– Дни вашего всемогущества кончились. Я нашел у вас уязвимое место и не ослаблю хватку, пока не согласитесь на мои условия.
Торнберга едва не хватил удар.
– Никому еще не удавалось диктовать мне свои условия и никому не удастся впредь, – заревел он.
Кровь ударила Хэму в голову, и он почувствовал, что в любой момент у него может случиться сердечный приступ. Ему надоело подчиняться приказам старого лицемера, и он больше не мог мириться с его проделками.
– Принять мои условия – самый легкий путь выбраться из угла, в который вы сами себя загнали, – предупредил он. – Вы столько раз нарушали законы, что я уж не в силах и сосчитать. Что вы намерены делать, если эти материалы попадут в руки главного прокурора и он возбудит дело?
– А как это он их сможет получить, сынок?
– Да я сам передам их ему! – закричал теперь Хэм, не сдержавшись, хотя и намеревался вести этот неприятный разговор в спокойной манере. – Да перестань называть меня сынком!
– Вот когда ты перестанешь вести себя как десятилетний бойскаут, тогда я и стану называть тебя именем, каким окрестил при рождении. Кто дал тебе право осуждать меня – жюри присяжных или палач? Ты что же, думаешь, что мир такой, черт бы его побрал, скромненький и порядочный, что мы все должны придерживаться твоих дурацких надуманных правил поведения? Чушь собачья! Хаос – вот нынешний закон. Всеобщий закон.
– Нормы морали устанавливал не я, – горячо возразил Хэм. Он уже понял, что отец умудрился повернуть их стычку таким образом, что сам стал нападать, а сына заставил обороняться. – Если у разных народов мира и есть что-то общее, то это нормы и правила морали.
– Рассказывай эти сказки арабам, – парировал Торнберг, – или японцам. Они даже и не слышали о таком понятии, как мораль.
– Ошибаешься, – возразил Хэм, лихорадочно пытаясь вернуться к обсуждению противозаконных деяний отца. – Может, их мораль и не во всем совпадает с нашей, тем не менее...
– Чушь собачья! Напрасная трата времени защищать тех, кто того не стоит. Нету у них никакой морали, сынок.
– Ради Христа, вы говорите так, будто я – ваш сын и больше ничего!
– А как же иначе? И я был сыном своего отца, пока он не умер.
– Нет и нет, – вскочил с места Хэм. – Я не просто ваш сын, а гораздо больше этого!
Торнберг взглянул на него из-под козырька кепочки и сказал:
– А кем бы ты был без меня? У тебя есть какие-то идеи? Сомневаюсь. Я использовал свои связи и оказал нажим, чтобы тебя приняли в школу, а потом и в колледж. Использовал те же связи, чтобы тебя направили служить в Токио на теплое и хорошо оплачиваемое местечко, и ты смог там кое-что легально делать и для меня, ну а затем выцарапал тебя из армии, пристроил в министерство обороны.
Ну а что ты сделал для себя лично? Женился на красивой, но бестолковой женщине, от которой тебе ни удовольствия, ни радости жизни, ничего взамен, и никакого уважения к вашему союзу, в котором она милостиво разрешает тебе крутиться, как мартовскому коту. Ну ладно, а почему бы ей не порезвиться? Тот теннисный тренер преподал ей несколько таких уроков, что даже я нахожу их взбадривающими.
– Это неправда! – вскричал Хэм, но в глубине души знал, что это правда.
– Да нет, все так и было, – возразил равнодушно Торнберг. – У меня ведь тоже есть фотографии, дорогой сынок. Хочешь взглянуть?
Отец снова рассмеялся, показав ряд великолепных искусственных зубов. Хэму припомнились подобные стычки между отцом и матерью, свидетелем которых ему случалось бывать в детстве, и тотчас же ощутил, как у него заныли пальцы, потому что он крепко, как и ту далекую пору, сжал кулаки.
– Господи! Это разврат. Больше чем разврат!
– Ну хватит! – выпалил Торнберг и стукнул кулаками по столу, отчего подпрыгнули тарелки и алюминиевые банки и разлилось темное пиво, шипя и испаряясь, словно кислота. – Ты упер мои секретные бумаги, и я хотел бы получить их обратно. Хватит тут философствовать, давай-ка лучше займемся более насущным.
– Чем займемся-то?
