НОЧНЫЕ ЛЮБИМЦЫ
Повесть
Горит восток зарею новой.
Одна заря сменить другую
Спешит...
А.С.Пушкин
-- Сдавай, -- сказал Эммери.
Связка ключей. Я вертела ее в руках, пока не вспомнила, откуда
она у меня. Потемневшие рукодельные легкие ключи от старых
шкафов; бронзовый, с витой узорной главкой (от бюро?) и самый
маленький, двухсантиметровый, между двумя ключиками без особых
примет. Я вытащила связку за кольцо из-под фотографий и
открыток, в очередной раз начиная новую жизнь с наведения
порядка в старой, натурального порядка с вытиранием пыли и
обогащением местной помойки обрывками записок и рваными
тапочками. Ключи заговорили со мной, вспыхнуло в памяти,
осветило комнату, открылось пространство прошлого, как
музыкальная шкатулка, крышка назад, музыка затилиликала,
двинулись фигурки, глаз не оторвать. А ведь была и шкатулка.
Однако ключика от нее, похожего на самый маленький, только
блестящего, связка не сохранила.
-- Сдавай, -- сказал Эммери.
Они любили играть в карты по ночам. Сначала я думала, что целью
их ночных сборищ была именно игра в карты. Если вообще была
цель.
Родители уехали в Анапу, и я пригласила всю компанию ко мне на
кофе, тем более что Хозяин не отпускал меня домой одну, хотя по
набережной дом от дома отделяло квартала три, белая ночь в
апогее, пятый час утра, совсем светло. Слишком светло для них;
они предпочитали темноту.
Это была эпоха нижних юбок. По моему летосчислению. О лагерях,
где продолжали гибнуть сгустки скопившейся там убиваемой энергии
принудительно работящих пчел в ватниках драных, даровой рабочей
силы, а также об испытаниях атомных бомб с экспериментами на
солдатиках, испытаниях, чье драконово дыхание мы уже начали
ощущать, сами того не ведая, я не знала ничего. Для меня пришла
эра крахмальных нижних юбок и тонких каблуков.
Моя мать ночную мою компанию не жаловала. Она не понимала, как
взрослый, уже и в летах, мужчина может общаться с едва достигшей
совершеннолетия девчонкой, не питая двусмысленных и дурных
намерений; еще меньше понимала она, почему в неприятном
окружении "подозрительных особ" мужского пола должна обитать
именно я; и в самом деле, видимо, во всем происходившем имелась
доза извращения.
-- Ну, знаете, -- сказал Леснин, оглядывая оказавшиеся у него на
руках карты, -- такое единовременно на руки получить можно,
только если сам дьявол сдает.
-- Дьявол, должно быть, большой искусствовед, -- заметил
Шиншилла, -- полагаю, велика у него тяга и к господину Гёте, и к
господину Гуно.
-- Прекратите поминать его к ночи, -- сказал, смеясь, Хозяин.
-- Видимо, -- не унимался Шиншилла, развалясь в кресле красного
дерева с потрепанной обивкою розового атласа и поправляя
маленькую сережку в правом ухе (днем он заклеивал дырочку для
сережки пластырем или замазывал гримом), -- он страдает манией
величия либо преувеличения и поэтому считает свою персону
основной темою, идеею, сквозным сюжетом и главным действующим
лицом литературы и искусства. В них, в основном, и
представительствует.
-- В основном? -- рассеянно спросил Камедиаров, разглядывая веер
карт, зажатый в левой руке, и водя над ним нерешительной правой,
не могущей выбрать нужную.
-- Может, закроем эту тему? -- сказал сидящий у рояля Сандро.
-- Твоя христианская натура, о подпольный катакомбный
прихожанин, не выдерживает упоминаний о враге рода
человеческого? -- спросил, снимая очки, Николай Николаевич.
-- Подпольный катакомбный -- плеоназм, -- заметил Леснин,
отпивая глоток киндзмараули из широкого бокала алмазной грани с
длинной ножкою; когда такими, неполно налитыми, бокалами
чокались, шел дивный звон, который я обожала.
-- Дитя подземелья. -- Шиншилла поправлял теперь кружево манжет;
он постоянно охорашивался, по обыкновению принимая изящные позы,
потягивался наподобие ленивой кошки и напоминал о балете, даже и
не желая того, в каждом его жесте дремала выучка, па, позиции,
дрессированность живой заводной игрушки.
-- А вот вам, пожалуйста, бубновый валет, -- сказал Камедиаров,
выкладывая выбранную карту.
Они все время меняли игры, я не могла запомнить, во что они
играют: в винт? в вист? в буру? в дамский преферанс? когда я
переспрашивала, их от моего невежества хохот разбирал.
