» Он быстро прикидывает в уме: «Седьмой». Странно, мне всегда казалось больше. В темноте зрительного зала я впивался глазами в экран и, чтобы не зареветь, в кровь искусывал губы. В том месте, где с высокого крутого берега сбрасывали в море «братишек». В той сцене, которая врежется в память однажды и на всю жизнь…
Я вижу ссадины на коленках и фиолетовые губы так же ясно, как вижу сейчас чемодан с иностранными наклейками у своих ног, как вижу сидящего сбоку от меня Харламова и там, чуть дальше впереди, дремлющего от усталости Шадрина. И наших новичков, совсем еще мальчишек. Они чем-то напоминают мне этого сорванца со сбитыми коленками.
Чем-то неуловимым и очень знакомым.
Вот так всякий раз он врывается в меня то с ближних, то с дальних окраин детства. Сегодня он примчался с большой узловой станции Дно, что под Ленинградом, где в железнодорожной больнице работает его отец. «Как он?» – «Нормально. Работает. Поговаривают о его переводе в Сестрорецк». – «А ты? Играешь?» – «Ага». – «Как сыграли с Торковичами?» – «Продули». – «Кто стоял?» – «Левка. Я играл защитника». Торковичи, Дно, Порхов. Станции детства, станции первых побед и поражений…
Позже он ворвется в меня из Сестрорецка. Но уже будет другое. Я снова спрашивал. Он снова отвечал. Отвечал коротко и резко. «Как прошла игра?» – «Нормально». – «Маляр играл?» – «Да». – «А Цыган?» – «Тоже. И Бобер играл. 3:0. Все три гола Севкиных». А в глазах вопрос. Главный. Самый главный. Тот, ради которого он рванулся ко мне через расстояния и годы, чтобы задать мне один-единственный вопрос: «Где они?» Он спрашивает. Он требует ответа. Его вопрос – суд. Не над ними. Надо мной. «Где Маляр?» – «Федя прикрывал отход своего полка. 150 остались лежать вокруг него. Но двести – это, старик, много. Он остался там. В центре этого круга… Федор Чистяков, Герой Советского Союза. Посмертно…»
И снова взгляд в упор. Как одиннадцатиметровый, который надо взять: «А Цыган?» – «Борька Коновалов тоже…»
Он вплотную приближается ко мне. Глаза в глаза. Огромные и сухие. «А Севка? Ты был с Бобром все эти годы…» Это действительно странно – «был». Разве можно быть и не быть с самим собой? И если все-таки «был», то что остается в нас с уходом тех, кто был для нас больше чем друг?
Я выдерживаю его взгляд. Я отвечаю: «Понимаешь, старик, Сева много играл… Опасно играл… Ты же знаешь: его стиль – прорыв. Он вообще из тех, кто не очень-то владел искусством беречь себя… И не из тех, кого тщательно берегут… В последнее время у него было скверно с сердцем. Оно все чаще начинало отказывать…» – «Но ты ведь был с ним до конца?» – «Да».
Этот мальчишка спрашивал о тех, кто навсегда остался там, откуда пришел его поезд. На станции отправления, имя которой – юность. Спрашивал о тех, кого отнял у него поезд, имя которому – время. Сегодня он судит меня. Я пытаюсь понять его. И обоих нас судит время. «Сколько раз смотрел „Чапаева“?» – «Четырнадцать». Как пароль. Как девиз…
Три четверти времени я проводил на улице с такими же сорванцами, каким был сам. Ибо только плохо воспитанный человек, как считалось в нашей семье, мог с утра до вечера гонять какой-то дурацкий мяч, когда на улице такая жара. Но что они, взрослые, понимали во всем этом?
Во-первых, я не носился по двору с мячом. Я был вратарь, и дело мое – стоять в воротах. Во-вторых, вратарю положены перчатки. Но ведь это пустое дело – что-либо доказывать взрослым. На мне был пижонский «кепер», футболка что надо и шикарные бутсы, которые только при полном отсутствии фантазии у родителей можно было принять за стоптанные ботинки. А на шее, набухая, рвалась в крике синяя жила:
– Рука! Рука! Да что я, не видел! Володь, правда, была рука?…
– Сам ты рука!
– Ладно, ребята, хватит базарить. Маляр, пошли. Алик, давай в ворота…
Я отбегаю назад. И опять-таки, очень пижонисто развернувшись, с размаху ввожу мяч в игру. Все, еще минуту назад застывшее, замершее, вдруг приходит в движение, истошно вопит, мечется по полю, поднимая клубы светло-оранжевой пыли.
