А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


"Маска выдохлась, и в ее труп вселились чуждые, уже не
причастные религии силы".
Больше я читать не могла и не хотела. Как тень, пошла я в
институт, занятия чуяли наступление каникул, кое-как
отзанималась я живописью, поприсутствовала на истории искусств,
чирикая профили на полях тетради, молча и механически отработала
в гипсомодельной мастерской, потом бродила по Летнему саду,
словно ища неизвестно кого, надеясь встретить. Если Хозяин и
вправду был человеком порога, человеком межи, и оба мира были
ему равно свои или одинаково чужие, становилась понятна
сквозившая даже в смехе его -- а он любил посмеяться -- глубокая
гамлетовская грусть. Впрочем, если он всего-навсего явился из
осьмнадцатого столетия, за три милых века можно было всякой
всячины навидаться, к веселью не располагающей, да еще с
количественным, на несколько жизней, перебором.
Грустью веяло от мерцающих белонощной белизной статуй Летнего
сада. Раньше их общество успокаивало и утешало меня. В их
компании обретала я душевное равновесие, веселье, уверенность в
себе; они тоже были ночные любимцы, брезжащие в июньской листве
копии римских копий; но они молчали, и во мне все молчало и
померкло, и, потеряв надежду автоматически прийти в хорошее
настроение, возрадоваться по привычке на второй скамейке боковой
аллеи, я оставила и Януса, и Беллону, и Лето медитировать под
сенью кленов и лип и поплелась нехотя, как старая лошадь в
стойло, по Фонтанке.
Флер рождественского праздника, пронизывающий воздух ночных
посиделок, растаял. Несмываемая тень вишневой маски застилала
мне жизнь. Восприятие ли мое изменилось, я ли сама, но в каждой
реплике слышались фальшивые ноты; может, из-за собственного
вранья слух у меня на них обострился, или видела я изнанку, швы,
где мерещились мне прежде праздничные одежды. Должно быть,
прежнее желание постоянно присутствовать на рождественском
празднике тоже грешило противу правды, было нескромным и
нелепым, и теперь за тягу к круглогодичному карнавалу
приходилось расплачиваться.
-- О чем вы так задумались, Ленхен? -- спросил Сандро.
-- Мне стало жаль дьявола, ему так мучительно скучно с людьми.
Эммери перестал качаться в качалке, отвлекся от зрелища оконного
проема и воззрился на меня.
-- Сколько раз я просил не поминать его к ночи, -- сказал
Хозяин.
-- К утру, -- отвечала я чуть не плача.
-- Ну, всё, всё, -- сказал Сандро, -- не наливайте ей больше
ликера. Лена, со следующего понедельника мы с вами вступаем в
общество трезвенников. Иначе нам грозит круглосуточное похмелье
на всю пятилетку. Не возражайте. Сядьте на диван, Шиншилла,
уступите даме уголок поуютней. Вот уже золотую лютню солнца
убрали в футляр запада и достали из чехла востока серебряный
ребаб месяца, и взошла звезда Зуххаль, ввергая в небесную сферу
принадлежащее ей седьмое небо. Ганс продолжал идти куда глаза
глядят по улицам и улочкам Пальмиры, пока не догнал одного из
изгнанных музыкантов, вытирающего лицо рукавом изодранной
одежды, лишившегося лютни, барбитона либо каманджи. Ганс
похвалил игру бывшего оркестра и подивился борьбе верующих с
музыкой.
-- О! -- воскликнул лютнист без лютни. -- Я и сам принял ислам и
уважаю правоверных: но мне непонятны ничего не ощущающие при
звуках музыки, считающие два различных напева одним и не
отличающие воя волка от воя шакала. Прав мудрец, говоривший:
общества подобных людей следует избегать, ибо лишены они
признаков человеческого и к роду людскому не принадлежат; к тому
же у всякого, на кого музыка не действует, расстроено здоровье:
он нуждается в лечении.
-- Может, расправившимся с вами не нравится состояние ваших
слушателей, впадающих в исступление? Не скрою, -- сказал Ганс,
-- в музицировании вашем присутствовало нечто чародейское, я и
сам чувствовал сильное сердцебиение и подступающие слезы.
-- О чужеземец! -- сказал музыкант. -- Музыка -- удел духа;
возможно, человеку надлежит сдерживаться и не проявлять тревоги,
тоски или радости, возникающих в нем, благодаря напевам, столь
бурно; видимо, у некоторых силы телесные выходят из повиновения,
силы душевные не справляются с ними, и в этом есть нечто
неподобающее. Слышал ли ты про ходжу Джунайда?