Хозяин зажег свечи. Шторы были задернуты, свет погашен. Огоньки
играли в винно-алом стекле жирандолевых подставок, в сапфировых
стеклышках люстры, в хрустале подвесок. Наше сборище стало еще
колоритней и окончательно напоминало театр. Настоящий театр
располагался в ближайшем саду, выходившем на набережную, но
скромные его постановки -- оперетки и современные водевили --
нашим мизансценам в подметки не годились.
-- Между прочим, -- сказал Хозяин, -- ко мне за эту неделю
дважды вламывались воры.
-- Что украли? -- спросил Шиншилла.
-- Ничего.
-- Какие же это воры, милейший, вы шутите, -- сказал Николай
Николаевич. -- О чем вы говорите? Как это -- вламывались? Как вы
сие определяли? Дверь высаживали колуном?
-- Дверь заперта была, как обычно, -- отвечал Хозяин, -- все
вверх дном, даже из ящиков письменного стола все бумаги...
-- О-о, -- Камедиаров даже про карты забыл на секунду, -- это не
воры, это шмон.
-- Что? -- спросила я.
-- Обыск, -- сказал Хозяин.
-- По-каковски?
-- По-глухонемецки.
Они заспорили, что может означать шмон в отсутствие Хозяина, без
ордера и без последствий; далее Хозяин заметил -- ключ-то стало
заедать.
-- Пришлось мне, -- сказал он, -- сегодня, уходя, дверь оставить
открытой, а то ведь замок сломают, не приведи Бог, да записочку
повесить: мол, входите, не заперто, только бардака не
устраивайте, сколько можно.
-- И что? -- спросила я.
-- Да ничего, -- отвечал он, -- прихожу, все в порядке, книжный
шкаф, правда, настежь, и на записочке написано: "Бу сделано".
-- Почерк знакомый? -- спросил Леснин.
-- Обычный канцелярский.
-- Сухари пора сушить, -- сказал Шиншилла, -- ваша очередь
подходит, хотя мне вы обещали, что посадят именно меня.
-- Ничего себе обещание, -- сказал Камедиаров.
-- А за что? -- спросил Леснин.
Шиншилла приосанился, сбил пылинку щелчком с колена, выгнулся
по-кошачьи.
-- Труд я задумал. Литературный.
-- О, -- сказал Николай Николаевич. -- И что же это за труд, за
который непременно должны посадить?
-- "История гомосексуализма в России".
-- Посадят, -- сказал Николай Николаевич, попивая каберне, --
как пить дать.
-- Это будет тайный труд. Никому ни слова.
Шиншилла, что называется, завелся и стал болтать о своей будущей
инкунабуле. Он развивал, кроме всего прочего, идею об огромном
значении для всемирного гомосексуального движения повсеместного
исполнения музыки Чайковского, вносящей, по его мнению, в
подсознание гомосексуальный мотив.
-- В каком смысле "мотив"? -- спросил Хозяин.
-- Дело не в том, что музыка Петра Ильича гомосексуалистская, --
сказал лениво Николай Николаевич, -- а в том, что она отнюдь не
так хороша, как это принято считать. В ней имеется нечто
расслабленное, жидкое, суррогат мысли, суррогат чувства,
сентиментальность вместо глубины, модель искусства, муляж
творчества -- в общем, все пакости века девятнадцатого, кои мы и
пожинаем.
-- И этика отдельно от эстетики, -- заметил Сандро, -- ром
отдельно, баба отдельно.
-- Ничуть не бывало, -- сказал Шиншилла, -- вы оба не правы.
Чайковский -- символ гомосексуализма, его светоч; и не более
того. Голубой фонарь бирюзовознаменного герба.
-- И что вы только несете, -- сказал Хозяин.
-- Между прочим, Ежов был гомик, -- не унимался Шиншилла, -- и
уничтожал тех, кто не в его сексе.
-- Ты всю историю на это дело переведешь, -- сказал Леснин. --
Например, опричнина. Может, кстати, и Петр Великий уничтожал
тех, кто не в его сексе?
-- Вот-вот, -- оживился Шиншилла, -- отношения Петра Алексеевича
с Меншиковым и многими другими еще трэба разжуваты.
-- Медхен Ленхен, -- сказал Хозяин, -- ты хотела кофий глясе
произвести? Мороженое в холодильнике, кофий на полке.
Он отсылал меня на кухню, чтобы сделать присутствующим внушение:
увлеклись лишку, распустили при мне языки. Плели они, конечно,
как всегда, незнамо что; но разительно отличались их речи от
всех текстов, слышанных когда-либо мною дома, в институте, в
гостях, в кино, в транспорте; даже и штампы, и пошлости были у
них другие. Иные темы, другая жизнь, живость. Конечно, они были
болтуны. Все. Кроме Эммери.
Мне тогда часто приходило на ум: их семеро, я восьмая; я лишняя.
