-- Номере чего? -- спросил Шиншилла.
-- Гостиницы "Астория", -- отвечал Сандро.
-- Программы, -- подал голос Камедиаров.
Я взяла с собой книжку без начала и конца и, неотвязно
размышляя, когда мне лучше всего заглянуть в тайник еще раз,
листала и читала непонятные бессвязные отрывки текста:
"О Восток! -- читала я. -- Симург, чья тайна непроницаема! Царь,
состоящий из подданных! Аль-кимийа, чернильное зеркало, бред
восторженного простака! Я никогда не пойму твою психоделическую
душу".
"Какая дикая идея -- путешествовать по Востоку! Переливание
крови, замена ее на чужую, подобную ртути или, напротив,
веселящему газу; маскарад изнутри, оборотничество, трата
драгоценного времени на чужие пространства, позолоченные песком
песочных часов пустынь".
"Как была она хороша в душистом ожерелье из застывшей амбры!"
"Они не становятся черными, -- читала я, -- как выгоревшие
эфиопки; лица их, укрытые от солнца покрывалом или маскою,
остаются бледно-золотыми, в чем может убедиться их властелин при
свете луны или коптящей плошки".
Или маскою!
Что я читала? Путевые заметки? Я никак не могла датировать
путешествие; смешение времен царило на каждой открывающейся
странице. Мало того, я не могла найти, возвращаясь от середины
книги к началу, заинтересовавшие меня прежде отрывки; словно они
исчезали бесследно или заменялись другими, стоило перевернуть
лист.
"-- Мир тебе, сина.
-- И тебе мир, -- отвечал я.
-- Ты хотел что-то спросить?
-- Я хотел узнать, есть ли теперь гаремы.
-- Есть.
-- Евнухи ли охраняют жен или молодчики с автоматами
Калашникова?
Он улыбнулся.
-- И это все твои вопросы?
-- Еще я хотел узнать, только ли евнухами служили в гаремах
кастраты? Не было ли среди них любимых жен?
-- Уходи, -- сказал он".
"Мы упрямо лезем на Восток, но и Восток лезет к нам в виде
наркотиков, серебряных украшений, донжуановой -- времен
арабистской Испании -- тяги к сералю, купальных халатов и
тапочек без задников, бальзамированных мумий, нажевавшихся
бетеля и ката римлян периода упадка, доводящей до исступления
музыки четырех телесных струн зурны, технологии похоти,
орнаментированного бесстрастия доисламского шаира".
Ганс мог бы вести подобный дневник, прошляйся он в ковре века
два.
"Теперь Восток в отместку колонизует Запад, но попусту тратит
время: сия эскапада обречена, как и предыдущая".
"Первым делом, -- читала я, -- я запретил бы путешествия, и
преследовал путешественников, и заключал бы их в тюрьму. Не дать
мирам перемешаться! Ибо что одному яд, то другому бифштекс, как
говорят англичане; не дать мирам отведать яда друг друга!"
"Нельзя перебивать пророка и заглушать голос его".
Устав от чтения, я надумала попросить у Хозяина разрешения
позаниматься в библиотеке с утра, в его отсутствие; например,
написать реферат. Реферат действительно надо было писать,
кстати; а полуправда, я уже понимала, звучит куда правдивее лжи,
да и самой правды тоже. Мне не терпелось сунуть нос в старинные
письма, разглядеть флакончик и примерить темно-алую маску.
Причем, крадучись, скрываясь, воровски.
Я уснула и оказалась перед желто-кремовой галереей, образующей
арку в конце узкой улочки и связующей два парных золотистых
особняка на четной и нечетной сторонах. Окна галереи, как и сама
улочка, выходили на Фонтанку. Пространство сна было зеркально;
на самом деле имелся некий переулок, но выходивший не на
Фонтанку, а на канал Грибоедова, чья галерея-арка хорошо
просматривалась с Садовой, от угла дома с врезанной в него
головой (и плечами с шеею) дамы, весьма длинноволосой и
романтичной ундины времен русского модерна, нелепой фигурой с
фасада неуютного дома. Я шла к галерее, неся открытую играющую
музыкальную шкатулку (точь-в-точь такая стояла у Хозяина на
фисгармонии в углу). Я знала слова старомодной механической
песенки из шкатулки, но, проснувшись, помнила только начало:
"Итак, забудем все, дитя".