– Делом – вот чем, невежда, – свирепо глянул на сына Торнберг. – Я бы обломал тебе руки за то, что ты вломился в мою святая святых и спер там кое-что. Побольше того, что я, откровенно говоря, думал, сможешь спереть. Ну да ладно, тем лучше для тебя же. У тебя есть кое-что, в чем я нуждаюсь, а у меня – связи и влияние, нужные тебе. Для меня это вроде как прочная основа для дела, поэтому забудь о всякой там паршивой морали, пошли все к чертовой матери и давай-ка придумаем что-нибудь.
И тут Хэм понял, что он с самого начала неверно разыграл гамбит. Он пристально смотрел на отца, словно видел его впервые, а в такой ситуации и впрямь впервые. Каким же он был дураком, полагая, что сможет загнать отца в угол и заставить пойти на компромисс. Вместо этого произошло то, что и должно было произойти. Торнберг принуждает его пойти на сделку, в которой не будет места для морали. Теперь он четко видит, что его отцу мораль представляется излишней роскошью, без которой легко можно обойтись, используя деньги и связи. А может, как раз деньги-то и связи мешают считаться с нормами морали.
Эта неожиданная мысль ударила Хэма будто обухом по голове.
"Господи, – подумал он, – за какое же прегрешение меня угораздило родиться в его доме? И как только мать уживалась с ним?" Но ответ он, разумеется, знал. Торнберг Конрад III обладал особым обаянием, которому трудно было противостоять, хоть даже и начинаешь подозревать, что источник этого очарования нечист и ядовит.
И вот теперь ему стало совершенно ясно – раньше он как-то над этим не задумывался, – что у него, по сути дела, только один выбор. Когда он только усаживался вместе с отцом за стол, чтобы договориться об условиях компромисса, то уже тогда влип и потерпел поражение, как та муха, которая соблазнилась блеском паутины и попалась в нее, подобно многим другим предшественницам.
– Нет, не будем придумывать, – твердо сказал Хэм. Солнечный свет накатывался с палубы волнами, отчего у него слегка кружилась голова, и ему захотелось спрятаться от пристального отцовского взгляда. – Никаких компромиссов, никаких сделок. Вас можно остановить единственным путем, и я пойду к главному прокурору и принесу ему улики.
– Не будь идиотом, Хэм. Никуда не ходи с этими фотографиями. Объекты съемок сгорели в крематории, а когда ты передашь мне негативы и все копии, которые ты напечатал, то и улик больше не останется.
Хэм с грохотом стукнул кулаком по столу.
– Нет, отец! Улики не исчезнут. Они никуда не денутся, пока существует эта поганая клиника.
– Не кипятись, сынок. Злость до добра не доведет.
– Не мели чепуху, – не сдержавшись, перебил его Хэм. – Можешь вешать лапшу на уши любому на выбор, только не мне. Во всяком случае, больше не будешь. – Он встал и пошел к элетрокабестану для выбирания якоря. – Нам пора возвращаться к причалу.
– Никуда мы не тронемся с якоря, – угрожающе произнес Торнберг, – пока не решим этот вопрос в мою пользу.
– Ты уже все сказал, больше тебе говорить нечего, – бросил Хэм, обернувшись через плечо.
– Если только подойдешь к кабестану, я пальну из этой штуки.
Хэм резко повернулся, скосив глаза на открытую дверь рубки, где сидел за камбузным столиком Торнберг, и спросил:
– А что это, черт побери, такое?
– А на что это похоже? – спросил Торнберг. – Это же подводное ружье, которое я таскаю для охоты на акул.
– Вы что, намерены выстрелить из него?
– Разумеется, если возникнет такая необходимость. Так что все зависит от тебя.
Хэм ничего не ответил, а только посмотрел на стальную стрелу в стволе, которая вполне может пробить даже толстую акулью шкуру. Торнберг осаживал его всю жизнь, но если по-прежнему думает, что может и теперь взять его на испуг, то глубоко ошибается.
– Давай кончай эту волынку и садись – поговорим.
Но Хэм упрямо мотнул головой и сказал:
– Мы всего лишь кончим морочить друг другу голову, и каждый станет открыто гнуть свою линию. Но нет, еще не спета последняя песня.
– Всему приходит конец, – философски заметил Торнберг. – Я вовсе не намерен прикрывать "Грин бранчес". Но обещаю больше не привозить подопытных кроликов, кроме тех, которых я уже...
