чувство, создающее героев, неизбежно является добродетелью. – Ольга вдруг оживилась: – Вполне естественное чувство называют добродетелью! Почему?… Честность не добродетель – ненормально жульничать. Материнская любовь не добродетель – противоестественна мать, не любящая своего ребенка… Почему называют добродетелью такое естественное, такое эгоистическое чувство, как патриотизм?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Ольга замолчала, и молчание длилось так долго, что Фрэнк сказал, чтобы прервать его:
– И вы туда больше не вернулись?
– Внизу, на улице, меня ждал молодой сын графа: с некоторых пор он постоянно поджидал меня вечерами на углу. Он тоже сказал мне: «Не обращайте внимания на моего отца – антисемитизм у него вроде мании. Он уверяет, что распознает евреев издалека, немедленно и безошибочно. Его очень разозлило, что он публично продемонстрировал обратное». Все были в курсе дела! А самый факт, что я еврейка, наверное, уже давно и долго обсуждался среди моих знакомых… И как обсуждался!… И вот, когда он поцеловал мои пальцы, уверяя, что я настоящая танагрская статуэтка, я вырвала руку, оттолкнула его и бросилась в метро так, как бросаются в воду.
– И вы больше не вернулись к Сюзи? – спросил Фрэнк, когда Ольга опять замолчала.
– В тот вечер нет… Тогда Серж одолжил мне сто франков. Я переночевала в гостинице. Потом я постаралась распрощаться с ними «прилично»… И вот мораль басни: с тех пор я ношу еврейскую фамилию сознательно и благословляю свою детскую интуицию, которая толкнула меня на верный путь.
Ольга уже исчезла в темноте, от нее оставался только голос, а теперь и он исчез. Фрэнк неимоверно страдал оттого, что не мог обнять эту поглощенную мраком женщину.
– Но, Ольга, – сказал он робко, – не кажется ли вам, что это… донкихотство?
– Почему? Во время оккупации некоторые христиане носили желтую звезду… Поль Элюар выдавал себя за еврея под предлогом, что его настоящее имя Гриндель… – И, очень поспешно, она добавила: – Но это не имеет никакого значения… не правда ли?
И она замолчала, как захлопывают дверь. Фрэнк больше не задавал вопросов. Ольга сидела так неподвижно, что ее плетеное кресло ни разу не скрипнуло, как будто оно было пустым. Кресло Фрэнка, наоборот, скрипело, красная точка его папиросы то поднималась, то опускалась. Каждый живет как знает, думал он, а встречаются и такие, которые выигрывают за чужой счет… И даже с блеском. Но не Ольга. Она не хочет иметь дела ни с кем. Кроме себя самой. Да, она играет в шахматы сама с собой. И не хочет других партнеров. И его, Фрэнка, тоже не хочет… А он, хотел бы он жить всегда рядом с Ольгой, с этой прекрасной загадкой? Фрэнк подумал о своей жене… Как хорошо она его понимала, как с ней было легко… Бедная, дети были ее единственной радостью, как для него живопись… Нелегкая у нее жизнь, какая женщина согласилась бы примириться, как с чем-то естественным, с его вечными отлучками? И никогда ни вопроса, ни упрека… А приступы тоски, которые на него находили! Иногда ему казалось, что он сходит с ума. Его ненадежное положение в экспортно-импортной фирме… но не это сводило его с ума: всего важнее для него была живопись…Ольга поднялась к себе, а Фрэнк еще долго оставался в темноте среди запахов сада.