Я уже знал (папа ведь доктор), что ребенок появляется на свет с громким криком. Глядя на мальчишек, несущихся за мячом, я мог поклясться, что их первым криком было: «Гол!»
И моим первым криком тоже, наверное, был крик «Гол!»… Потому что так кричать, как кричим сейчас мы, мог лишь впервые появившийся на свет. Им, взрослым, этого не дано понять.
Все просто. Все очень просто. Мир кругл, как футбольный мяч. Как лысина учителя рисования. Как Земля, которая вращается вокруг Солнца только для Коперника и нашей географички. Она не знает, что это мы вращаем мир своими ногами…
Мы еще неорганизованны. Мы еще стихия. Слов не надо. Кулаков не надо. Отметок тоже. Кто ты – расскажет твой пас. Сколько ты стоишь, расскажет бросок, скорость, хитрость обводки, отчаянный бросок под летящий мяч. Твой, твоя, твое… У одного из нас, у Севы Боброва, это останется навсегда…
Черт возьми, мяч у него. Истошный крик Цыгана:
– Держи левый угол!
Но это уже после того, как спина ломается под прямым углом, и я припадаю почти к самой земле. «А теперь вверх, в правый». Потому что это он, Бобер. Это уже в прыжке. Молнией. В доли секунды…
Прижав мяч к животу, я делаю кувырок под Севкиными ногами.
Надо учить уроки, надо читать книжки, надо, чтобы вилка лежала слева, а нож справа. Рыбу нельзя есть ножом, и фужер с водой нельзя выпивать залпом. На приемах и коктейлях а-ля-фуршет в честь наших спортсменов мы с Всеволодом Бобровым все делали именно так. Но путь в Лондон, Париж и Стокгольм начинался с рваных футболок в Сестрорецке, с маминого крика: «Алик, ты плохо кончишь! Алик, ты слышишь меня?…»
Слышу…
Да-да, пора садиться за уроки. А разве травяная площадка за Севкиным домом и небольшое озерцо, прозванное нами «бочагой», не были нашими уроками и нашим экзаменом? Экзаменом, который мы сдавали целыми днями? «Представляешь, мам, сегодня снял мяч с Севкиной ноги…» – «Ой, Алик, ты плохо кончишь…»
Пройдут годы. Изменится мир. Изменимся мы. Но останется где-то в нас самих и эта покрытая зеленой травой полянка, где летом с утра до самой темноты мы гоняли мяч, и наша «бочага», где зимой по неокрепшему льду мы неслись на коньках с клюшками наперевес.
Так это начиналось…
Сейчас с позиций прожитой жизни острее чувствуешь то, что стремилась сохранить наша семья, семья ленинградских интеллигентов: свои традиции, свое представление о жизни, ее нравственных и моральных ценностях. Без иронии, а просто с теплой, грустной улыбкой думаешь об этой наивной попытке остановить мгновение, об осторожном отношении к иным критериям и иным ценностям. К тому, что несет с собой детство каждого нового поколения. «Алик, ты посмотри, на кого ты похож…» Я похож на всех остальных. Я часть их самих. Это будет главным. И это останется во мне навсегда…
Мальчишки жили по своим неписаным законам. Формирование их характера шло во дворах и на улицах подчас значительно энергичнее, чем в семье и школе. Здесь складывались свои критерии поступков, свои оценки, свое мнение. Жить вне этого мы не могли. Да и не возможно было бы жить иначе. Не всегда это можно было понять и почувствовать с позиций родительского эгоизма и всесокрушающей родительской любви. Но у многих, кто гонял на «бочаге» с утра до вечера плетеный мяч, было иначе.
Севкин отец играл когда-то за сборную завода в футбол и особенно любил хоккей. Прекрасный мастер-инструментальщик, он всегда находился среди рабочей молодежи, всецело разделял ее производственные и спортивные увлечения. Играл он правого защитника, и день игр был у Бобровых семейным праздником. «С утра мать аккуратно, точно священнодействуя, утюжила форму, а отец прилаживал клюшку, точил коньки, складывал хоккейное обмундирование. Потом всей семьей шли на стадион. Отец уходил в раздевалку, а мы выбирали себе места поудобнее на трибунах.
…После матча, как правило, отец приглашал к себе в гости самых отличившихся во время игры спортсменов. Это было своеобразной традицией, и игроки команды очень дорожили ею. Мать готовила вкусный обед, пили чай с вареньем и пирогами, слушали патефон. Спиртного отец не признавал. После угощения отец с товарищами начинали разговор о прошедшей игре, еще и еще раз разбирали удачные комбинации и допущенные ошибки, спорили о будущем хоккея…» – так писал Всеволод Бобров много лет спустя в своей книге «Самый интересный матч».