Хэма захлестнул гнев, какого он не испытывал никогда, даже в разгар вьетнамской войны, и он резко ответил:
– Как вы можете так говорить! Какая невероятная наглость! Если зло сократить наполовину, оно не перестанет быть злом. Вы намерены пойти на компромисс, пообещав убить полдюжины людей вместо дюжины, и считаете, что этим самым замолите грехи.
– А почему бы и не считать? Я хочу пойти на компромисс, Хэм. Но ты из тех, которые ни на что не соглашаются.
– Нет, так поворачивать нельзя, – не согласился Хэм. – Это вы не согласны, а не я. Все или ничего – вот мои условия.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Сначала положите этот чертов гарпун на место.
– Все или ничего – это для меня неприемлемо.
– Принимайте его или отвергайте, – сказал Хэм и двинулся к кабестану.
– Не подходи к нему!
– Пошел ты!.. – выкрикнул Хэм и начал выбирать якорь. – Я больше не намерен называть тебя словом "сэр" и послушно выполнять твои команды.
Стрела из подводного ружья пронзила его прямо между лопаток. Рана сама по себе была не смертельна, но удар оказался настолько сильным, что Хэма швырнуло вперед, он наткнулся животом на ограждающие поручни, сложился пополам и, потеряв равновесие, упал головой вниз прямо в море.
Торнберг, отбросив ружье, подбежал к поручням и, нагнувшись, стал пристально вглядываться в воду. Он увидел кровавое пятно, расплывающееся и колышущееся, словно саван, а затем и спину Хэма, из которой торчала, будто древко флага, металлическая стрела.
– Боже всемогущий! – только и смог прошептать он, глядя, как шевелятся, словно водоросли, волосы сына. И почему-то вдруг в голове навязчиво прозвучала строка из поэмы Уильяма Йитса, на которую он случайно наткнулся еще в молодости, звучащая как размеренная поступь военного марша: "Сокол не слышит сокольничего..."
* * *
Вулф увидел, что стоит один на длинной плоской отмели, уходящей в открытое море, а над головой проносятся рваные облака, гонимые вперед усиливающимся ветром.
Нет, оказывается, он на отмели не один. Он заметил еще одну фигуру, появившуюся на фоне розоватого неба, и двинулся к ней. Он шел, а отмель позади него все увеличивалась в размерах, подобно языку гигантского зверя. Видны были лишь свинцовое море, клочковатые облака да бесформенный язык отмели, но Вулф как-то вдруг понял, что эта полоска земли – единственное, что его связывает с этим безумным миром.
Расстояние между ним и фигурой на фоне неба постепенно сокращалось. Он все отчетливее различал, что это человек – женщина, японка, и очень красивая. Стояла она на самом конце отмели, пристально глядя в глубины моря. Виднелся ее профиль, и Вулф очень удивился, как сильно она похожа на Минако.
Она повернулась, поджидая его, причем так бесшумно, что он не услышал даже шороха. На лице ее четко читалась печать невыразимой тоски, что Вулф еле удерживался от слез, и тем не менее она владела собой с редким спокойствием, словно скала под волной прилива или птица перед тем, как расправить крылья в полет.
– Меня зовут Хана, – просто сказала женщина. – Я дочь Минако, единоутробная сестра Чики.
Ему подумалось, а ведь в ней есть что-то такое, что заставляет думать, будто они знакомы целую вечность.
– Где я? Я что, умер?
– Ваш мозг подключен к биокомпьютеру, который называют Оракулом. – Она прикоснулась к его груди около сердца. – У вас внутри течет яд. Стойте спокойно: я буду извлекать его.
Вулф хотел было спросить 6 чем-то, но вдруг вспомнил, как Белый Лук исцелил подобным же образом его отца.
– Он действует. – Ее бледное лицо стало совсем белым, и она крепко сжала Вулфа. – Вы слышите что-нибудь?
– Что? Слышу, как завывает ветер.
– Нет, не ветер. – Она начала пристально вглядываться в даль моря. – Что-то другое.
Вулф повернул голову туда, куда вглядывалась она. И в свисте ветра он уловил другой звук, похожий на жалобные стенания или на похоронные песнопения: какой-то слабый стон, от которого у него мурашки побежали по спине.
– Оно приближается, – предупредила Хана.
В глубине свинцовых вод стало заметно какое-то шевеление, свечение и клокотание, водоворот быстро увеличивался, захватывая все большее пространство, так что наконец стало вообще невозможно охватить его взглядом.
– Что это? – спросил Вулф, ощущая, как мало-помалу оживает его пульс и возвращается жизнь.