-- Нет, -- отвечал Ганс.
-- Как-то раз в присутствии ходжи Джунайда, да освятит Аллах
могилу его, некий дервиш издал вопль отчаяния во время пения.
Ходжа Джунайд гневно глянул на вскрикнувшего, и дервиш накрыл
голову своей власяницей. Пение длилось долго, и когда подняли
власяницу, под ней оказалась лишь кучка пепла. Звуки музыки
разожгли пламя тоски в дервише, а, повинуясь гневному взору
ходжи Джунайда, он заключил в себе языки огня, не позволяя им
более вырываться наружу.
Ганс вздохнул.
-- Согласись, -- сказал он, -- тут тоже без чародейства не
обошлось.
-- Многие говорят, -- сказал музыкант, -- в голосах барабанов
чудится смех Иблиса, ибо он сам их и изобрел и, изготовив,
смеялся над людьми, которым предстоит наслаждаться звуками
ударных. Я-то играл на струнных, обязанных своим происхождением
обезьяне и тыкве. Но в ближайшее время вряд ли я добуду себе
лютню, барбитон либо ребаб. Похоже, придется мне
довольствоваться тростниковой дудочкой.
-- А я так очень люблю духовые инструменты! -- с воодушевлением
крикнул Ганс. -- Я их люблю за то, что связаны они с
человеческим дыханием, и за разнообразие издаваемых ими звуков,
родственных птичьему щебету, свисту ветра и трубному гласу
ангелов.
-- Хорошо ты сказал, сина, ты прав. Куда ты сейчас
направляешься?
-- Никуда. Я никого не знаю в Пальмире и никогда не бывал тут
прежде.
-- Мы дошли до моего дома и, если хочешь, могли бы лечь спать на
крыше, никого не беспокоя.
Ганс уже знал, что на Востоке принято спать под открытым небом
таким образом, и даже правители частенько спали на плоских
крышах своих дворцов. Он улегся на старую, превратившуюся в
кожу, звериную шкуру; под головой у него была многоцветная
подушка с выцветшим рисунком; над ним пульсировали огромные
звезды Зуххаль и Бахрам, светились загадочно Катафалк, Лужок и
Два Тельца; ему приснился сон про синего шакала и красную
обезьяну, которые никак не могли поделить царства музыки, хотя
вовсе не годились в правители этого царства. Тем не менее они
упорно повелевали, и из-за экзотической раскраски многое сходило
им с рук. В царстве музыки всё и вся музицировали: и кузнечики,
и цикады, и осы, и германские эльфы, прилетевшие временно в
теплые края, и барабанившие лапками по высушенным тыквам
мартышки, и эблаитские пери, и сами аравийские пески, поющие
пески, дышащие, перемещающиеся барханы, звенящая мошкара
песчинок, подвластных огромной, невидимой, но обрисовывающей их
рои трубе аравийского ветра.
Красная обезьяна обожала пчелиный хор неприхотливых черных и
капризных красных пчел; впрочем, любила она и мед; посему в ее
покоях полно было обычных ульев, напоминающих темно-коричневые
керамические бутылки, и ульев бедуинских -- огромных кожаных
бурдюков. А синий шакал требовал сольных восхвалений, и на его
половине дворца пел соловей, рычал тигр, лаяла лисица, молчала в
потаенном восторге выпучившая глаза золотая рыбка. В конце сна
синего шакала и красную обезьяну в результате сложных дворцовых
интриг изгоняли, и царем музыки становился крошечный
разноцветный жаворонок Абу Баракиш, гордо появившийся на
подоконнике второго этажа дворца и крикнувший всем своим,
облепившим дворец, подданным древнее приветствие: "Семья! Приют!
И простор!"
На последнем слове приветствия Ганс и проснулся, отнюдь не на
просторе и даже не на крыше, а в весьма тесном помещении.
-- Эммери, -- сказала я, когда мы дошли с ним до моста, -- я
прочла про сны. Почему сны? Это как-то касается вас или Хозяина?
-- У человека порога, человека межи сны всегда яркие,
художественные, запоминающиеся, с повторяющейся через годы
обстановкой и географией на особицу, часто зеркально
отображающие реальность. Пограничные с ясновидением.
-- Сновидение, ясновидение, -- сказала я. -- А у меня сейчас
душевная слепота. Или духовная. И некому перевести меня через
улицу.
-- Я знаю, Лена. Я вам сейчас не указчик. Я прихожу только к
людям межи, только такому человеку я спутник. И собеседник.
-- Но ведь вы говорите со мной. Почему?