Семья Бобровых жила рядом с нами. Я часто приходил к братьям, присаживался к ним на диван и слушал эти первые в моей жизни разборы игр. Потом вместе с Севой и Володей мы спускались на их семейный каток, который каждую зиму Михаил Андреевич заливал во дворе дома. Здесь он учил сыновей технике бега на коньках, владению клюшкой, отработке ударов.
Эта по нынешним временам большая и дружная семья не была для Сестрорецка тех лет исключением. Сестрорецкий завод имени Воскова, на котором работа ло большинство наших родителей, сплачивал семьи не только в производственные, но и спортивные коллективы, рождая династии и традиции. Работали на заводе и играли с нами в хоккей Володя и Иван Комаровы, Георгий и Василий Шавыкины, Семен, Павел, Володя и Анатолий Викторовы… Это не просто имена. Для нас это имена на поверке. Наше детство и наша юность…
Сейчас я пытаюсь определить то главное, что было характерным для этих династий, для поколения отцов и детей, в каком-то смысле составивших одно предвоенное поколение. Страстность, какой-то живой, мальчишеский энтузиазм. И смелость. Смелость в поисках всего нового.
И еще одно. Пожалуй, самое главное. Удивительная цельность, единство труда и спорта, завода и стадиона.
Это было началом, не футбольной или хоккейной карьеры, не началом нашей спортивной биографии, это было началом нас самих. То, может быть, еще бессознательное стремление к самоутверждению, которое даст всходы потом, с годами. Самоутверждение, которое видишь не в карьере, не в материальных ценностях, но в самоутверждении своего собственного «я» в мире таких, как ты.
Там, в Сестрорецке, на нашей «бочаге», начиналось это начало.
Из школьных предметов мне, пожалуй, больше всего нравилась литература. И Наталия Васильевна, чем-то напоминавшая пушкинскую Татьяну.
Где-то в начале весны она появлялась в классе какая-то лучистая, высветленная. Смотрит не на нас, а куда-то в окно, где на фоне мартовского неба графически четко вырисовываются тонкие голые ветви. Наконец замечает нас. И вместо приветствия тихо, торжественно: «Сегодня мы начинаем Пушкина. „Люблю тебя, Петра творенье…“ И после паузы в мертвой тишине: „Боже мой, какие вы счастливые! Рядом Ленинград. Рядом Мойка… Медный всадник… Вы живете в краю белых ночей… Пройдут годы. Судьба разбросает вас. Но нигде вы не перестанете быть ленинградцами. Нигде…“
Кто из нас, сидевших за партами в 8-м классе «А» второй сестрорецкой школы, мог знать, что это станет пророчеством?
Минуют годы. В наших паспортах появятся московские, киевские, алма-атинские прописки, но мы останемся ленинградцами.
Мы, мальчишки, еще не ощущали всей значимости этой миссии. Нам лишь предстояло проверить себя на «дороге жизни», которая для многих из нас окажется слишком короткой.
Но сегодня, слушая «Медного всадника», мы этого еще не знаем. Только чувствуем, что так читать его, как читает Наталия Васильевна, может только ленинградка…
С последним экзаменом, швырнув портфель куда-то за комод, мы врываемся в лето.
В первых числах июня из Ленинграда начинают съезжаться в Сестрорецк дачники. Места эти облюбованы ими давно, если не с пушкинских, то наверняка с блоковских времен. «Вдали, над пылью переулочной, над скукой загородных дач, чуть золотится крендель булочной, и раздается детский плач…» Строчки эти знаю давно.
Сестра любила Блока, а я любил сестру.
Итак, июнь… Коттеджи на берегу Финского залива оглашаются все тем же детским плачем и тем же смехом. По-прежнему «скрипят уключины и раздается женский визг». По-прежнему «гуляют с дамами испытанные остряки». Но они уже не «заламывают котелки». Все больше предпочитают модные кепи в крупную клетку, галстук с необъятно широкой головкой и непременно с булавочной заколкой. В красных соснах раскачиваются гамаки, и на пляже полно народу, хотя вода в заливе еще холодная. Купаются только смельчаки, и в основном мальчишки.