– Это то, что ожидает своего рождения, – пояснила Хана, и в голосе ее послышался неподдельный испуг.
– Вулф, слушайте меня внимательно, – продолжала она. – Я пришла сюда по собственной воле, по глупости, потому что не мыслила жить в человеческом обществе. Я чувствовала себя неловко в человеческом обличье, была несчастной в том развращенном мире, который люди приспособили для своего удовольствия.
Я пришла сюда в поисках убежища, чтобы изведать мир без границ, пожить в месте, огражденном от грязи, а обнаружила, что сама являюсь источником загрязнения, и с момента моего пребывания здесь меня непрерывно заражает вирусом само это место.
– Хана, мне нужно знать...
– Нет, нет, – взмолилась она, – сперва позвольте мне закончить, пока я еще способна думать и не сошла с ума. Время не ждет. Оракул и я – единое целое, и мы оба сходим с ума.
В центре свинцового моря отчетливо показался горб, а море при этом оставалось спокойным, волны не бушевали, будто громадный левиафан был настолько огромен, что, стоя на дне и распрямляясь во весь рост, он поневоле высовывался из-под воды.
Хана говорила взахлеб, но каждое слово произносила отчетливо и понятно, и оно несло в себе правду, ибо он знал эту правду по собственному опыту, правду столь ужасную, что разум Вулфа сразу же помутился под напором гнусности и омерзения. Но тем не менее он продолжал слушать Хану, а она рассказывала о том, что с ним происходит и что может произойти. Она предсказала его будущую судьбу. "Теперь вы видите, как станут разворачиваться события, – сказала она напоследок. – Вы видите свое будущее и знаете, что нужно делать".
А потом Хана громко закричала, но ее крик заглушили визги и вой усиливающегося ветра, и ветер унес ее вдаль. И тут из глубин моря появилось огромное чудище.
Сколько путей открывалось перед Вулфом, сколько возможностей! Но сначала нужно было исцеляться, а каким образом – неизвестно. Решать же должен Вулф – он медиум, он нейрохирург. Но ведь Хана лучше знала, каким образом. Она понимала то, чего не мог понять Оракул: что само их совместное существование сводило их с ума, что ее новый мир сам по себе был в конечном счете безумен. Она поняла, по крайней мере, что выхода из этого мира нет, во всяком случае, для нее. А что касается Оракула, то для него не существует очистительного жизненного катарсиса. Оракул не мог даже уловить значения этого понятия, несмотря на отчаянные усилия.
Опасность в жизни, а не в смерти.
Теперь Вулф понимал значение этих слов, потому что Хана растолковала их в последний момент перед тем, как сойти с ума.
У поднявшегося со дна морского чудища несколько голов. Одни из них прекрасные, другие – ужасные, но все одновременно повернулись к Вулфу и стали пристально разглядывать его. Голов было так много, что он не смог бы сосчитать их, даже находясь целый год в этом сумасшедшем мире. Прекрасные и ужасные головы сами представляли собою целый мир.
Вулф закрыл глаза и, мысленно напрягшись, пробудил свой дар "макура на хирума" и направил тонкий биолуч сквозь черные воды моря. Луч пронзил Оракула, и Вулф мысленно увидел внутри него схему контуров ЛАПИД. Схема эта ничего для него не значила и ни о чем не говорила, и от этого он ударился в легкую панику.
– Я излечил вас. Теперь помогайте мне жить и понимать, – раздался голос Оракула.
Вулф на схемы и контуры внимания не обращал, он прислушивался, присматривался, прикасался к деталям и почувствовал сердцебиение или что-то похожее на жизненный пульс, поскольку сердца у Оракула не было. Но вместе с тем у него, как у всего реально существующего, была сердцевина, без которой он не мог существовать. Теперь Вулф понял, почему этот новый мир показался ему безбрежным океаном. Он ощущал пульс приливов и отливов, чувствовал энергию волн, чередующихся с четким ритмом, а мысленно напрягаясь, мог уловить и собственный размеренный ритм, совпадающий с жизненным ритмом всех живых существ, – некие волнообразные синхронные вспышки, которые происходят во время сна.
"Макура на хирума" Вулфа, привитые Юджи ДНК и остатки психики Ханы возбудили в Оракуле безумные сновидения. Морское чудище, возникшее из глубин свинцового океана – если его можно назвать океаном, – было таким же безумным, каким являлось и само его существование. Невероятная сила "макура на хирума" Ханы открыла так много возможностей и с такой стремительностью, что ускорила процесс сумасшествия Оракула.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Торнберга едва не хватил удар.
