Хоть готовили проект — с нашими-то силами! — в рекордно короткий срок!..»
И еще вспомнилось: в столовой незнакомый нам рабочий горячо доказывал своему собеседнику: «А Айхал? Разве это не темпы? За несколько месяцев пробить по целине зимник, завезти все оборудование, материалы, построить фабрику и начать давать алмазы— это не темпы? Да это же... это же подвиг, если ты хочешь знать!..»
Строже, определенней всех судит всегда о предмете тот, кто не знает этого предмета. Но такая определенность ведет к однобокости суждений, к фальсификации реальных ценностей. До последних лет у нас вообще был распространен такой взгляд на вещи: судить не зная. И каждый, более или менее, был заражен этим. То же самое сказалось, видимо, и в нашем отношении к Айхалу.
До сих пор Айхал представлялся нам каким-то пугалом. Он помешал строительству Мирного, «нашего», уже понятного нам и любимого Мирного. Мирный — это хорошо. Поэтому Айхал — плохо. Весьма незамысловатая логическая цепь... Но ведь, независимо от нашего к нему отношения, Айхал Тихонову, Галкину, тому рабочему из столовой так же, а то и более дорог, чем нам — Мирный. И не только дорог. Он для этих людей — мера их способностей, мера их подвига. Да и только ли для этих людей!..
В прошлом году одному из нас довелось встречать в Мухтуе колонну автомашин, впервые за зиму пробившуюся сюда по Лене из Усть-Кута. А несколько дней назад нам, как и всем мирненцам, пришлось стать свидетелями еще одного подвига: к поселку Чернышевскому, что у створа Вилюйской ГЭС, сквозь тайгу, по болотам прошли четырнадцать бульдозеров,— они здесь нужны были срочно, для того чтобы до зимы успеть подготовить к разработке карьеры суглинков. Поэтому—да еще из рассказов и из газет — мы достаточно хорошо представляем себе, каково было завоевать Айхал.
...Только северные шоферы знают, что такое по-настоящему трудная трасса. Они даже и не говорят: «дорога», потому что дороги нет, есть трасса. Прошла первая колонна, пробила колею в снегу, взорвала каменные гребни на пути, выверила толщину льда на ручьях и речках. «Выверила» — там общепринятое слово, но разве оно может все передать! Вот идет впереди автомашины бульдозер; озеро, на нем — желтые наплывы наледей, голубые арки вспученного льда; бульдозер ищет путь меж ними. Сухой, негромкий треск — и машина рушится в воду; на этот случай у нее снята дверца и срезана автогеном крыша кабины: если бульдозерист не успеет выпрыгнуть, то его вы-
бросит наверх водой, как пробку из бутылки. А потом — сушатся у костров, вытаскивают бульдозер, если это вообще можно сделать, и «выверяют» лед дальше... Пятнадцать тысяч тонн груза. В день — четыреста сорок тонн. Минские вездеходы, «татры», контейнеры, самосвалы, лесовозы и старенькие трехтонки с моторами на бензине,— в последних хуже всего, потому что бензин этилированный (иной замерзнет) и, если настигнет пурга или случится поломка и надо ночевать на дороге, то бензин этот наполнит кабину отработанным газом,— сладковатый, приятный запах. Но если заснешь... таких чудаков вытаскивали из кабины замертво.
Днем ли, ночью, перед рассветом — в рейс. Надо перевозить четыреста тонн каждые сутки. Спать — на конечных пунктах трассы, пока грузят или разгружают машину бригады такелажников, которые тоже дежурят круглые сутки. Или если уж совсем выбьешься из сил, то спи в пути, на заправочной станции или просто на дороге, свернув к обочине.
По всей трассе—потухшие костерища: тут шоферы, растопив в таганке снег, заливали водой радиатор или варили чай, обедали. Лучше всего—на вездеходах. Эти пропрут везде: и на любом подъеме, и на любой, открытой ветрам и заносам проплешине.
А если ты идешь с прицепом или на лесовозе, то перед крутыми сопками и не думай брать подъем сам. жди либо дежурного трактора, либо какого-нибудь вездехода,— втащат.
Всесильно содружество людей на дороге!.. Вспоминаются слова Антуана де Сент-Экзюпери, летчика, труженика, из его прекрасной книги «Земля людей»: «Величие всякого ремесла, быть может, прежде всего в том, что оно объединяет людей. Есть только одна подлинная ценность — это связь человека с человеком». Если это верно вообще, то вдвойне верно для тех, кого узами мужского братства связала трасса Мухтуя — Мирный — Айхал. Они и победили только лишь благодаря этой спайке.