Я принесла на подносе чашки с кофе глясе и обратилась к Сандро:
-- А сказка? Где обещанная сказка? Начало тысяча и одной белой
ночи где?
-- Да почему я? -- спросил польщенный Сандро. -- Вон модный
писатель сидит, беллетрист с большой буквы, ему и карты в руки.
-- Ну нет, -- сказал Леснин, -- карты у меня и так в руках
постоянно, а уж на роль Шехерезады ты меня не баллотируй. Ты
обещал, ты и приступай. Я на подхвате; ночи на трехсотой
подключусь, ежели необходимость возникнет.
-- Ладно, -- сказал Сандро, -- ну, хоть сыграйте кто-нибудь
что-нибудь восточное на фортепьянах.
Что и было исполнено.
-- Жил-был, -- сказал Сандро, -- кто?
-- Человек, -- откликнулся Эммери.
-- Немец, -- сказал Хозяин.
Сандро пришел в восторг.
-- Жил-был немец! Тихий такой, смирный. Обрусевший. Но
лютеранин.
-- Как это "но"? -- спросил Леснин.
-- Не перебивайте! -- воскликнула я.
-- Жил-был немец, и была у него Анхен. Кроткая такая,
хозяйственная. Тюльпаны разводила. И китайские розочки.
-- Эклектика, -- сказал Камедиаров.
-- Мелкие комнатные розочки называются, к вашему сведению,
китайскими. Была у Анхен только одна слабость.
-- К парикмахеру из соседней цирюльни, -- сказал Шиншилла.
-- Как женщину порядочную парикмахеры ее не волновали. При всей
экономности, и даже скупости, питала Анхен слабость к торговцам
всякой всячиной, особенно к бродячим, то есть к офеням.
-- Ботала по офеням, -- сказал Леснин.
-- Сами торговцы, равно как и парикмахеры, не привлекали Анхен;
однако удержаться от того, чтобы что-нибудь у них купить, она не
могла. И тяготела, как ни странно, к предметам экзотическим, в
хозяйстве вовсе не нужным и даже и совершенно лишним, словно с
появлением купца...
-- Купца, торговца или офени? -- спросил Леснин.
-- ...ее практичность улетучивалась, -- впрочем, только до ухода
торговца, далее Анхен снова превращалась в примерную прижимистую
идеальную жену. И вот появился в их уютном домике в немецкой
слободе на Охте...
-- Да откуда ты взял, что на Охте была немецкая слобода? --
спросил Камедиаров. -- Чушь какая.
-- Ведь это сказка! -- вскричала я. -- Не перебивайте,
пожалуйста!
-- ...появился в их уютном домике на Охте, с палисадником, где
цвели анютины глазки, маргаритки и гортензии...
-- Господи, -- сказал Хозяин вполголоса.
-- ...очередной торговец. Еще мальвы там цвели, хризантемы и
рододендроны, -- вызывающе сказал Сандро, -- а также росли
тыквы, спаржа, ремонтантная клубника и пастернак. И латук. Вот.
И у очередного торговца купила Анхен восточный ковер, арабскую
маску и маленький флакон с притертой пробкою, не желавший
открываться, о чем предупредил ее торговец, продавший флакончик
за бесценок; а на дне флакона была только одна капля чернил.
-- С брачком изделие, -- сказал Николай Николаевич.
-- А что такое арабская маска? -- спросил Камедиаров.
-- А какого цвета были чернила? -- спросил Леснин.
Почему-то молчал Хозяин, обычно с радостью отпускавший замечания
в таком духе. Как всегда, молчал Эммери.
-- А торговец был кто? -- спросил Шиншилла. -- Перс или китаец?
-- Полумавр, -- сказал Сандро. -- Национальность,
вероисповедание и сексуальные пристрастия торговца не имеют
значения. Это вам не психологический роман. Торговец и есть
торговец. Все флаги в гости будут к нам. А арабская маска --
маска, коей прикрывает лицо бедуинка от сторонних наблюдателей,
напоминает маску венецианского карнавала; однако наша была
волшебная. Речь пойдет сегодня не о маске, а о купленном у
торговца восточном ковре. Почему вы, Эммери, так смотрите на
меня? Прямо рублем подарили.
-- Я полагаю, Сандро, вы умеете читать чужие мысли, -- отвечал
Эммери, -- прежде я такой способности за вами не замечал. Я вас
понял заново.
-- Вот именно! -- Сандро восхитился. -- Вы меня поняли! Я читаю
чужие мысли, порнографические журналы и старые газеты.
-- Где же вы берете порнографические журналы? -- спросил
Шиншилла.
-- А чужих писем, -- спросил Камедиаров, -- вы, часом, не
читаете?
-- Боже упаси. Ни чужих не читаю, ни своих не пишу. Что вы все
перебиваете? На чем я остановился?