В теплые вечера окна распахнуты настежь. Из патефонных мембран рвется прямо в слабое женское сердце знакомый тенор: «Моя любовь не струйка дыма…»
В саду отдыха вечером – «Трактористы». За билетами полно народу. Мы, конечно, «протыриваемся» без очереди. На экране женщины садятся на тракторы под уже ставший популярным бодрый марш: «Ой вы, кони, вы, кони стальные». Цель у женщин ясная, сердца крепкие, и любовь для них уж действительно «не струйка дыма».
Мы же в восторге от лихости Петра Алейникова. Возвращаемся домой, перекрыв всю ширину улицы. Пристаем к девчонкам с только что услышанной частушкой: «Здравствуй, милая моя, да я тебя дождался…» Девчонки с визгом рассыпаются по сторонам, и кто-то кричит нам вслед: «Ну, Алька, смотри! Все матери скажу…»
– Братцы! А ведь завтра нет уроков! Ура!!! Когда встречаемся?
– Играем завтра с утра!
– С утра, утра, ура, ура!…
Связь времен. Противоборство времен. Становление нового. Утверждение нового. И эти мальчишки, шагающие под звуки нового марша. Мальчишки 21-го года рождения…
В 41-м им будет двадцать…
…В вихрях футбольных схваток незаметно промелькнуло лето. Где-то с конца сентября начинается томительное ожидание зимы.
Снова уроки. К датам красного календаря школьные праздники и вечера. В школе спорт любят, и ни один праздник не обходится без спортивных выступле ний с непременными акробатическими этюдами и пирамидой.
И вот наступает тот день, который мы ждали с таким нетерпением. «Бочага» начинает затягиваться льдом. И заливается школьный каток. Из конюшен вновь начинают исчезать дуги. Сыромятные ремни, которыми мы обматываем наши самодельные клюшки, ценятся на вес золота.
Наскоро пересчитавшись, мы разделяемся на две команды, вратари занимают места в воротах, игра начинается.
Что-то изменилось в нашей игре. Все меньше становится стихийных атак, откровенной грубости, стремления любыми средствами, любыми путями нашвырять как можно больше «банок» в ворота противника. Красивый финт, красивая обводка или передача уже не проходят незамеченными.
Теперь вокруг поля толпятся не только мальчишки и девчонки. Все чаще среди наших первых зрителей мы видим взрослых. И, что нам особенно льстит, известных всему Сестрорецку спортсменов из мужских и молодежных команд завода имени Воскова.
И вообще мы уже не «дикие» дворовые команды, сражающиеся двор на двор, улица на улицу. Мы организованны, у нас есть имя – «хоккейная команда второй сестрорецкой школы», и у нас есть свой основной и очень грозный соперник – хоккейная команда первой школы, которая находится в Разливе. У нас есть расписание игр, мы официально зарегистрированы в спортклубе, и, что самое главное, мы включены в игры на первенство Ленинградской области среди школьников.
Тренирует нас не просто тренер. Нас тренирует человек-легенда. Герман Николаевич Худяков, старше нас лет на пятнадцать. Он уже известен как один из самых сильных хоккеистов не только сборной Сестрорецка, но и сборной Ленинграда. В одном из матчей он сумел об вести практически всех игроков-соперников и, выйдя один на один с вратарем, блестящим ударом забить красивый гол.
Но он был не только нашим первым тренером, но и нашим первым спортивным педагогом.
Сидит рядом с кем-нибудь из запасных, следит за разминкой или тренировкой. Кажется, весь поглощен тем, что происходит на поле. И вдруг спрашивает мальчишку, сидящего рядом:
– Федя, как в школе у тебя дела?
Тот пожимает плечами:
– Нормально.
– Что значит нормально? Конкретно: «неуды» есть? Федька жмется:
– Да ну… у нас географичка…
– Так. Ясно. Виновата географичка. Так вот что: три дня на исправление «неуда». Не исправишь – не поставлю на игры.
Это самое страшное. Но Маляр знает, что спорить бесполезно. Три дня долбит материки и континенты, климат и природные условия.
Герман Николаевич ничего не забывает. Встретив на улице Чистякова, спрашивает:
– Как с географией?
– «Хор.», – кратко и гордо отвечает Маляр.
Он ждет одобрения, поощрительных слов, ищет на лице тренера улыбку. Но лицо Германа Николаевича остается непроницаемым.
– Понимаешь, ты мог подвести не только себя. Ты мог подвести команду, нас всех. Понимаешь, всех.