Кстати, один из них — наш старый знакомый: Миша Лейконен, тот самый Лейконен, замполит в орловской бригаде. Его назначили в Айхал профоргом. Мало того что Миша сумел как-то устроить быт этой армии на колесах, он добровольно взвалил на себя и еще одну обязанность. Материалы, оборудование — все это везли в Айхал вразнобой: одна деталь — с этим рейсом, другая — через неделю; ящики, трубы, грохота, брус сваливали в кучу, в тесные, наспех оборудованные склады... Миша построил и смонтировал все фабрики в Мирном, поэтому уж кто-кто, а он-то знал назначение каждой гайки. Й он решил — днем ли, ночью — встречать каждую машину и записывать в специальную толстенную тетрадь, куда что сгрузили, что еще не привезли. Два месяца Лейконен спал урывками, часа по два-три. Если бы он не вел учета, то в этом ералашном потоке грузов, в горах оборудования, в суматохе наверняка что-нибудь потеряли бы, не нашли вовремя, а то и просто забыли привезти, и тогда, возможно, фабрику бы не смонтировали и к осени.
Два месяца без сна. Впрочем, тогда этому никто не удивлялся: так работали, или по крайней мере готовы были работать, и начальник треста Тихонов, и «начальник трассы», дорожный мастер Александр Афанасьевич Красюк, и любой грузчик, такелажник, слесарь-ремонтник, шофер.
Айхал — мера человеческих способностей, мера коллективного подвига.И Айхал — задержавший строительство города.Мы идем с Батенчуком по пыльной дороге. Машины, обгоняя нас, тормозят, но Батенчук им машет рукой: проезжайте, мы пойдем пешком. Устал, угомонился ветер, солнце нежаркими лучами гладит лицо, золотит последнюю листву на березках, играет в пыли.
Дорога ведет к поселку Чернышевский, к створу ГЭС.Пешком предложил идти сам Батенчук: ничто человеческое не чуждо начальнику строительства... Но самое удивительное произошло минут через десяток.
— Евгений Никанорович, а на других стройках легче было?
— Нет. Иногда, может быть, труднее.— Батенчук шел, глядя под ноги, и вдруг поднял голову, взволнованно спросил: — Хотите, свои стихи почитаю?
— Стихи?!
Он читал их на память, долго. Сперва мы продолжали идти по дороге, потом присели на какой-то пенек, опять пошли, а он все читал, читал... Читал плохо, торопясь, комкая слова, сбиваясь с ритма, но мы молчали, потрясенные. Нет, не потому лишь, что до сих пор смотрели на Батенчука только как на человека дела, не потому, что конечно же он писал эти стихи
по ночам, после двенадцати — четырнадцатичасовой «работы адовой», и не потому даже, что трудно было себе представить, как это может человек, отягченный тысячами малых и больших забот — казалось бы, все силы ума и сердца ушли на них! — как может он заниматься какой-то там лирикой... Нет, прежде всего нас потрясло то, что стихи-то были великолепные! Не хотелось замечать неточных рифм, традиционной формы. Форму эту рушило громадное, страстное, до немыслимой откровенности обнаженное чувство, которое звенело в каждом слове, и лилось болью, и ярилось радостью, и журчало раздумчивой грустью, а иногда вдруг взрывалось бешеной ненавистью, ненавистью, которая рождается бессознательно, в самых затаенных потемках души... Стихи были о фашистском концлагере, плене, вновь обретенной родине, о мужестве мертвых, о тупости и нежности живых, о маленькой дочке, о реках, лесах, освещенных нежарким северным солнцем, о жене, которая сейчас так же верно ждет мужа в долгие вечера одиночества, как и когда-то во время войны, о прошлом, которое живо сегодня, и о завтрашнем солнце, которое идет в ночи... Стихи были написаны и месяц, и много лет назад, а один — всего лишь вчера... Как же нелеп был наш вопрос: «На других стройках легче?» А когда ему было легко! Для него и нет жизни без трудностей. Но это — жизнь.
— Евгений Никанорович, мы вернемся в Мирный, и вы нам дадите переписать эти стихи. Или сами тут же, при нас, пошлете в любую редакцию. Они обязательно— понимаете? — обязательно должны быть опубликованы.
Он засмеялся.
— Не вы первые говорите мне это. Не могу. Представляете, рабочие узнают, что их начальник строительства пишет стихи,— да они же засмеют, слушаться перестанут!
— Ну хоть под псевдонимом.
— Нет, все равно вызнают... Да и потом писал-то я их для себя.
...Простите, Евгений Никанорович, что мы все-таки выдали вашу тайну. Но ведь все настоящие стихи пишут прежде всего «для себя». А потом — публикуют. Быть может, наше маленькое предательство послужит именно этому.