Фрэнк не был похож на Ольгу… Ему недостаточно было высказаться один раз, он должен был говорить без конца. Пусть только Ольга представит себе… начинал он, и поток слов прорывал плотину… У него был один свет в окошке – живопись… Соглашаясь поступить на службу в экспортно-импортную фирму, он никогда не думал, что останется там. Он думал, что имя, которое он себе составил в Голливуде… Но нет, это ему не помогло, а конкуренция в кино была такая, что он отступился. И потом в Париже он сразу же вернулся к своей единственной и подлинной любви – к живописи! Он все время занимался ею понемногу. Но в Голливуде ему так же легко было бросить живопись, как излечившемуся алкоголику не напиваться в стране, где нет спиртных напитков. А возвращение в Париж разбудило дремавшие в нем чувства – он снова увлекся живописью! Через год у него уже накопилось достаточно полотен, чтобы устроить выставку… Выставка была настоящей маленькой революцией… Новая кровь нового мира, так говорили о нем! Похвалы, договор с маршаном, улыбки, званые обеды… В Голливуде ведь было то же самое, вот Фрэнк и отнесся к успеху, как к чему-то само собой разумеющемуся, разве не то же самое повторилось с ним теперь, в другой области? Конечно, он видел вокруг себя немало художников, которые напрягали все силы и не могли ничего добиться – в смысле «успеха», – но Фрэнк об этом не задумывался, он только стремился совершенствоваться, идти вперед, и ему никогда не приходило в голову, что то, чего он уже достиг, может ускользнуть от него…
И тут Фрэнк начинал терять самообладание… В этом саду, где лето сконцентрировалось, как во флаконе духов, под безоблачным небом, среди природы, нарядившейся во все самое красивое, чтобы обольстить людей, бесновался одержимый; отколовшийся от человечества, Фрэнк был подобен сумасшедшему, который замыкается в своем собственном мире и не узнает общей для всех людей вселенной. Перед Ольгой был человек, истекающий кровью. Да, никогда он не представлял себе, что то, чего он уже добился, может от него ускользнуть. А именно это и случилось. То, что он принял за неистощимую жилу, оказалось просто-напросто находкой, которую нужно вернуть. Что произошло? То отношение к себе, которое он ощущал в экспортно-импортной фирме, он ощутил и в других кругах: в художественной среде, на вернисажах, у торговцев картинами, в художественных журналах… На выставках и коктейлях для прессы он стал замечать, что его подчеркнуто игнорируют. Маршан не возобновил контракта, точно так же как это сделал раньше его продюсер в Голливуде. Не сразу все стало ясным. Он понял не сразу. Никто еще не сделал ставки на его живопись, никто не вложил в нее денег, поэтому никому не было до него дела, никто не захотел его поддержать как художника… Может быть, нескольких презрительных улыбок его соотечественников оказалось достаточно? «Ах, Фрэнк Моссо, тот самый… Но что вы в нем находите? У нас он не был художником, даже дилетантом не был… Но у него были неприятности с ФБР… Крупные неприятности. Он пытается теперь отыграться на живописи. Его подозревают в коммунизме». Наверное, такие замечания сделали свое дело. Можно ли придумать историю глупее? Он кончит тем, что действительно станет коммунистом! Да, в конце концов они, наверное, правы – коммунисты! Да, в конце концов он пойдет вместе с ними бороться против общества!…
Фрэнк не очень ясно представлял себе, что такое коммунизм, да и дело было не в коммунизме. Дело было в живописи. И Фрэнк принимался разоблачать механику успеха, перечислял ухищрения, при помощи которых создаются «имена»… Правда, он был не совсем уверен, что все происходит именно так, как он говорил, как он себе представлял и как это представляют себе все, у кого нет ни успеха, ни имени. И он начинал противоречить самому себе. В наше время нет непризнанных гениев, – говорил он, – эти люди не дураки, они не так богаты, чтобы упустить «ценность», они подбирают каждый клочок, каждую крошку таланта… Да они и любят талант. Просто они заметили, что у него, у Фрэнка, таланта нет… Боже мой, боже мой, они знают, что делают! И Фрэнк вдруг принимался топать ногами, как капризный ребенок. Этот высокий парень, в старых военных штанах, без рубашки – крепкий скелет, туго обтянутый кожей, – извивался, корчился, и Ольга видела, как движутся его позвонки, видела ребра… Он поднимал