-- На ковре, -- сказала я.
-- Да, и вот этот самый ковер совершенно зачаровал нашего
немца...
-- Обрусевшего, -- ввернул Шиншилла.
-- Который жил-был, -- отозвался Леснин.
-- А как его звали? -- спросил Камедиаров.
-- Ну, хоть Ганс. Ганс готов был часами разглядывать узоры
ковра, и постепенно стало ему казаться, что это не просто узоры,
а некие письмена, и что он начинает вникать в их сокровенный
смысл.
-- Анхен плакала! -- хором сказали Леснин, Шиншилла и Николай
Николаевич.
-- Анхен, совершенно верно, плакала, видя такое плачевное
состояние мужа, но ничего поделать не могла. Однажды ночью Гансу
приснилось, что у ковра начал отрастать ворс...
-- Какой еще ворс? -- спросил Леснин.
-- Ковры-то, ковры, -- сказал Николай Николаевич, -- когда
азиатки соткут, верблюдам под ноги кидают, на тропы караванные,
на дорожки к водопою (знаете, как по-арабски "путь к воде"?
"Шариат"), чтобы лишний ворс сбить и сделать ковер гладким. Нет,
дорогой, это не легенда, это бытовуха, только тамошняя. У нас
льны на снегу белили. И на росе под солнцем.
-- ...и когда Ганс встал на прорастающий ковер, очутился он в
незнакомом месте, где было жарко, кругом песок, только горсть
зелени -- кустов и деревьев -- виднелась неподалеку.
-- Пятый час, -- сказал Хозяин, прерывая собственное, несколько
затянувшееся, на мой взгляд, молчание, -- пора расходиться, еще
надо Ленхен проводить. Поскольку у нас впереди тысяча белых
ночей, спешить некуда, Сандро, продолжите завтра.
Квартира Хозяина была необычная. Едва сворачивали вы с
набережной под арку, встречала вас врезанная в уступ этой арки
дверь, предваряемая одной ступенькою; войдя, вы оказывались в
крошечном помещении с вешалкой, сундучком и зеркалом -- клочок
пространства, называемый Хозяином "вестиблюй"; крутая узкая
внутренняя лестница вела вас в собственно квартиру,
размещавшуюся то ли в бельэтаже, то ли на втором этаже,
состоявшую из кухоньки, притулившейся наподобие ласточкина
гнезда под аркою и полом своим спрямлявшей арочный свод (из
кухонного окна открывался необычный вид на мостовую Фонтанки,
взгляд исподлобья, одни ноги прохожих и колеса автомобилей, вид
на реку без реки), большой сравнительно комнаты с нормальным
видом на реку (включающим и реку, и дома за ней, и небо), и
маленькой библиотеки без окон вовсе, заставленной с пола до
потолка книжными полками; вход в нишу библиотеки завешен был
большими шторами, а у стены, противоположной входу, стояло
старинное бюро, и на нем бронзовые подсвечники -- бегущие
арапчата, несущие свечные связки, по три свечи у арапчонка.
Мы выходили, стараясь говорить тише, вся компания быстро
растекалась, а двое или трое всегда провожали меня; ко мне надо
было идти в сторону театра, польского сада, державинского дома
-- в нем-то я и жила. В садике у театра и в польском саду цвела
вовсю сирень, лиловая краска белой ночи, лиловый ее запах.
Тонкие и острые каблуки мои стукали по тротуару, белая ночь
усиливала звук, и в который раз кто-нибудь из моих спутников,
ночных непонятных птиц, читал мне нотацию либо лекцию о
мокасинах, ичигах, лаптях и чувяках, придающих ходьбе
бесшумность, а женщине женственность. "Была она прекрасна и
ходила как мышь".
-- Бегала! -- возражала я. -- Нельзя быть прекрасной и бегать
как мышь, это противоречие.
-- Жизнь и есть противоречие. Разве легче быть прекрасной и
греметь коваными подметками? А зимой и вовсе фельдфебельские
сапоги наденете, Ленхен.
-- Ох, качи, качи, качи, -- шептал Шиншилла, -- затрубили
трубачи, застучали стукачи, прилетели к нам грачи.
Было светло, родители отсутствовали (о, счастье!), я приглашала
на кофий, но никто не пошел ко мне в гости. Дома ждала меня
современная мебель, чешская люстра, полная грядущих событий,
немецкие скатерти, почти трофеи, прибалтийский керамический
сервиз на столе (я думала, они зайдут), идеально чистый
новенький ковер во всю стену, у которого вот уж точно ничего не
отрастало, о верблюдах слыхом не слыхивал. Я уснула моментально
и спала как убитая. На практику я опоздала, но нас не сильно в
этом плане преследовали, главное было сдать отчет, а по части
отчетов я слыла мастерицею.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Повесть
Горит восток зарею новой.