– Никому еще не удавалось диктовать мне свои условия и никому не удастся впредь, – заревел он.
Кровь ударила Хэму в голову, и он почувствовал, что в любой момент у него может случиться сердечный приступ. Ему надоело подчиняться приказам старого лицемера, и он больше не мог мириться с его проделками.
– Принять мои условия – самый легкий путь выбраться из угла, в который вы сами себя загнали, – предупредил он. – Вы столько раз нарушали законы, что я уж не в силах и сосчитать. Что вы намерены делать, если эти материалы попадут в руки главного прокурора и он возбудит дело?
– А как это он их сможет получить, сынок?
– Да я сам передам их ему! – закричал теперь Хэм, не сдержавшись, хотя и намеревался вести этот неприятный разговор в спокойной манере. – Да перестань называть меня сынком!
– Вот когда ты перестанешь вести себя как десятилетний бойскаут, тогда я и стану называть тебя именем, каким окрестил при рождении. Кто дал тебе право осуждать меня – жюри присяжных или палач? Ты что же, думаешь, что мир такой, черт бы его побрал, скромненький и порядочный, что мы все должны придерживаться твоих дурацких надуманных правил поведения? Чушь собачья! Хаос – вот нынешний закон. Всеобщий закон.
– Нормы морали устанавливал не я, – горячо возразил Хэм. Он уже понял, что отец умудрился повернуть их стычку таким образом, что сам стал нападать, а сына заставил обороняться. – Если у разных народов мира и есть что-то общее, то это нормы и правила морали.
– Рассказывай эти сказки арабам, – парировал Торнберг, – или японцам. Они даже и не слышали о таком понятии, как мораль.
– Ошибаешься, – возразил Хэм, лихорадочно пытаясь вернуться к обсуждению противозаконных деяний отца. – Может, их мораль и не во всем совпадает с нашей, тем не менее...
– Чушь собачья! Напрасная трата времени защищать тех, кто того не стоит. Нету у них никакой морали, сынок.
– Ради Христа, вы говорите так, будто я – ваш сын и больше ничего!
– А как же иначе? И я был сыном своего отца, пока он не умер.
– Нет и нет, – вскочил с места Хэм. – Я не просто ваш сын, а гораздо больше этого!
Торнберг взглянул на него из-под козырька кепочки и сказал:
– А кем бы ты был без меня? У тебя есть какие-то идеи? Сомневаюсь. Я использовал свои связи и оказал нажим, чтобы тебя приняли в школу, а потом и в колледж. Использовал те же связи, чтобы тебя направили служить в Токио на теплое и хорошо оплачиваемое местечко, и ты смог там кое-что легально делать и для меня, ну а затем выцарапал тебя из армии, пристроил в министерство обороны.
Ну а что ты сделал для себя лично? Женился на красивой, но бестолковой женщине, от которой тебе ни удовольствия, ни радости жизни, ничего взамен, и никакого уважения к вашему союзу, в котором она милостиво разрешает тебе крутиться, как мартовскому коту. Ну ладно, а почему бы ей не порезвиться? Тот теннисный тренер преподал ей несколько таких уроков, что даже я нахожу их взбадривающими.
– Это неправда! – вскричал Хэм, но в глубине души знал, что это правда.
– Да нет, все так и было, – возразил равнодушно Торнберг. – У меня ведь тоже есть фотографии, дорогой сынок. Хочешь взглянуть?
Отец снова рассмеялся, показав ряд великолепных искусственных зубов. Хэму припомнились подобные стычки между отцом и матерью, свидетелем которых ему случалось бывать в детстве, и тотчас же ощутил, как у него заныли пальцы, потому что он крепко, как и ту далекую пору, сжал кулаки.
– Господи! Это разврат. Больше чем разврат!
– Ну хватит! – выпалил Торнберг и стукнул кулаками по столу, отчего подпрыгнули тарелки и алюминиевые банки и разлилось темное пиво, шипя и испаряясь, словно кислота. – Ты упер мои секретные бумаги, и я хотел бы получить их обратно. Хватит тут философствовать, давай-ка лучше займемся более насущным.
– Чем займемся-то?