Федя едва сдерживает волнение. Значит, он неплохо играет. Значит, он нужен…
– Завтра играем с первой школой. Очень важная игра. Тренировка сегодня в пять. В нападении будут играть Бобровы. До вечера…
Вот оно, мальчишеское счастье. Очень простое. Очень конкретное. Ура материкам и континентам, да здравствует географичка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Я вижу ссадины на коленках и фиолетовые губы так же ясно, как вижу сейчас чемодан с иностранными наклейками у своих ног, как вижу сидящего сбоку от меня Харламова и там, чуть дальше впереди, дремлющего от усталости Шадрина. И наших новичков, совсем еще мальчишек. Они чем-то напоминают мне этого сорванца со сбитыми коленками.
Чем-то неуловимым и очень знакомым.
Вот так всякий раз он врывается в меня то с ближних, то с дальних окраин детства. Сегодня он примчался с большой узловой станции Дно, что под Ленинградом, где в железнодорожной больнице работает его отец. «Как он?» – «Нормально. Работает. Поговаривают о его переводе в Сестрорецк». – «А ты? Играешь?» – «Ага». – «Как сыграли с Торковичами?» – «Продули». – «Кто стоял?» – «Левка. Я играл защитника». Торковичи, Дно, Порхов. Станции детства, станции первых побед и поражений…
Позже он ворвется в меня из Сестрорецка. Но уже будет другое. Я снова спрашивал. Он снова отвечал. Отвечал коротко и резко. «Как прошла игра?» – «Нормально». – «Маляр играл?» – «Да». – «А Цыган?» – «Тоже. И Бобер играл. 3:0. Все три гола Севкиных». А в глазах вопрос. Главный. Самый главный. Тот, ради которого он рванулся ко мне через расстояния и годы, чтобы задать мне один-единственный вопрос: «Где они?» Он спрашивает. Он требует ответа. Его вопрос – суд. Не над ними. Надо мной. «Где Маляр?» – «Федя прикрывал отход своего полка. 150 остались лежать вокруг него. Но двести – это, старик, много. Он остался там. В центре этого круга… Федор Чистяков, Герой Советского Союза. Посмертно…»
И снова взгляд в упор. Как одиннадцатиметровый, который надо взять: «А Цыган?» – «Борька Коновалов тоже…»
Он вплотную приближается ко мне. Глаза в глаза. Огромные и сухие. «А Севка? Ты был с Бобром все эти годы…» Это действительно странно – «был». Разве можно быть и не быть с самим собой? И если все-таки «был», то что остается в нас с уходом тех, кто был для нас больше чем друг?
Я выдерживаю его взгляд. Я отвечаю: «Понимаешь, старик, Сева много играл… Опасно играл… Ты же знаешь: его стиль – прорыв. Он вообще из тех, кто не очень-то владел искусством беречь себя… И не из тех, кого тщательно берегут… В последнее время у него было скверно с сердцем. Оно все чаще начинало отказывать…» – «Но ты ведь был с ним до конца?» – «Да».
Этот мальчишка спрашивал о тех, кто навсегда остался там, откуда пришел его поезд. На станции отправления, имя которой – юность. Спрашивал о тех, кого отнял у него поезд, имя которому – время. Сегодня он судит меня. Я пытаюсь понять его. И обоих нас судит время. «Сколько раз смотрел „Чапаева“?» – «Четырнадцать». Как пароль. Как девиз…
Три четверти времени я проводил на улице с такими же сорванцами, каким был сам. Ибо только плохо воспитанный человек, как считалось в нашей семье, мог с утра до вечера гонять какой-то дурацкий мяч, когда на улице такая жара. Но что они, взрослые, понимали во всем этом?
Во-первых, я не носился по двору с мячом. Я был вратарь, и дело мое – стоять в воротах. Во-вторых, вратарю положены перчатки. Но ведь это пустое дело – что-либо доказывать взрослым. На мне был пижонский «кепер», футболка что надо и шикарные бутсы, которые только при полном отсутствии фантазии у родителей можно было принять за стоптанные ботинки. А на шее, набухая, рвалась в крике синяя жила:
– Рука! Рука! Да что я, не видел! Володь, правда, была рука?…
– Сам ты рука!
– Ладно, ребята, хватит базарить. Маляр, пошли. Алик, давай в ворота…
Я отбегаю назад. И опять-таки, очень пижонисто развернувшись, с размаху ввожу мяч в игру. Все, еще минуту назад застывшее, замершее, вдруг приходит в движение, истошно вопит, мечется по полю, поднимая клубы светло-оранжевой пыли.
Я уже знал (папа ведь доктор), что ребенок появляется на свет с громким криком. Глядя на мальчишек, несущихся за мячом, я мог поклясться, что их первым криком было: «Гол!»