Одна заря сменить другую
Спешит...
А.С.Пушкин
-- Сдавай, -- сказал Эммери.
Связка ключей. Я вертела ее в руках, пока не вспомнила, откуда
она у меня. Потемневшие рукодельные легкие ключи от старых
шкафов; бронзовый, с витой узорной главкой (от бюро?) и самый
маленький, двухсантиметровый, между двумя ключиками без особых
примет. Я вытащила связку за кольцо из-под фотографий и
открыток, в очередной раз начиная новую жизнь с наведения
порядка в старой, натурального порядка с вытиранием пыли и
обогащением местной помойки обрывками записок и рваными
тапочками. Ключи заговорили со мной, вспыхнуло в памяти,
осветило комнату, открылось пространство прошлого, как
музыкальная шкатулка, крышка назад, музыка затилиликала,
двинулись фигурки, глаз не оторвать. А ведь была и шкатулка.
Однако ключика от нее, похожего на самый маленький, только
блестящего, связка не сохранила.
-- Сдавай, -- сказал Эммери.
Они любили играть в карты по ночам. Сначала я думала, что целью
их ночных сборищ была именно игра в карты. Если вообще была
цель.
Родители уехали в Анапу, и я пригласила всю компанию ко мне на
кофе, тем более что Хозяин не отпускал меня домой одну, хотя по
набережной дом от дома отделяло квартала три, белая ночь в
апогее, пятый час утра, совсем светло. Слишком светло для них;
они предпочитали темноту.
Это была эпоха нижних юбок. По моему летосчислению. О лагерях,
где продолжали гибнуть сгустки скопившейся там убиваемой энергии
принудительно работящих пчел в ватниках драных, даровой рабочей
силы, а также об испытаниях атомных бомб с экспериментами на
солдатиках, испытаниях, чье драконово дыхание мы уже начали
ощущать, сами того не ведая, я не знала ничего. Для меня пришла
эра крахмальных нижних юбок и тонких каблуков.
Моя мать ночную мою компанию не жаловала. Она не понимала, как
взрослый, уже и в летах, мужчина может общаться с едва достигшей
совершеннолетия девчонкой, не питая двусмысленных и дурных
намерений; еще меньше понимала она, почему в неприятном
окружении "подозрительных особ" мужского пола должна обитать
именно я; и в самом деле, видимо, во всем происходившем имелась
доза извращения.
-- Ну, знаете, -- сказал Леснин, оглядывая оказавшиеся у него на
руках карты, -- такое единовременно на руки получить можно,
только если сам дьявол сдает.
-- Дьявол, должно быть, большой искусствовед, -- заметил
Шиншилла, -- полагаю, велика у него тяга и к господину Гёте, и к
господину Гуно.
-- Прекратите поминать его к ночи, -- сказал, смеясь, Хозяин.
-- Видимо, -- не унимался Шиншилла, развалясь в кресле красного
дерева с потрепанной обивкою розового атласа и поправляя
маленькую сережку в правом ухе (днем он заклеивал дырочку для
сережки пластырем или замазывал гримом), -- он страдает манией
величия либо преувеличения и поэтому считает свою персону
основной темою, идеею, сквозным сюжетом и главным действующим
лицом литературы и искусства. В них, в основном, и
представительствует.
-- В основном? -- рассеянно спросил Камедиаров, разглядывая веер
карт, зажатый в левой руке, и водя над ним нерешительной правой,
не могущей выбрать нужную.
-- Может, закроем эту тему? -- сказал сидящий у рояля Сандро.
-- Твоя христианская натура, о подпольный катакомбный
прихожанин, не выдерживает упоминаний о враге рода
человеческого? -- спросил, снимая очки, Николай Николаевич.
-- Подпольный катакомбный -- плеоназм, -- заметил Леснин,
отпивая глоток киндзмараули из широкого бокала алмазной грани с
длинной ножкою; когда такими, неполно налитыми, бокалами
чокались, шел дивный звон, который я обожала.
-- Дитя подземелья. -- Шиншилла поправлял теперь кружево манжет;
он постоянно охорашивался, по обыкновению принимая изящные позы,
потягивался наподобие ленивой кошки и напоминал о балете, даже и
не желая того, в каждом его жесте дремала выучка, па, позиции,
дрессированность живой заводной игрушки.
-- А вот вам, пожалуйста, бубновый валет, -- сказал Камедиаров,
выкладывая выбранную карту.
Они все время меняли игры, я не могла запомнить, во что они
играют: в винт? в вист? в буру? в дамский преферанс? когда я
переспрашивала, их от моего невежества хохот разбирал.