– Делом – вот чем, невежда, – свирепо глянул на сына Торнберг. – Я бы обломал тебе руки за то, что ты вломился в мою святая святых и спер там кое-что. Побольше того, что я, откровенно говоря, думал, сможешь спереть. Ну да ладно, тем лучше для тебя же. У тебя есть кое-что, в чем я нуждаюсь, а у меня – связи и влияние, нужные тебе. Для меня это вроде как прочная основа для дела, поэтому забудь о всякой там паршивой морали, пошли все к чертовой матери и давай-ка придумаем что-нибудь.
И тут Хэм понял, что он с самого начала неверно разыграл гамбит. Он пристально смотрел на отца, словно видел его впервые, а в такой ситуации и впрямь впервые. Каким же он был дураком, полагая, что сможет загнать отца в угол и заставить пойти на компромисс. Вместо этого произошло то, что и должно было произойти. Торнберг принуждает его пойти на сделку, в которой не будет места для морали. Теперь он четко видит, что его отцу мораль представляется излишней роскошью, без которой легко можно обойтись, используя деньги и связи. А может, как раз деньги-то и связи мешают считаться с нормами морали.
Эта неожиданная мысль ударила Хэма будто обухом по голове.
"Господи, – подумал он, – за какое же прегрешение меня угораздило родиться в его доме? И как только мать уживалась с ним?" Но ответ он, разумеется, знал. Торнберг Конрад III обладал особым обаянием, которому трудно было противостоять, хоть даже и начинаешь подозревать, что источник этого очарования нечист и ядовит.
И вот теперь ему стало совершенно ясно – раньше он как-то над этим не задумывался, – что у него, по сути дела, только один выбор. Когда он только усаживался вместе с отцом за стол, чтобы договориться об условиях компромисса, то уже тогда влип и потерпел поражение, как та муха, которая соблазнилась блеском паутины и попалась в нее, подобно многим другим предшественницам.
– Нет, не будем придумывать, – твердо сказал Хэм. Солнечный свет накатывался с палубы волнами, отчего у него слегка кружилась голова, и ему захотелось спрятаться от пристального отцовского взгляда. – Никаких компромиссов, никаких сделок. Вас можно остановить единственным путем, и я пойду к главному прокурору и принесу ему улики.
– Не будь идиотом, Хэм. Никуда не ходи с этими фотографиями. Объекты съемок сгорели в крематории, а когда ты передашь мне негативы и все копии, которые ты напечатал, то и улик больше не останется.
Хэм с грохотом стукнул кулаком по столу.
– Нет, отец! Улики не исчезнут. Они никуда не денутся, пока существует эта поганая клиника.
– Не кипятись, сынок. Злость до добра не доведет.
– Не мели чепуху, – не сдержавшись, перебил его Хэм. – Можешь вешать лапшу на уши любому на выбор, только не мне. Во всяком случае, больше не будешь. – Он встал и пошел к элетрокабестану для выбирания якоря. – Нам пора возвращаться к причалу.
– Никуда мы не тронемся с якоря, – угрожающе произнес Торнберг, – пока не решим этот вопрос в мою пользу.
– Ты уже все сказал, больше тебе говорить нечего, – бросил Хэм, обернувшись через плечо.
– Если только подойдешь к кабестану, я пальну из этой штуки.
Хэм резко повернулся, скосив глаза на открытую дверь рубки, где сидел за камбузным столиком Торнберг, и спросил:
– А что это, черт побери, такое?
– А на что это похоже? – спросил Торнберг. – Это же подводное ружье, которое я таскаю для охоты на акул.
– Вы что, намерены выстрелить из него?
– Разумеется, если возникнет такая необходимость. Так что все зависит от тебя.
Хэм ничего не ответил, а только посмотрел на стальную стрелу в стволе, которая вполне может пробить даже толстую акулью шкуру. Торнберг осаживал его всю жизнь, но если по-прежнему думает, что может и теперь взять его на испуг, то глубоко ошибается.
– Давай кончай эту волынку и садись – поговорим.
Но Хэм упрямо мотнул головой и сказал:
– Мы всего лишь кончим морочить друг другу голову, и каждый станет открыто гнуть свою линию. Но нет, еще не спета последняя песня.
– Всему приходит конец, – философски заметил Торнберг. – Я вовсе не намерен прикрывать "Грин бранчес". Но обещаю больше не привозить подопытных кроликов, кроме тех, которых я уже...
Хэма захлестнул гнев, какого он не испытывал никогда, даже в разгар вьетнамской войны, и он резко ответил:
– Как вы можете так говорить! Какая невероятная наглость! Если зло сократить наполовину, оно не перестанет быть злом. Вы намерены пойти на компромисс, пообещав убить полдюжины людей вместо дюжины, и считаете, что этим самым замолите грехи.