И моим первым криком тоже, наверное, был крик «Гол!»… Потому что так кричать, как кричим сейчас мы, мог лишь впервые появившийся на свет. Им, взрослым, этого не дано понять.
Все просто. Все очень просто. Мир кругл, как футбольный мяч. Как лысина учителя рисования. Как Земля, которая вращается вокруг Солнца только для Коперника и нашей географички. Она не знает, что это мы вращаем мир своими ногами…
Мы еще неорганизованны. Мы еще стихия. Слов не надо. Кулаков не надо. Отметок тоже. Кто ты – расскажет твой пас. Сколько ты стоишь, расскажет бросок, скорость, хитрость обводки, отчаянный бросок под летящий мяч. Твой, твоя, твое… У одного из нас, у Севы Боброва, это останется навсегда…
Черт возьми, мяч у него. Истошный крик Цыгана:
– Держи левый угол!
Но это уже после того, как спина ломается под прямым углом, и я припадаю почти к самой земле. «А теперь вверх, в правый». Потому что это он, Бобер. Это уже в прыжке. Молнией. В доли секунды…
Прижав мяч к животу, я делаю кувырок под Севкиными ногами.
Надо учить уроки, надо читать книжки, надо, чтобы вилка лежала слева, а нож справа. Рыбу нельзя есть ножом, и фужер с водой нельзя выпивать залпом. На приемах и коктейлях а-ля-фуршет в честь наших спортсменов мы с Всеволодом Бобровым все делали именно так. Но путь в Лондон, Париж и Стокгольм начинался с рваных футболок в Сестрорецке, с маминого крика: «Алик, ты плохо кончишь! Алик, ты слышишь меня?…»
Слышу…
Да-да, пора садиться за уроки. А разве травяная площадка за Севкиным домом и небольшое озерцо, прозванное нами «бочагой», не были нашими уроками и нашим экзаменом? Экзаменом, который мы сдавали целыми днями? «Представляешь, мам, сегодня снял мяч с Севкиной ноги…» – «Ой, Алик, ты плохо кончишь…»
Пройдут годы. Изменится мир. Изменимся мы. Но останется где-то в нас самих и эта покрытая зеленой травой полянка, где летом с утра до самой темноты мы гоняли мяч, и наша «бочага», где зимой по неокрепшему льду мы неслись на коньках с клюшками наперевес.
Так это начиналось…
Сейчас с позиций прожитой жизни острее чувствуешь то, что стремилась сохранить наша семья, семья ленинградских интеллигентов: свои традиции, свое представление о жизни, ее нравственных и моральных ценностях. Без иронии, а просто с теплой, грустной улыбкой думаешь об этой наивной попытке остановить мгновение, об осторожном отношении к иным критериям и иным ценностям. К тому, что несет с собой детство каждого нового поколения. «Алик, ты посмотри, на кого ты похож…» Я похож на всех остальных. Я часть их самих. Это будет главным. И это останется во мне навсегда…
Мальчишки жили по своим неписаным законам. Формирование их характера шло во дворах и на улицах подчас значительно энергичнее, чем в семье и школе. Здесь складывались свои критерии поступков, свои оценки, свое мнение. Жить вне этого мы не могли. Да и не возможно было бы жить иначе. Не всегда это можно было понять и почувствовать с позиций родительского эгоизма и всесокрушающей родительской любви. Но у многих, кто гонял на «бочаге» с утра до вечера плетеный мяч, было иначе.
Севкин отец играл когда-то за сборную завода в футбол и особенно любил хоккей. Прекрасный мастер-инструментальщик, он всегда находился среди рабочей молодежи, всецело разделял ее производственные и спортивные увлечения. Играл он правого защитника, и день игр был у Бобровых семейным праздником. «С утра мать аккуратно, точно священнодействуя, утюжила форму, а отец прилаживал клюшку, точил коньки, складывал хоккейное обмундирование. Потом всей семьей шли на стадион. Отец уходил в раздевалку, а мы выбирали себе места поудобнее на трибунах.
…После матча, как правило, отец приглашал к себе в гости самых отличившихся во время игры спортсменов. Это было своеобразной традицией, и игроки команды очень дорожили ею. Мать готовила вкусный обед, пили чай с вареньем и пирогами, слушали патефон. Спиртного отец не признавал. После угощения отец с товарищами начинали разговор о прошедшей игре, еще и еще раз разбирали удачные комбинации и допущенные ошибки, спорили о будущем хоккея…» – так писал Всеволод Бобров много лет спустя в своей книге «Самый интересный матч».