Хозяин зажег свечи. Шторы были задернуты, свет погашен. Огоньки
играли в винно-алом стекле жирандолевых подставок, в сапфировых
стеклышках люстры, в хрустале подвесок. Наше сборище стало еще
колоритней и окончательно напоминало театр. Настоящий театр
располагался в ближайшем саду, выходившем на набережную, но
скромные его постановки -- оперетки и современные водевили --
нашим мизансценам в подметки не годились.
-- Между прочим, -- сказал Хозяин, -- ко мне за эту неделю
дважды вламывались воры.
-- Что украли? -- спросил Шиншилла.
-- Ничего.
-- Какие же это воры, милейший, вы шутите, -- сказал Николай
Николаевич. -- О чем вы говорите? Как это -- вламывались? Как вы
сие определяли? Дверь высаживали колуном?
-- Дверь заперта была, как обычно, -- отвечал Хозяин, -- все
вверх дном, даже из ящиков письменного стола все бумаги...
-- О-о, -- Камедиаров даже про карты забыл на секунду, -- это не
воры, это шмон.
-- Что? -- спросила я.
-- Обыск, -- сказал Хозяин.
-- По-каковски?
-- По-глухонемецки.
Они заспорили, что может означать шмон в отсутствие Хозяина, без
ордера и без последствий; далее Хозяин заметил -- ключ-то стало
заедать.
-- Пришлось мне, -- сказал он, -- сегодня, уходя, дверь оставить
открытой, а то ведь замок сломают, не приведи Бог, да записочку
повесить: мол, входите, не заперто, только бардака не
устраивайте, сколько можно.
-- И что? -- спросила я.
-- Да ничего, -- отвечал он, -- прихожу, все в порядке, книжный
шкаф, правда, настежь, и на записочке написано: "Бу сделано".
-- Почерк знакомый? -- спросил Леснин.
-- Обычный канцелярский.
-- Сухари пора сушить, -- сказал Шиншилла, -- ваша очередь
подходит, хотя мне вы обещали, что посадят именно меня.
-- Ничего себе обещание, -- сказал Камедиаров.
-- А за что? -- спросил Леснин.
Шиншилла приосанился, сбил пылинку щелчком с колена, выгнулся
по-кошачьи.
-- Труд я задумал. Литературный.
-- О, -- сказал Николай Николаевич. -- И что же это за труд, за
который непременно должны посадить?
-- "История гомосексуализма в России".
-- Посадят, -- сказал Николай Николаевич, попивая каберне, --
как пить дать.
-- Это будет тайный труд. Никому ни слова.
Шиншилла, что называется, завелся и стал болтать о своей будущей
инкунабуле. Он развивал, кроме всего прочего, идею об огромном
значении для всемирного гомосексуального движения повсеместного
исполнения музыки Чайковского, вносящей, по его мнению, в
подсознание гомосексуальный мотив.
-- В каком смысле "мотив"? -- спросил Хозяин.
-- Дело не в том, что музыка Петра Ильича гомосексуалистская, --
сказал лениво Николай Николаевич, -- а в том, что она отнюдь не
так хороша, как это принято считать. В ней имеется нечто
расслабленное, жидкое, суррогат мысли, суррогат чувства,
сентиментальность вместо глубины, модель искусства, муляж
творчества -- в общем, все пакости века девятнадцатого, кои мы и
пожинаем.
-- И этика отдельно от эстетики, -- заметил Сандро, -- ром
отдельно, баба отдельно.
-- Ничуть не бывало, -- сказал Шиншилла, -- вы оба не правы.
Чайковский -- символ гомосексуализма, его светоч; и не более
того. Голубой фонарь бирюзовознаменного герба.
-- И что вы только несете, -- сказал Хозяин.
-- Между прочим, Ежов был гомик, -- не унимался Шиншилла, -- и
уничтожал тех, кто не в его сексе.
-- Ты всю историю на это дело переведешь, -- сказал Леснин. --
Например, опричнина. Может, кстати, и Петр Великий уничтожал
тех, кто не в его сексе?
-- Вот-вот, -- оживился Шиншилла, -- отношения Петра Алексеевича
с Меншиковым и многими другими еще трэба разжуваты.
-- Медхен Ленхен, -- сказал Хозяин, -- ты хотела кофий глясе
произвести? Мороженое в холодильнике, кофий на полке.
Он отсылал меня на кухню, чтобы сделать присутствующим внушение:
увлеклись лишку, распустили при мне языки. Плели они, конечно,
как всегда, незнамо что; но разительно отличались их речи от
всех текстов, слышанных когда-либо мною дома, в институте, в
гостях, в кино, в транспорте; даже и штампы, и пошлости были у
них другие. Иные темы, другая жизнь, живость. Конечно, они были
болтуны. Все. Кроме Эммери.
Мне тогда часто приходило на ум: их семеро, я восьмая; я лишняя.