к небу свои жилистые кулаки, раскидывал руки и подскакивал, как летающая рыба… Он орал под безоблачным небом, орал цветам и сливам: «Они знают, что делают, сволочи! Но я их оседлаю, они еще будут лизать мне пятки. Никто ничего мне не запрещал, но они все делают для того, чтобы я не смел… и у них уже входит в привычку унижать меня, презирать, и ничто – ничто! ничто! – не заставит их заметить меня, отнестись ко мне со вниманием, позволить мне работать… Боже, сжалься надо мной, что я есмь? Ничтожество, калека или жертва американской тайной полиции? Если бы я знал, если бы я мог знать, стоит ли все это труда? А вдруг они правы? Что если я действительно только калека, инвалид, который хочет выиграть на велосипедных гонках? Но я хочу выиграть на гонках, хочу!… Немедленно! Мне некогда ждать!… Я хочу! Сейчас же!… Немедленно!…
Выкрики Фрэнка становились бессвязными. Он то невнятно бормотал что-то, то выкрикивал… «Я хочу создавать фильмы, оперы, картины! У меня есть мысли, я талантлив… Мне хочется учиться, ошибаться, начинать снова… Почему они мне мешают… Мне хочется проявить себя во всю меру своих сил. И в то же время я сам говорю себе: „Да, я жалкий калека, они правы. Вот это-то и ужасно… – Фрэнк обрушивался в кресло, запрокидывая свою трагическую голову. – Жизнь проходит, Ольга, у меня уже морщины, седые волосы, мысль застывает, становится все медлительнее, медлительнее… Где же искра божия? Мне кажется, они меня одолели…“
«Идите побрейтесь, Фрэнк, – говорила Ольга, – займитесь полезным делом».
И Фрэнк шел бриться, довольный, что Ольга отослала его, что он сможет, побыв в одиночестве, прийти в себя. Ольга обращалась с ним просто, и это всегда хорошо на него действовало. Пока Фрэнк брился, Ольга сидела в саду, в котором опять наступал дивный покой. Зерна безумия, которые были во Фрэнке всегда и раньше только придавали ему особое очарование, вдруг проросли, дали ядовитое растение… Ольга думала о том, что здесь, с ней, он еще, наверное, не так сильно беснуется, как дома, подобно ребенку, который лучше ведет себя с чужими, чем с матерью. Но она угадывала под слабым налетом временного облегчения растущую меланхолию, злорадный смех безумия… Через толстую стену, разделявшую их комнаты, она слышала, как по ночам он разговаривал сам с собой – привычка, уверял Фрэнк, которая у него выработалась, когда он писал диалоги и сам играл все роли, проверяя слова, интонации. Ольга этому не верила, он разговаривал сам с собой потому, что слова были для него своего рода защитным клапаном, он говорил, чтобы не взорваться. Пусть говорит, раз ему от этого легче. Ей было легче, когда она молчала.
Им было хорошо вдвоем. Погода по-прежнему стояла прекрасная. Покой благотворно влиял на Фрэнка, и Ольга думала, что если бы он мог прожить здесь целый месяц, она его вернула бы жене более терпеливым, успокоившимся.
XIV
Август – месяц летних каникул. Было воскресенье, первое августовское воскресенье. Воздух дрожал от миллионов шагов, от голосов и суетни освободившихся, вырвавшихся на природу людей. Ольге и Фрэнку захотелось в этот день быть, как все. После завтрака они пошли приодеться. Свежевыбритый Фрэнк ждал Ольгу во дворе, он надел свою лучшую рубашку в мелкую клеточку, которую он по-американски носил навыпуск, поверх фланелевых брюк. Ольга спустилась вниз, свежая, в белом полотняном платье и новых белых туфлях на низком каблуке… В этот погожий солнечный день они радостно отправились в путь.
Дорога через поле сразу увела их от людского жилья, потом они свернули на тропинку, которая завела их в густой перелесок, где в солнечных просветах роилась мошкара. Наконец они вышли на большую дорогу и поднялись по ней до перекрестка нескольких широких, гладких дорог. Они пошли наугад по той, которая пролегала по широкому плоскогорью, где зелень деревьев, круглых, как воздушные шары, оттенялась зеленью полей и лугов. Ольга и Фрэнк были хорошие ходоки, и километр за километром так и таяли у них под ногами. Вот поселок, где по-воскресному одетые ребятишки, целая колония, ждали автобуса… звуки духового оркестра неслись из кафе под вывеской «Банкеты и свадьбы»… промчались велосипедисты, с пением и криками… старики и старушки, одетые в черное, сидели перед своими дверями в плетеных креслах и «обсуждали» молодежь, которая была теперь совсем не та, что в их время.