Некоторые сны производят впечатление страшных, формально не
являясь таковыми; например, жутким казался мне пересказанный
намного позже моей подругою сон ее сына-подростка, мальчика с
весьма сложной психической организацией, не вылезавшего от
психиатра, однако отменно учившегося в английской школе, отчасти
благодаря шизотимной памяти. В переходном возрасте видел он один
и тот же сон неоднократно. Он идет по лугу, на котором стоит
спиной к нему обнаженная девочка с распущенными волосами; он
доходит до заколдованной невидимой стены в воздухе, не может
сделать шага, а девочка стоит не оборачиваясь, хотя он и
окликает ее, и он просыпается в слезах, потому что не может
увидеть ее лица и в судороге ужаса увидеть. Она так и не
обернулась никогда, а мальчик вырос, и сон оставил его.
Вот и в моей улочке с кремовым освещением было нечто страшное,
избыток подробностей либо излишняя ясность деталей, подробный
прозрачный разреженный горный воздух, неуместный в
урбанистическом пейзаже.
Кто-то смотрит на меня из окна галереи, елизаветинский вельможа
в парике, костюмированная кукла со знакомым лицом. Видимо, его
оттаскивают от окна, я слышу крики, выстрелы, роняю музыкальную
шкатулку, музыка превращается в скрежет, я просыпаюсь и слышу,
как в маминой комнате поет по радио баритон: "Итак, забудем все,
дитя..."
В институте был нудный день, производственная практика, потом
история КПСС, одна радость -- укороченное расписание,
подразумевалась в дальнейшем самостоятельная работа в
библиотеке. По истечении укороченного дня, после болтов, на
которых нарезала я резьбу на маленьком, стоящем у окна, токарном
станочке, после мутных текстов, задиктовываемых историчкой, наши
ночные сборища в доме Хозяина представлялись еще желаннее и
притягательнее. В сущности, с дневной жизнью они не вязались
вовсе; видимо, объединяла всех присутствующих своеобразная
эмиграция в ночь, в реалии иного времени, о коем напоминала вся
обстановка квартиры Хозяина, в бытие, не имевшее иного места,
кроме полуночного неурочного часа. Окружающая жизнь, хоть и
являлась жизнью, а не рекламным роликом, несла в себе черты
киножурнала "Новости дня", обязательного пролога любого
киносеанса, отдавала новоделом, простецкими чувствами,
незамысловатостью; а нашу компанию окружал воздух музея.
Кунсткамера, вмещавшая на равных модного советского беллетриста
Леснина, обаяшку-шахматиста Сандро (Хозяин называл его
"Шура-Просто Так"), изобретателя из засекреченного КБ
Камедиарова, солиста балета с подчеркнуто дамскими манерами по
кличке Шиншилла, передового ученого, бонвивана и вивера Николая
Николаевича, молчаливого Эммери (кажется, работавшего
лаборантом) и Хозяина, музыканта, подрабатывавшего на
Леннаучфильме. И меня, студенточку эры нижних крахмальных юбок.
Конечно, библиотека оказалась в моем распоряжении, Хозяин
оставил меня в квартире одну, а я закрыла входную дверь на
крючок, чтобы он не застукал меня у тайника. Я так волновалась,
входя в роль злоумышленницы, что чуть не сломала каблук,
поднимаясь по лестнице. Потайной ящик легко отщелкнулся и
вылетел вперед, и я взяла в руки флакончик с притертой пробкою.
Я открыла пробку; совсем немного, чуть покрыто дно,
темно-лиловой, почти черной, маслянистой, с керосиновым отливом,
жидкости. Я понюхала флакон, и голова у меня пошла кругом от
странного запаха, моментально забравшегося в ноздри, ударившего
в виски, окутавшего облаком. Закрыв пробку, я поставила флакон
обратно. И надела маску, и вправду закрывавшую все лицо. Она
была мне совершенно впору. Но и маску пропитывали экзотические
ароматы, все ароматы Аравии овевали лицо мое. Мне захотелось
посмотреться в зеркало. Внезапно обратила я внимание на то, что
окружение через прорези маски кажется мне не таким, каким видела
я его прежде. Корешки одних книг полуистлели, другие выглядели
обгоревшими, третьи книги на глазах рассыпались в прах,
четвертые были яркие и даже светились. Выйдя из библиотеки, я
оглядела комнату. Дряхлые кресла и прадедушкин диван стояли как
новенькие, тусклый посекшийся темно-зеленый шелк ширмы стал
изумрудным, а грязно-желтые птицы на шелке -- золотыми. На столе
вместо обычных карт валялись карты размером вчетверо больше, и с
незнакомыми мне фигурами: жрица, маг, шут, император, пустынник,
всадник; да и в качестве мастей изображения жезлов, чаш, мечей и
монет помечали карты. На небольшой деревянной колонне с
бронзовой капителью, служившей Хозяину подставкой для кашпо без
цветка, теперь красовался пудреный парик. Я двинулась к зеркалу,
также видоизменившемуся, горизонтальному, в лилово-прозрачной
раме из стеклянных перевитых листьев и стеблей. Я глянула в
лиловый стекольный омут. Обнаженная смуглая девушка в вишневой
бархатной маске. Вздрогнув, я провела рукой по плечу и
почувствовала одежду. Отражение тоже провело по плечу рукою, я
увидела на левом плече отражения родинку; моя натуральная
родинка обреталась на правом плече и укрыта была кофточкой. Я
ретировалась в библиотеку, сняла маску и зажмурилась. Открыв
глаза, я обнаружила библиотеку во вполне тривиальном виде, так
же как и комнату, куда я тут же выглянула, распахнув занавески.