Я принесла на подносе чашки с кофе глясе и обратилась к Сандро:
-- А сказка? Где обещанная сказка? Начало тысяча и одной белой
ночи где?
-- Да почему я? -- спросил польщенный Сандро. -- Вон модный
писатель сидит, беллетрист с большой буквы, ему и карты в руки.
-- Ну нет, -- сказал Леснин, -- карты у меня и так в руках
постоянно, а уж на роль Шехерезады ты меня не баллотируй. Ты
обещал, ты и приступай. Я на подхвате; ночи на трехсотой
подключусь, ежели необходимость возникнет.
-- Ладно, -- сказал Сандро, -- ну, хоть сыграйте кто-нибудь
что-нибудь восточное на фортепьянах.
Что и было исполнено.
-- Жил-был, -- сказал Сандро, -- кто?
-- Человек, -- откликнулся Эммери.
-- Немец, -- сказал Хозяин.
Сандро пришел в восторг.
-- Жил-был немец! Тихий такой, смирный. Обрусевший. Но
лютеранин.
-- Как это "но"? -- спросил Леснин.
-- Не перебивайте! -- воскликнула я.
-- Жил-был немец, и была у него Анхен. Кроткая такая,
хозяйственная. Тюльпаны разводила. И китайские розочки.
-- Эклектика, -- сказал Камедиаров.
-- Мелкие комнатные розочки называются, к вашему сведению,
китайскими. Была у Анхен только одна слабость.
-- К парикмахеру из соседней цирюльни, -- сказал Шиншилла.
-- Как женщину порядочную парикмахеры ее не волновали. При всей
экономности, и даже скупости, питала Анхен слабость к торговцам
всякой всячиной, особенно к бродячим, то есть к офеням.
-- Ботала по офеням, -- сказал Леснин.
-- Сами торговцы, равно как и парикмахеры, не привлекали Анхен;
однако удержаться от того, чтобы что-нибудь у них купить, она не
могла. И тяготела, как ни странно, к предметам экзотическим, в
хозяйстве вовсе не нужным и даже и совершенно лишним, словно с
появлением купца...
-- Купца, торговца или офени? -- спросил Леснин.
-- ...ее практичность улетучивалась, -- впрочем, только до ухода
торговца, далее Анхен снова превращалась в примерную прижимистую
идеальную жену. И вот появился в их уютном домике в немецкой
слободе на Охте...
-- Да откуда ты взял, что на Охте была немецкая слобода? --
спросил Камедиаров. -- Чушь какая.
-- Ведь это сказка! -- вскричала я. -- Не перебивайте,
пожалуйста!
-- ...появился в их уютном домике на Охте, с палисадником, где
цвели анютины глазки, маргаритки и гортензии...
-- Господи, -- сказал Хозяин вполголоса.
-- ...очередной торговец. Еще мальвы там цвели, хризантемы и
рододендроны, -- вызывающе сказал Сандро, -- а также росли
тыквы, спаржа, ремонтантная клубника и пастернак. И латук. Вот.
И у очередного торговца купила Анхен восточный ковер, арабскую
маску и маленький флакон с притертой пробкою, не желавший
открываться, о чем предупредил ее торговец, продавший флакончик
за бесценок; а на дне флакона была только одна капля чернил.
-- С брачком изделие, -- сказал Николай Николаевич.
-- А что такое арабская маска? -- спросил Камедиаров.
-- А какого цвета были чернила? -- спросил Леснин.
Почему-то молчал Хозяин, обычно с радостью отпускавший замечания
в таком духе. Как всегда, молчал Эммери.
-- А торговец был кто? -- спросил Шиншилла. -- Перс или китаец?
-- Полумавр, -- сказал Сандро. -- Национальность,
вероисповедание и сексуальные пристрастия торговца не имеют
значения. Это вам не психологический роман. Торговец и есть
торговец. Все флаги в гости будут к нам. А арабская маска --
маска, коей прикрывает лицо бедуинка от сторонних наблюдателей,
напоминает маску венецианского карнавала; однако наша была
волшебная. Речь пойдет сегодня не о маске, а о купленном у
торговца восточном ковре. Почему вы, Эммери, так смотрите на
меня? Прямо рублем подарили.
-- Я полагаю, Сандро, вы умеете читать чужие мысли, -- отвечал
Эммери, -- прежде я такой способности за вами не замечал. Я вас
понял заново.
-- Вот именно! -- Сандро восхитился. -- Вы меня поняли! Я читаю
чужие мысли, порнографические журналы и старые газеты.
-- Где же вы берете порнографические журналы? -- спросил
Шиншилла.
-- А чужих писем, -- спросил Камедиаров, -- вы, часом, не
читаете?
-- Боже упаси. Ни чужих не читаю, ни своих не пишу. Что вы все
перебиваете? На чем я остановился?