Выйдя из деревни, Фрэнк и Ольга свернули под деревья, чтобы поскорее уйти от большой дороги, где то и Дело приходилось спасаться от автомобилей, мчавшихся в Двух направлениях. У Ольги побаливала нога, – туфли терли, не надо было надевать новые. По ту сторону деревьев небольшая лужайка в низине манила к себе цветами, свежей зеленью… Они сели на траву, радуясь отдыху и прохладе после палящего солнца на дороге. Фрэнк бронзово загорел, а Ольга будто смыла с лица пачкавшие его мелкие морщинки. Ах, как хорошо! Надо будет вернуться по другой дороге, покороче, сказала Ольга, в этой проклятой туфле оказался шов, который трет… Фрэнк встал на колени, чтобы поглядеть: да у нее волдырь на пятке! Ей, наверно, страшно больно! Обратно они пойдут самой прямой дорогой. А пока отдохнут на этой лужайке, здесь так хорошо, куда спешить?
– Здесь, – сказала Ольга, – можно любить все, что захочешь…
Часто случалось, что одной фразой она давала Фрэнку тему, которую он тотчас же принимался развивать:
– Да. Здесь мы можем любить Францию… Это никого не касается. Можно любить свою родину и любить Францию. Страна, в которой человек родился, называется его родиной. А что мы в это слово вкладываем – это наше дело, над этим администрация не властна. Администрация устанавливает только факт нашего рождения в определенной стране, которая и называется нашей родиной. Но с родиной у нас ведь семейные отношения, которые не касаются администрации. Роль администрации ограничивается установлением места нашего рождения.
– А также девичьей фамилии вашей бабушки… – Ольга, не вставая с места, собирала, срывая цветы вокруг себя, букетик из маргариток.
– Да, девичья фамилия бабушки… Ха-ха! Государственному управлению не легко навести порядок среди людей, вывалившихся из ящиков больших комодов, называемых континентами… Теперь, когда я представляю собой частицу этого беспорядка…
– Как после обыска, – сказала Ольга.
– Как после обыска, хотя я этого еще не испытал… Недавно я встретил одного испанского республиканца… по воле случая я все время встречаюсь с людьми, с которыми не должен бы встречаться. Он мне разъяснил много такого, о чем я только начинал Догадываться… По-видимому, каждая страна справляется с этим беспорядком по-своему. Если все пойдет, как я предполагаю – ха-ха! – то я скоро окажусь за бортом общества – в той полосе, где все занесены в списки по карточной системе, введенной некоими комитетами. Есть, конечно, и такие люди, которые находятся вне закона, они проскользнули сквозь сеть, твердо решив не попадаться тем, чья задача состоит в размещении людей в таком порядке, чтобы в случае надобности каждого можно было бы немедленно найти. Не будем говорить об этой категории людей… Но те, кто еще находится в легальной полосе, хотя бы и за бортом общества, все внесены в списки «Международной организации беженцев и апатридов». И я спрашиваю вас, Ольга, как можно лишиться родины? Кто может отнять у вас родину? С таким же успехом можно сказать, что у вас не было матери. Я понимаю слово «беженец», я понимаю слово «изгнанник»… но я не понимаю, что значит «апатрид» – «лишенный родины»! Разве может Франко лишить родины испанского республиканца? Конечно, нет! Республиканец, несмотря ни на что, продолжает любить свою родину. Как вы думаете, Ольга, любовь к родине – это добродетель? Разве привычку к определенному пейзажу, к языку, к пище, которая дает физический и духовный покой, можно назвать добродетелью?
– Говорят… Говорят, что чувство, создающее героев, неизбежно является добродетелью. – Ольга вдруг оживилась: – Вполне естественное чувство называют добродетелью! Почему?… Честность не добродетель – ненормально жульничать. Материнская любовь не добродетель – противоестественна мать, не любящая своего ребенка… Почему называют добродетелью такое естественное, такое эгоистическое чувство, как патриотизм?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45