-- Ленхен, вы дитя природы, в вас есть от настоящей женщины, во
все времена на самое себя похожей. Разве непонятно?
-- Настоящих женщин полно, -- сказала я.
-- Неправда.
В польском саду целовались парочки; я им завидовала.
-- В настоящей женщине небытие, то есть инобытие с бытием
встречаются. А вы еще ребенок, Лена, но ведь подрастете
когда-нибудь, да?
-- Надеюсь, -- сказала я уныло. -- Что мне делать, Эммери?
Раньше я жила легче. Черт меня дернул сунуться в чужой тайник.
-- Мир неисправим, -- сказал Эммери, улыбаясь, -- нешто можно к
ночи при ангеле поминать...
-- Я больше не буду. И где это вы видите ночь? Одна заря сменить
другую спешит. Петушок пропел давно. Вся зга видна.
-- Полно, Лена, не плачьте, перестаньте.
Дома, одна, за закрытыми дверьми, я разревелась в голос, на меня
обрушилось враз ожидающее меня житие без неопределенных надежд,
без розовых очков, без сотворенных кумиров. Я была не готова к
подобному житию. Отсвет восточной маски лежал на всем,
беспощадный отсвет. Эммери снял маску с меня так неудачно; или
состояла она из двух частей -- видимая снялась, невидимая
осталась? неснимаемая (как железная!), невесомая
маска-невидимка. Но, поскольку все проходит, иссякли и мои
слезы.
Мне было не уснуть, и я развязала тесемку на объемистой связке
старинных бумаг, показавшихся мне сначала письмами; были и
письма, а сверху лежали несколько листков (подобные листки
попадались между письмами, а в самом низу связки обреталась
целая кипа), чем-то напомнивших мне книгу, посвященную Востоку:
подобие дневника или записной книжки, то цитаты, то заметки,
записи на память, по-французски, по-немецки. Немецких я прочесть
не могла.
"Видел я ограду, за которой ты живешь, и ограда была
неприступна, и никто не собирался открывать мне ворота, и судьба
не собиралась соединять нас; отчего же таким счастьем
наполнилось все мое существо при виде стены, скрывающей мою
любимую?"
"Дома, полные яств, и гостей, и нарядов, и безделушек, и шума,
превратились в развалины, и затянуло развалины песком, и все
прошлое мое подернуто зыбучими песками, и не дойти мне по ним до
тебя, преграждают мне путь десятилетия событий, призраки
пространств, шипы трагаканта и обе наши жизни".
"Мне милы все ночные любимцы: страдающие бессонницей влюбленные,
наблюдающие фазы Луны астрономы, следящие за склонением звезд
мореплаватели, полуночные дозоры, склонные разговаривать во сне
сочинители, лунатики, одолживший мне при свете лунном гусиное
перо Пьеро с картины господина Ватто, даже крадущиеся во тьме
заговорщики и откровенные разбойники, целое братство сов, ночных
птиц, одиночных, отбившихся от стада овец, ибо спит ночью все
людское стадо, и отдыхает от человека Природа, отдыхает от
людской суеты Земля, предоставленная другому небу,
распахнувшемуся Космосу, от коего отгораживается день лазоревым
сводом земной атмосферы. Черное правдивое око ночи не нуждается
в человеческих существах. Человеку ночью трудно разыгрывать царя
природы и центр мироздания. И для любви недаром отведена
космогоническая страна ночная, все мы зачаты под взором
недреманных светил, и верны гороскопы, и астрологи в чем-то
правы. Может, из зачатых в дневные часы и выходят негодяи и
монстры? Есть же на свете племя, верящее, что в один из дней
недели рождаются убийцы".
"Все позорное можно скрыть и во всем покаяться, кроме лжи".
"Уже достаточно тесно было мне от любви, -- как же быть мне,
если постигли меня и любовь, и разлука?" Ибн-Хазм.
"Иногда между судьбами людскими пролегает барзах --
непреодолимая преграда между морями, чтобы они не слились и
оставались собою".
"Ковры-самолеты! Перстни Джамшида! Всевластные джинны из
брошенных в море житейское бутылок! Я ваш властелин, ваш данник
и ваш пленник разом. Я оказался в огромном замке для великанов,
чьи своды и ступени не соответствуют скромным человеческим
масштабам и мерилам. Древние изваяния богов недаром так
колоссальны: колоссы молчаливо твердят нам об иной системе мер.
Другим измерениям вы учили меня, мэтр Ла Гир, другим точкам
отсчета. Простите меня. Прости меня, Анна. Поднимись на башню,
сестричка моя, и махни мне платком. Путь оказался слишком
долгим".