-- На ковре, -- сказала я.
-- Да, и вот этот самый ковер совершенно зачаровал нашего
немца...
-- Обрусевшего, -- ввернул Шиншилла.
-- Который жил-был, -- отозвался Леснин.
-- А как его звали? -- спросил Камедиаров.
-- Ну, хоть Ганс. Ганс готов был часами разглядывать узоры
ковра, и постепенно стало ему казаться, что это не просто узоры,
а некие письмена, и что он начинает вникать в их сокровенный
смысл.
-- Анхен плакала! -- хором сказали Леснин, Шиншилла и Николай
Николаевич.
-- Анхен, совершенно верно, плакала, видя такое плачевное
состояние мужа, но ничего поделать не могла. Однажды ночью Гансу
приснилось, что у ковра начал отрастать ворс...
-- Какой еще ворс? -- спросил Леснин.
-- Ковры-то, ковры, -- сказал Николай Николаевич, -- когда
азиатки соткут, верблюдам под ноги кидают, на тропы караванные,
на дорожки к водопою (знаете, как по-арабски "путь к воде"?
"Шариат"), чтобы лишний ворс сбить и сделать ковер гладким. Нет,
дорогой, это не легенда, это бытовуха, только тамошняя. У нас
льны на снегу белили. И на росе под солнцем.
-- ...и когда Ганс встал на прорастающий ковер, очутился он в
незнакомом месте, где было жарко, кругом песок, только горсть
зелени -- кустов и деревьев -- виднелась неподалеку.
-- Пятый час, -- сказал Хозяин, прерывая собственное, несколько
затянувшееся, на мой взгляд, молчание, -- пора расходиться, еще
надо Ленхен проводить. Поскольку у нас впереди тысяча белых
ночей, спешить некуда, Сандро, продолжите завтра.
Квартира Хозяина была необычная. Едва сворачивали вы с
набережной под арку, встречала вас врезанная в уступ этой арки
дверь, предваряемая одной ступенькою; войдя, вы оказывались в
крошечном помещении с вешалкой, сундучком и зеркалом -- клочок
пространства, называемый Хозяином "вестиблюй"; крутая узкая
внутренняя лестница вела вас в собственно квартиру,
размещавшуюся то ли в бельэтаже, то ли на втором этаже,
состоявшую из кухоньки, притулившейся наподобие ласточкина
гнезда под аркою и полом своим спрямлявшей арочный свод (из
кухонного окна открывался необычный вид на мостовую Фонтанки,
взгляд исподлобья, одни ноги прохожих и колеса автомобилей, вид
на реку без реки), большой сравнительно комнаты с нормальным
видом на реку (включающим и реку, и дома за ней, и небо), и
маленькой библиотеки без окон вовсе, заставленной с пола до
потолка книжными полками; вход в нишу библиотеки завешен был
большими шторами, а у стены, противоположной входу, стояло
старинное бюро, и на нем бронзовые подсвечники -- бегущие
арапчата, несущие свечные связки, по три свечи у арапчонка.
Мы выходили, стараясь говорить тише, вся компания быстро
растекалась, а двое или трое всегда провожали меня; ко мне надо
было идти в сторону театра, польского сада, державинского дома
-- в нем-то я и жила. В садике у театра и в польском саду цвела
вовсю сирень, лиловая краска белой ночи, лиловый ее запах.
Тонкие и острые каблуки мои стукали по тротуару, белая ночь
усиливала звук, и в который раз кто-нибудь из моих спутников,
ночных непонятных птиц, читал мне нотацию либо лекцию о
мокасинах, ичигах, лаптях и чувяках, придающих ходьбе
бесшумность, а женщине женственность. "Была она прекрасна и
ходила как мышь".
-- Бегала! -- возражала я. -- Нельзя быть прекрасной и бегать
как мышь, это противоречие.
-- Жизнь и есть противоречие. Разве легче быть прекрасной и
греметь коваными подметками? А зимой и вовсе фельдфебельские
сапоги наденете, Ленхен.
-- Ох, качи, качи, качи, -- шептал Шиншилла, -- затрубили
трубачи, застучали стукачи, прилетели к нам грачи.
Было светло, родители отсутствовали (о, счастье!), я приглашала
на кофий, но никто не пошел ко мне в гости. Дома ждала меня
современная мебель, чешская люстра, полная грядущих событий,
немецкие скатерти, почти трофеи, прибалтийский керамический
сервиз на столе (я думала, они зайдут), идеально чистый
новенький ковер во всю стену, у которого вот уж точно ничего не
отрастало, о верблюдах слыхом не слыхивал. Я уснула моментально
и спала как убитая. На практику я опоздала, но нас не сильно в
этом плане преследовали, главное было сдать отчет, а по части
отчетов я слыла мастерицею.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11