Насколько тяжелым было первое впечатление от Мирного, настолько радужным — от поселка Чернышевский.Полтора года назад на берегах Вилюя, если не считать трех первых палаток строителей, жили только изыскатели. Маленький поселок среди могучих сосен, невесть как забравшихся так далеко на север... Остановились мы в одном из домишек (впрочем, их здесь почему-то зовут «хатонами») изыскателей. Комната двух друзей, геолога и гидролога. Оба недавно кончили институт, первый раз в жизни «дают интервью» журналистам и страшно стесняются.
В углу — широкие горные лыжи, обитые жестью на сломах, рядом — отполированный кусок парафина {должно быть, служит вместо мази) и два подвесных лодочных мотора. Моторы вычищены до блеска. На стене, на двух гвоздях — «Зауэр» и помятый галстук,
на столе— пижама, тетради, два тюбика с сухими чернилами для авторучек, книжка Олдингтона «Все люди враги» и три порожних консервных банки («Пьем из них чай»). Пол щелястый, раскладушки стоят не на нем, а на столбиках полуметровой высоты («Так меньше дует»). Окошко заткнуто телогрейкой («Один футболист под Новый год был тут»).
Печка — круглая железная бочка из-под бензина — раскалена докрасна; обливаемся потом, но ребята говорят, к утру будет не теплее, чем на улице. Один из друзей ухитрился как-то во сне, на этой самой раскладушке, отморозить себе большой палец на ноге («Проснулся, а палец-то— че-орный!»).
А вообще-то разговор идет о высоких материях: о геологических свитах этого района, о расходах Вилюя и т. л... Было это, кажется, совсем недавно. А сейчас? Чернышевский встретил нас двумя просторными длинными улицами домов, рубленных из сосны. Стены так яростно желтели на солнце, что и сами, казалось, были сделаны из его света. Поселок чист, благоустроен; жить в нем, должно быть, куда лучше, чем в Мирном. И хорошо, что его назвали именем Чернышевског'о,— ведь где-то здесь, неподалеку, великий демократ отбывал ссылку.
А кругом встали прекрасные гаражи, которым позавидует любая автобаза на Западе, дизельная электростанция, кислородная, бетонный заводик, механические мастерские, склады... По всему чувствуется — сюда пришла уже большая жизнь.
На строительстве Иркутской ГЭС трагически погиб машинист шагающего экскаватора Виктор Шишкин. На руках жены Шишкина осталось двое детей и старушка — мать экскаваторщика. Женщине, не имеющей ни образования, ни специальности, пришлось весьма круто. Лишенная какой бы то ни было поддержки, она растерялась, впала в отчаяние. Но вовремя на помощь ей пришел коллектив шагающего экскаватора. Рабочие решили помочь Панне, так звали жену погибшего. Ее устроили слесарем-смазчиком на экскаватор, окружили добрым человеческим вниманием.
Эти обстоятельства послужили материалом Арбузову для создания пьесы «Иркутская история». Пьеса с успехом пошла на столичной и периферийной сцене. Больше того, многие строители Иркутской ГЭС узнали в ее героях своих товарищей-экскаваторщиков. Помнится, в Иркутске нам не раз приходилось встречаться с людьми, о которых местные руководители всегда говорили с гордостью — «литературный герой».
— Поговорите обязательно с таким-то — он прообраз арбузовской «Иркутской истории»....И вот мы сидим на берегу Вилюя на громадных диабазовых валунах. Солнечный день. Небо над нами голубое, чистое, без единого облачка. Солнце косым многолучьем падает в реку, и порою кажется, что в стрежневых струях Вилюя бьются большие золотые рыбы, вспенивая темную воду.
Рядом с нами сидит невысокий человек, одетый в поношенную ватную робу. Мы курим. Дым от наших сигарет стелется белыми хлопьями и долго висит над землею, заглушая запах таежной листвы. Наш сосед после каждой глубокой затяжки машет плоской ладонью, взбучивая вокруг лица клубы дыма — привычка завзятого таежника, выработанная с годами. Так курит каждый, кто испытал «прелести» гудящей пестряди комарья.
Мы говорим о литературе. Иван Меринов, наш сосед,— экскаваторщик, прообраз одного из действующих лиц в пьесе «Иркутская история». Говорит он не спеша, обстоятельно. Ловишь себя на мысли, что в пьесах актеры наши, даже самые флегматичные, всегда немного торопятся в диалоге, часто где-то переступают ту грань внутренней собранности, которая так характерна для каждого рабочего человека.