– А почему бы и не считать? Я хочу пойти на компромисс, Хэм. Но ты из тех, которые ни на что не соглашаются.
– Нет, так поворачивать нельзя, – не согласился Хэм. – Это вы не согласны, а не я. Все или ничего – вот мои условия.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Сначала положите этот чертов гарпун на место.
– Все или ничего – это для меня неприемлемо.
– Принимайте его или отвергайте, – сказал Хэм и двинулся к кабестану.
– Не подходи к нему!
– Пошел ты!.. – выкрикнул Хэм и начал выбирать якорь. – Я больше не намерен называть тебя словом "сэр" и послушно выполнять твои команды.
Стрела из подводного ружья пронзила его прямо между лопаток. Рана сама по себе была не смертельна, но удар оказался настолько сильным, что Хэма швырнуло вперед, он наткнулся животом на ограждающие поручни, сложился пополам и, потеряв равновесие, упал головой вниз прямо в море.
Торнберг, отбросив ружье, подбежал к поручням и, нагнувшись, стал пристально вглядываться в воду. Он увидел кровавое пятно, расплывающееся и колышущееся, словно саван, а затем и спину Хэма, из которой торчала, будто древко флага, металлическая стрела.
– Боже всемогущий! – только и смог прошептать он, глядя, как шевелятся, словно водоросли, волосы сына. И почему-то вдруг в голове навязчиво прозвучала строка из поэмы Уильяма Йитса, на которую он случайно наткнулся еще в молодости, звучащая как размеренная поступь военного марша: "Сокол не слышит сокольничего..."
* * *
Вулф увидел, что стоит один на длинной плоской отмели, уходящей в открытое море, а над головой проносятся рваные облака, гонимые вперед усиливающимся ветром.
Нет, оказывается, он на отмели не один. Он заметил еще одну фигуру, появившуюся на фоне розоватого неба, и двинулся к ней. Он шел, а отмель позади него все увеличивалась в размерах, подобно языку гигантского зверя. Видны были лишь свинцовое море, клочковатые облака да бесформенный язык отмели, но Вулф как-то вдруг понял, что эта полоска земли – единственное, что его связывает с этим безумным миром.
Расстояние между ним и фигурой на фоне неба постепенно сокращалось. Он все отчетливее различал, что это человек – женщина, японка, и очень красивая. Стояла она на самом конце отмели, пристально глядя в глубины моря. Виднелся ее профиль, и Вулф очень удивился, как сильно она похожа на Минако.
Она повернулась, поджидая его, причем так бесшумно, что он не услышал даже шороха. На лице ее четко читалась печать невыразимой тоски, что Вулф еле удерживался от слез, и тем не менее она владела собой с редким спокойствием, словно скала под волной прилива или птица перед тем, как расправить крылья в полет.
– Меня зовут Хана, – просто сказала женщина. – Я дочь Минако, единоутробная сестра Чики.
Ему подумалось, а ведь в ней есть что-то такое, что заставляет думать, будто они знакомы целую вечность.
– Где я? Я что, умер?
– Ваш мозг подключен к биокомпьютеру, который называют Оракулом. – Она прикоснулась к его груди около сердца. – У вас внутри течет яд. Стойте спокойно: я буду извлекать его.
Вулф хотел было спросить 6 чем-то, но вдруг вспомнил, как Белый Лук исцелил подобным же образом его отца.
– Он действует. – Ее бледное лицо стало совсем белым, и она крепко сжала Вулфа. – Вы слышите что-нибудь?
– Что? Слышу, как завывает ветер.
– Нет, не ветер. – Она начала пристально вглядываться в даль моря. – Что-то другое.
Вулф повернул голову туда, куда вглядывалась она. И в свисте ветра он уловил другой звук, похожий на жалобные стенания или на похоронные песнопения: какой-то слабый стон, от которого у него мурашки побежали по спине.
– Оно приближается, – предупредила Хана.
В глубине свинцовых вод стало заметно какое-то шевеление, свечение и клокотание, водоворот быстро увеличивался, захватывая все большее пространство, так что наконец стало вообще невозможно охватить его взглядом.
– Что это? – спросил Вулф, ощущая, как мало-помалу оживает его пульс и возвращается жизнь.
– Это то, что ожидает своего рождения, – пояснила Хана, и в голосе ее послышался неподдельный испуг.