Тихо, тихо всё. Ни парика. Ни лилового зеркала. Обычное в
деревянном багете. Потертые стулья. Старая ширма. Карты как
карты. Надеть маску вторично я не решилась.
Пачка писем. Пожелтевшая бумага. Верхнее письмо по-французски.
"Дорогой Ла Гир!" В дверь позвонили. Я водворила тайник на
место, разложила тетради и книги на бюро, -- не любя и не умея
врать, я проявляла черты опытной лгуньи и лицемерки. "Кто там?"
-- спросила я. "Водопроводчик". -- "Хозяина нет дома, я вам не
открою". -- "А вы-то кто?" -- "Домработница", -- ответила я не
сморгнув.
Вскоре пришел и Хозяин.
-- Что это ты, медхен Ленхен, лисичка ты этакая, меня, старого
зайца, в лубяную мою избушку не пускаешь?
-- Моя-то ледяная растаяла. А лубяные избушки разве не на
Лубянке? На Фонтанке, чай, другая застройка. А почему "старого
зайца"? Не старого волка?
-- По сказке, детка, все по сказке.
-- Между прочим, водопроводчик заходил.
-- Трешку просил или воду отключал?
-- Я ему не открыла.
-- Сурова ты сегодня, медхен Ленхен. А почему не открыла?
-- Откуда я знаю, что он водопроводчик? Может, это были ваши
воры.
-- Резонно, -- сказал Хозяин. -- Теперь я навеки
скомпрометирован перед жилконторою -- если то был водопроводчик
-- твоим женским голоском из холостяцкой квартиры.
-- Я сказала, что я домработница.
-- Тембр у тебя на домработницу не тянет. Ты флейта, а
домработница валторна.
-- Неправда ваша, -- сказала я, -- она литавра. Но
водопроводчику не до таких тонкостев, если ему трешка
улыбнулась. А если воры, в следующий раз остерегутся лезть в
ваше отсутствие.
-- Остерегутся? Тебя побоятся?
-- Не меня, а мокрого дела.
-- Говорил я тебе, Ленхен, неоднократно, -- сказал Хозяин,
поджаривая покупные котлеты, -- прекрати читать детективы.
-- Не могу прекратить. Я их люблю.
-- Что там любить-то?
-- Ну, как же, -- сказала я, собирая маскировочные черновики
реферата, -- кто убил, выясняется, преступник наказан, значит,
добро торжествует.
-- А кого убили, тот воскресает? Для полного торжества. Чтобы
принять участие в торжестве.
-- Иногда вы такой серьезный, что я вас подозреваю в полном и
глубочайшем легкомыслии.
-- Ай да Ленхен! Двадцать копеек! Вот она, женская мудрость-то.
С молоком матери, можно сказать. А тут живешь, живешь, и все
дурак дураком.
В дверь позвонили. Хозяин ушел и вернулся с Сандро, напевая:
"Итак, забудем все, дитя!"
-- Что это вы поете?
-- Понятия не имею. Сандро, хотите котлетку? Знаете, медхен
сегодня водопроводчика на порог не пустила, через дверь с ним
изъяснялась, боялась -- воры.
-- Между прочим, -- сказал Сандро, отвлекшись от котлеты, --
меня ваши воры шантажировали. По телефону. И не только.
Хозяин сидел, откинувшись, смотрел внимательно, у него даже лицо
изменилось. В дверь опять позвонили.
-- Медхен Ленхен, пойди открой.
Я пошла и не слышала конца их разговора. Вошли Шиншилла и
Николай Николаевич. Шиншилла с розами.
-- Ленхен, хотите розочки? Мне мой покровитель подарил.
-- Вам ведь подарил, -- сказала я, несколько ошарашенная.
Сандро в этот вечер рвался продолжать свою третью из тысяча
одной белой ночи; игру в карты отложили.