"Существует закон пути: ты придешь туда, куда ведет дорога,
выбранная тобою. Все так просто".
"День был, помнишь ли ты, теплый, ранняя осень. Ты надела черное
платье, ты всегда любила темное, серое, тускло-зеленое. Шелк
шуршал негромко, легкий шорох движения. Тебе было весело, ты
вышивала, и котенок закатил под диван клубок ниток. Я не понимал
тогда прелести обычной жизни, ее незначительных деталей. Меня
манила магия, интересовала алхимия, таинству я предпочитал
тайны. На самом деле, Анна, ничего таинственней твоей улыбки я
не видал ни в одной стране и ни в одном веке. Что с тобой стало,
когда я исчез, отправился в экзотические края, из которых не мог
вернуться в покинутые место и время? Должно быть, ты ушла в
монастырь, как твои двоюродные тетки. Я их потом тоже вспоминал
неоднократно, четыре монашенки с белыми пальцами, они тебя учили
и вышивать, и рисовать, и гравировать. Еще они учили тебя варить
варенье, ты его пролила, пальцы у тебя слиплись, в варенье
вымазался котенок, и стол, и туфли, и черепаховый гребень,
липкое, сладкое, абрикосовое, налетели пчелы, весь скромный
абсурд бытия налицо. И меня тянуло к тебе, как пчел на варенье.
Ты была старше, тебе казалось непристойным и безнравственным
отвечать мне взаимностью, точнее, показать, что отвечаешь. Пять
лет разделяли нас; между пятилетней девочкой и грудным младенцем
пропасть, между сорокалетним господином и сорокапятилетней дамою
полшага. Между нами теперь столетия и страны, и нас прежних нет
на свете, и никакого "мы" нет, разве что слово, единица языка,
местоимение, бессмыслица. На Востоке, куда занесло меня
невзначай колдовство, утверждают, что мужчину делают мужчиной
скорбь и страсть. Но ни для тебя, ни для меня мой нынешний
мужественный образ уже не является ни настоящим, ни прошлым, ни
будущим. Мы призраки с картины Антуана Ватто: ты в черном, я в
коричневом камзоле и в берете, напоминающем тюрбан, плоский
холст, окно в небытие, машина времени из канвы и красок,
воскрешающая несуществующее мгновение, каприз Природы".
"Ходят слухи, что Людовик XIV построил Версаль потому, что из
окон замка Сен-Жермен видел аббатство Сен-Дени, где суждено было
ему быть погребенным, вид собственной будущей усыпальницы
действовал ему на нервы, Король-Солнце не хотел думать о смерти.
Мне же кажется, что король стремился отъединиться хоть
сколько-нибудь от парижан, любой из них мог войти в замок,
болтаться по комнатам и гулять в саду. В Версале королевское
семейство вело более обособленный образ жизни. Хотя парижане,
особенно в воскресные дни, взяли моду туда таскаться в каретах,
устраивая экскурсии и глазея в свое удовольствие. Мне говорил об
этом Савиньен, показывая в лицах и любопытствующих, и
придворных, и членов королевской семьи; как всегда,
передразнивая и пересмешничая, он был неподражаем, и я хохотал
от души".
"Мэтр Ла Гир увлекся Луной и, зачарованный Гекатой, то есть
Дианой, она же Селена, временно забросил свой труд, посвященный
солнечным часам. Чертежи, таблицы и гравюры всех видов этих
часов валялись, скучая, в кабинете и в библиотеке. Впрочем, три
кадрана, установленные мэтром в саду, и горизонтальный, и
наклонный, и вертикальный, чувствовали себя прекрасно, ибо дни
стояли солнечные, а Анна, посадившая вокруг часов свои любимые
фиалки, маргаритки и тюльпаны, навещала их постоянно. Равно как
и мы с котенком: я смотрел, как Анна поливает маргаритки из
лейки, а котенок, которого будоражили шелест и движение платья,
цеплялся за ее юбку".
"Если бы я мог вернуться, я привез бы Анне семян диковинных
растений, и вокруг солнечных часов мэтра расцвели бы привыкшие к
лунному календарю экзотические травы".
"Полуоткрытая фисташка традиционно сравнивается с устами
красавицы с дразнящим розовым болтливым язычком".
"Джиннан прислуживал карлик в лиловом шелке, называвший ее "идол
китайский", "идол сомнатский", это считалось комплиментами,
Джиннан очень ценила карлика, а мне он чем-то напоминал Годо,
карлика принцессы Юлии, обозвавшего Прованс "надушенной хамкой".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11