Семья Бобровых жила рядом с нами. Я часто приходил к братьям, присаживался к ним на диван и слушал эти первые в моей жизни разборы игр. Потом вместе с Севой и Володей мы спускались на их семейный каток, который каждую зиму Михаил Андреевич заливал во дворе дома. Здесь он учил сыновей технике бега на коньках, владению клюшкой, отработке ударов.
Эта по нынешним временам большая и дружная семья не была для Сестрорецка тех лет исключением. Сестрорецкий завод имени Воскова, на котором работа ло большинство наших родителей, сплачивал семьи не только в производственные, но и спортивные коллективы, рождая династии и традиции. Работали на заводе и играли с нами в хоккей Володя и Иван Комаровы, Георгий и Василий Шавыкины, Семен, Павел, Володя и Анатолий Викторовы… Это не просто имена. Для нас это имена на поверке. Наше детство и наша юность…
Сейчас я пытаюсь определить то главное, что было характерным для этих династий, для поколения отцов и детей, в каком-то смысле составивших одно предвоенное поколение. Страстность, какой-то живой, мальчишеский энтузиазм. И смелость. Смелость в поисках всего нового.
И еще одно. Пожалуй, самое главное. Удивительная цельность, единство труда и спорта, завода и стадиона.
Это было началом, не футбольной или хоккейной карьеры, не началом нашей спортивной биографии, это было началом нас самих. То, может быть, еще бессознательное стремление к самоутверждению, которое даст всходы потом, с годами. Самоутверждение, которое видишь не в карьере, не в материальных ценностях, но в самоутверждении своего собственного «я» в мире таких, как ты.
Там, в Сестрорецке, на нашей «бочаге», начиналось это начало.
Из школьных предметов мне, пожалуй, больше всего нравилась литература. И Наталия Васильевна, чем-то напоминавшая пушкинскую Татьяну.
Где-то в начале весны она появлялась в классе какая-то лучистая, высветленная. Смотрит не на нас, а куда-то в окно, где на фоне мартовского неба графически четко вырисовываются тонкие голые ветви. Наконец замечает нас. И вместо приветствия тихо, торжественно: «Сегодня мы начинаем Пушкина. „Люблю тебя, Петра творенье…“ И после паузы в мертвой тишине: „Боже мой, какие вы счастливые! Рядом Ленинград. Рядом Мойка… Медный всадник… Вы живете в краю белых ночей… Пройдут годы. Судьба разбросает вас. Но нигде вы не перестанете быть ленинградцами. Нигде…“
Кто из нас, сидевших за партами в 8-м классе «А» второй сестрорецкой школы, мог знать, что это станет пророчеством?
Минуют годы. В наших паспортах появятся московские, киевские, алма-атинские прописки, но мы останемся ленинградцами.
Мы, мальчишки, еще не ощущали всей значимости этой миссии. Нам лишь предстояло проверить себя на «дороге жизни», которая для многих из нас окажется слишком короткой.
Но сегодня, слушая «Медного всадника», мы этого еще не знаем. Только чувствуем, что так читать его, как читает Наталия Васильевна, может только ленинградка…
С последним экзаменом, швырнув портфель куда-то за комод, мы врываемся в лето.
В первых числах июня из Ленинграда начинают съезжаться в Сестрорецк дачники. Места эти облюбованы ими давно, если не с пушкинских, то наверняка с блоковских времен. «Вдали, над пылью переулочной, над скукой загородных дач, чуть золотится крендель булочной, и раздается детский плач…» Строчки эти знаю давно.
Сестра любила Блока, а я любил сестру.
Итак, июнь… Коттеджи на берегу Финского залива оглашаются все тем же детским плачем и тем же смехом. По-прежнему «скрипят уключины и раздается женский визг». По-прежнему «гуляют с дамами испытанные остряки». Но они уже не «заламывают котелки». Все больше предпочитают модные кепи в крупную клетку, галстук с необъятно широкой головкой и непременно с булавочной заколкой. В красных соснах раскачиваются гамаки, и на пляже полно народу, хотя вода в заливе еще холодная. Купаются только смельчаки, и в основном мальчишки.
В теплые вечера окна распахнуты настежь. Из патефонных мембран рвется прямо в слабое женское сердце знакомый тенор: «Моя любовь не струйка дыма…»
В саду отдыха вечером – «Трактористы». За билетами полно народу. Мы, конечно, «протыриваемся» без очереди. На экране женщины садятся на тракторы под уже ставший популярным бодрый марш: «Ой вы, кони, вы, кони стальные». Цель у женщин ясная, сердца крепкие, и любовь для них уж действительно «не струйка дыма».