-- Итак, Ганс шел по пустыне за проводником в бирюзовой юбке; за
Гансом следовал прибившийся к ним на последней стоянке
неизвестный с кривым кинжалом за поясом и с длинноствольным
бедуинским мушкетом; имени своего он не назвал, и проводник стал
величать хозяина оружия Бу Фатиля. Гансу объяснили: перед
выстрелом следует запалить фитиль и пребывать некоторое время с
зажженным фитилем в зубах. Гансу пространство пустыни
представлялось абсолютно одинаковым, однообразным, лишенным
примет и ориентиров, он не понимал, каким образом определяет
проводник нужное направление, не обозначенную в простертом до
горизонта песке тропу, ведущую к находящемуся за барханами на
горизонте оазису, от которого такая же несуществующая тропа
приведет их к Пальмире.
Он спросил, любопытствуя, у проводника:
-- Как ты находишь дорогу?
-- Я много лет хожу этой дорогой, чужеземец, -- отвечал тот, --
ты, видно, забыл, что я принадлежу к пьющим ветер, мы сильно
отличаемся от оседлых существ из глинобитных хижин, от
презренных людей высохшей глины; они комки глины на пути, а мы
сами -- путь, мы его часть. Мне, как и многим из племени
бедуинов, ведомо искусство кийяфы.
-- Что такое кийяфа? -- спросил Ганс.
-- Умение читать пустыню. И не только пустыню, может, и саму
жизнь тоже, и ее письмена, сина. Я умею читать следы на песке;
отличаю следы верховых верблюдов от следов вьючных и след
верблюда от следа верблюдицы; я знаю, кто следовал в караване:
воины врага или мирные купцы. Я могу отличить след мусульманина
от следа неверного, след девственницы от следа женщины, след
рыжего муравья от следа черного. Невидимая для тебя тропа
светится передо мной даже в ночи. Мастер кийяфы -- а я отношусь
к таковым -- умеет найти воду и распознать ценные минералы и
самоцветы; я вижу сквозь землю, о чужеземец. Я читаю судьбы по
человеческим лицам и могу определить характер по расположению
родинок на теле.
Идущий позади хмыкнул.
-- Ты зря смеешься, Бу Фатиля, -- сказал проводник, -- мастер
кийяфы знает немало лишнего не только о прошлом, но и о будущем;
однако я считаю недостойным уклоняться от судьбы; все в руках
Аллаха, а Аллах велик.
-- Если ты говоришь правду, -- сказал Бу Фатиля, -- найди нам в
этих песках хоть один самоцвет.
-- Изволь, -- отвечал бедуин, -- но нам придется отклониться в
сторону и несколько задержаться в пути; однако, я полагаю, нам
спешить некуда.
Гансу было не вполне ясно, от чего они уклоняются, потому что
песок везде песок, и для него пустыня не была открытой книгою;
через некоторое время проводник остановился, вынул из-за пояса
короткую лопатку, бросил ее хозяину мушкета и, указуя перстом,
промолвил:
-- Копай тут.
Они с Гансом уселись поодаль и ждали. Долго копал Бу Фатиля,
дважды останавливался, говоря, что проводник, должно быть,
ошибся, но, наконец, лопата со скрежетом натолкнулась на некое
препятствие, и, вскрикнув, он вытащил из выкопанной
довольно-таки обширной и глубокой ямы кованый ларец. В ларце
было полно золотых монет, смарагдов, жемчуга, лала, иранской
зеленоватой с прожилками бирюзы, сапфиров и серебряных
браслетов.
-- Закопай яму, -- сказал проводник, -- не оставляй на теле
пустыни отметин.
-- Чье это? -- спросил Ганс.
-- Наше! -- отвечал Бу Фатиля.
-- Ты знал о кладе?
-- Я увидел его сквозь песок. Полагаю, кто-то из эль-аггадских
молодцов припрятал ларец давным-давно и не смог за ним
вернуться.
-- Как мы это разделим? -- спросил Бу Фатиля. -- Раз ты указал,
твоя доля должна быть большей, как ты думаешь?
-- Разделим поровну на троих, -- сказал проводник.
-- Нет! -- вскричал Ганс. -- Мне чужого богатства не надо! К
тому же, может быть, припрятавший клад был вором или
разбойником.
-- В Эль-Аггаде все воры, кроме младенцев, -- сказал проводник.
-- Возьми хоть один драгоценный камень на память, чужеземец.
Ганс выбрал нитку жемчуга для Анхен.
-- Недаром росли у нее в палисаднике маргаритки, -- сказал
Леснин.
-- При чем тут маргаритки? -- спросила я.
-- Маргаритас анте поркас, что означает "Метать бисер перед
свиньями". В оригинале-то не бисер, а жемчуг, "маргаритас".
-- После двух стоянок, -- а на последней проводник пел Гансу
бедуинские песни с одинаковым рефреном -- плачем по покинутым
стоянкам, по следу шатра и праху костра, -- они дошли до
Пальмиры, чьи золотистые стены и желтые капители колонн,
подобные кронам пальм, поднимались из желтого песка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11