– Вулф, слушайте меня внимательно, – продолжала она. – Я пришла сюда по собственной воле, по глупости, потому что не мыслила жить в человеческом обществе. Я чувствовала себя неловко в человеческом обличье, была несчастной в том развращенном мире, который люди приспособили для своего удовольствия.
Я пришла сюда в поисках убежища, чтобы изведать мир без границ, пожить в месте, огражденном от грязи, а обнаружила, что сама являюсь источником загрязнения, и с момента моего пребывания здесь меня непрерывно заражает вирусом само это место.
– Хана, мне нужно знать...
– Нет, нет, – взмолилась она, – сперва позвольте мне закончить, пока я еще способна думать и не сошла с ума. Время не ждет. Оракул и я – единое целое, и мы оба сходим с ума.
В центре свинцового моря отчетливо показался горб, а море при этом оставалось спокойным, волны не бушевали, будто громадный левиафан был настолько огромен, что, стоя на дне и распрямляясь во весь рост, он поневоле высовывался из-под воды.
Хана говорила взахлеб, но каждое слово произносила отчетливо и понятно, и оно несло в себе правду, ибо он знал эту правду по собственному опыту, правду столь ужасную, что разум Вулфа сразу же помутился под напором гнусности и омерзения. Но тем не менее он продолжал слушать Хану, а она рассказывала о том, что с ним происходит и что может произойти. Она предсказала его будущую судьбу. "Теперь вы видите, как станут разворачиваться события, – сказала она напоследок. – Вы видите свое будущее и знаете, что нужно делать".
А потом Хана громко закричала, но ее крик заглушили визги и вой усиливающегося ветра, и ветер унес ее вдаль. И тут из глубин моря появилось огромное чудище.
Сколько путей открывалось перед Вулфом, сколько возможностей! Но сначала нужно было исцеляться, а каким образом – неизвестно. Решать же должен Вулф – он медиум, он нейрохирург. Но ведь Хана лучше знала, каким образом. Она понимала то, чего не мог понять Оракул: что само их совместное существование сводило их с ума, что ее новый мир сам по себе был в конечном счете безумен. Она поняла, по крайней мере, что выхода из этого мира нет, во всяком случае, для нее. А что касается Оракула, то для него не существует очистительного жизненного катарсиса. Оракул не мог даже уловить значения этого понятия, несмотря на отчаянные усилия.
Опасность в жизни, а не в смерти.
Теперь Вулф понимал значение этих слов, потому что Хана растолковала их в последний момент перед тем, как сойти с ума.
У поднявшегося со дна морского чудища несколько голов. Одни из них прекрасные, другие – ужасные, но все одновременно повернулись к Вулфу и стали пристально разглядывать его. Голов было так много, что он не смог бы сосчитать их, даже находясь целый год в этом сумасшедшем мире. Прекрасные и ужасные головы сами представляли собою целый мир.
Вулф закрыл глаза и, мысленно напрягшись, пробудил свой дар "макура на хирума" и направил тонкий биолуч сквозь черные воды моря. Луч пронзил Оракула, и Вулф мысленно увидел внутри него схему контуров ЛАПИД. Схема эта ничего для него не значила и ни о чем не говорила, и от этого он ударился в легкую панику.
– Я излечил вас. Теперь помогайте мне жить и понимать, – раздался голос Оракула.
Вулф на схемы и контуры внимания не обращал, он прислушивался, присматривался, прикасался к деталям и почувствовал сердцебиение или что-то похожее на жизненный пульс, поскольку сердца у Оракула не было. Но вместе с тем у него, как у всего реально существующего, была сердцевина, без которой он не мог существовать. Теперь Вулф понял, почему этот новый мир показался ему безбрежным океаном. Он ощущал пульс приливов и отливов, чувствовал энергию волн, чередующихся с четким ритмом, а мысленно напрягаясь, мог уловить и собственный размеренный ритм, совпадающий с жизненным ритмом всех живых существ, – некие волнообразные синхронные вспышки, которые происходят во время сна.
"Макура на хирума" Вулфа, привитые Юджи ДНК и остатки психики Ханы возбудили в Оракуле безумные сновидения. Морское чудище, возникшее из глубин свинцового океана – если его можно назвать океаном, – было таким же безумным, каким являлось и само его существование. Невероятная сила "макура на хирума" Ханы открыла так много возможностей и с такой стремительностью, что ускорила процесс сумасшествия Оракула.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74