Мы же в восторге от лихости Петра Алейникова. Возвращаемся домой, перекрыв всю ширину улицы. Пристаем к девчонкам с только что услышанной частушкой: «Здравствуй, милая моя, да я тебя дождался…» Девчонки с визгом рассыпаются по сторонам, и кто-то кричит нам вслед: «Ну, Алька, смотри! Все матери скажу…»
– Братцы! А ведь завтра нет уроков! Ура!!! Когда встречаемся?
– Играем завтра с утра!
– С утра, утра, ура, ура!…
Связь времен. Противоборство времен. Становление нового. Утверждение нового. И эти мальчишки, шагающие под звуки нового марша. Мальчишки 21-го года рождения…
В 41-м им будет двадцать…
…В вихрях футбольных схваток незаметно промелькнуло лето. Где-то с конца сентября начинается томительное ожидание зимы.
Снова уроки. К датам красного календаря школьные праздники и вечера. В школе спорт любят, и ни один праздник не обходится без спортивных выступле ний с непременными акробатическими этюдами и пирамидой.
И вот наступает тот день, который мы ждали с таким нетерпением. «Бочага» начинает затягиваться льдом. И заливается школьный каток. Из конюшен вновь начинают исчезать дуги. Сыромятные ремни, которыми мы обматываем наши самодельные клюшки, ценятся на вес золота.
Наскоро пересчитавшись, мы разделяемся на две команды, вратари занимают места в воротах, игра начинается.
Что-то изменилось в нашей игре. Все меньше становится стихийных атак, откровенной грубости, стремления любыми средствами, любыми путями нашвырять как можно больше «банок» в ворота противника. Красивый финт, красивая обводка или передача уже не проходят незамеченными.
Теперь вокруг поля толпятся не только мальчишки и девчонки. Все чаще среди наших первых зрителей мы видим взрослых. И, что нам особенно льстит, известных всему Сестрорецку спортсменов из мужских и молодежных команд завода имени Воскова.
И вообще мы уже не «дикие» дворовые команды, сражающиеся двор на двор, улица на улицу. Мы организованны, у нас есть имя – «хоккейная команда второй сестрорецкой школы», и у нас есть свой основной и очень грозный соперник – хоккейная команда первой школы, которая находится в Разливе. У нас есть расписание игр, мы официально зарегистрированы в спортклубе, и, что самое главное, мы включены в игры на первенство Ленинградской области среди школьников.
Тренирует нас не просто тренер. Нас тренирует человек-легенда. Герман Николаевич Худяков, старше нас лет на пятнадцать. Он уже известен как один из самых сильных хоккеистов не только сборной Сестрорецка, но и сборной Ленинграда. В одном из матчей он сумел об вести практически всех игроков-соперников и, выйдя один на один с вратарем, блестящим ударом забить красивый гол.
Но он был не только нашим первым тренером, но и нашим первым спортивным педагогом.
Сидит рядом с кем-нибудь из запасных, следит за разминкой или тренировкой. Кажется, весь поглощен тем, что происходит на поле. И вдруг спрашивает мальчишку, сидящего рядом:
– Федя, как в школе у тебя дела?
Тот пожимает плечами:
– Нормально.
– Что значит нормально? Конкретно: «неуды» есть? Федька жмется:
– Да ну… у нас географичка…
– Так. Ясно. Виновата географичка. Так вот что: три дня на исправление «неуда». Не исправишь – не поставлю на игры.
Это самое страшное. Но Маляр знает, что спорить бесполезно. Три дня долбит материки и континенты, климат и природные условия.
Герман Николаевич ничего не забывает. Встретив на улице Чистякова, спрашивает:
– Как с географией?
– «Хор.», – кратко и гордо отвечает Маляр.
Он ждет одобрения, поощрительных слов, ищет на лице тренера улыбку. Но лицо Германа Николаевича остается непроницаемым.
– Понимаешь, ты мог подвести не только себя. Ты мог подвести команду, нас всех. Понимаешь, всех.
Федя едва сдерживает волнение. Значит, он неплохо играет. Значит, он нужен…
– Завтра играем с первой школой. Очень важная игра. Тренировка сегодня в пять. В нападении будут играть Бобровы. До вечера…
Вот оно, мальчишеское счастье. Очень простое. Очень конкретное. Ура материкам и континентам, да здравствует географичка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20