— Похоронили мы Виктора и, как водится, собрались на поминки. Народу пришло много. Квартира у Шишкиных просторная, но и в ней места мало стало. Одних только наших, с экскаватора, — шестнадцать, да кроме того еще не счесть. Много друзей у Вити было. Душевный был парень! Любил людей. Но и люди его любили... Сели за столы. И хоть много народу, усмотрели мы — нет нашего начальника механизации Батенчука Евгения Никаноровича. Уважали мы его здорово, а тут, за горем-то, и пригласить забыли. Неудобно получилось. Время уже позднее, но все-таки решили его отыскать. Дома нет. Пустились по всей стройке разыскивать. Только часам к двум ночи нашли. И верите, все это время никто ни к вину, ни к закускам не притронулся. Очень уважал покойный Виктор нашего Батенчука, поэтому без него нельзя начинать. Евгений Никанорыч приехал усталый, с лица изменившийся,— на аварии где-то был.
Сели. И вот в разговорах с ним просим: дозволь, мы Панну на экскаватор к себе возьмем, надо выручать семью. А экскаватор наш, «ЭШ-10/75», — целый завод громадный. Двухэтажный, стрела — семьдесят пять метров. Преобразователь тока на экскаваторе, к примеру, на тысячу пятьсот киловатт,— это столько же, сколько потреблял в прошлом году весь Мирный. Серьезная машина. Экипаж — шестнадцать человек, в каждой смене — четверо, и все специалисты каких, мало. Вроде бы нечего Панне у нас делать. А мы настаиваем: будет попервости хоть полы подметать, смазывать чего-нито. А там — обживется, глядишь, обучится. И Батенчукдал согласие...
Стала у нас Панна работать. Отношение к ней — самое сердечное, ну прямо как в рассказе Горького «Двадцать шесть и одна». Стоит ей только о чем-нибудь задуматься, тут же кто-нибудь: «Панна, может, чем помочь?» И помогали. По совести сказать, даже баловали мы ее,— ничего она особенного и не делала на экскаваторе.
Прошел год. И вот узнаем — выходит наша подопечная замуж. Конечно, у каждого на этот счет свое мнение, да и память о Викторе слишком еще жива, у нас-то, у каждого, ранка эта в сердце не затянулась. Но ведь дело молодое — не век же ей вдовствовать? Решили — что ж, пусть человек опять счастье свое ищет. Все-таки не вечно мы вместе будем, кончится стройка, разлетимся все в разные концы. Горько, конечно, но такова уж судьба наша — строителя... И поэтому мы не стали бы спорить, коль не выбор ее. Вышла замуж она за человека пустякового. Есть у нас еще такие люди, как змей-трава. Присосется, вы-
сосет —и дальше ползет. На стройках они навроде пены: побурлят и с первой же водой отойдут. Пьяница новый мужик у Панны, дебошир, даром только что рабочим звался. За душой у него ни совета, ни привета — труха одна. И так нас Панна этим выбором огорошила, ну прямо сказать, в самое сердце занозу сунула. Да такую, что каждый день все острее да шершавее. Мы — к Панне, так и так. Дескать, глянь, баба, на кого ты жизнь свою трудовую, честную меняешь! В этом ли мусоре тебе счастье искать? Ну, а она — супротив всех. Даже этак козыряет: вам плох, а мне в самый раз. Что вы мне — отцы-матери?..
Рассказчик наш замолчал. Бросил наземь окурок, старательно затер его мыском сапога, сощурился, глядя на бегущие струи Вилюя. Вздохнул.
— Может, где-то и неправы мы были. Но Панну с той поры невзлюбили накрепко. Ведь она нам родной стала! А тут... Да что говорить! Словом, опять-таки получилось, как в том рассказе «Двадцать шесть и одна». Часто мы его вспоминали... Но сперва Панне— ни слова. Все думали, может, и впрямь у них любовь неизбывная. Ну а какая там любовь! Срам на весь поселок. Пьянки, прогулы, скандалы, дети раздетые да голодные по чужим людям ходят. Дети-то Витькины! Плохо... Возненавидели мы ее. Яро возненавидели. И признаться — выжили с экскаватора. А вскорости она хвостом мотнула — длинную деньгу со своим сожителем искать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
И еще вспомнилось: в столовой незнакомый нам рабочий горячо доказывал своему собеседнику: «А Айхал? Разве это не темпы? За несколько месяцев пробить по целине зимник, завезти все оборудование, материалы, построить фабрику и начать давать алмазы— это не темпы? Да это же... это же подвиг, если ты хочешь знать!..»
Строже, определенней всех судит всегда о предмете тот, кто не знает этого предмета. Но такая определенность ведет к однобокости суждений, к фальсификации реальных ценностей. До последних лет у нас вообще был распространен такой взгляд на вещи: судить не зная. И каждый, более или менее, был заражен этим. То же самое сказалось, видимо, и в нашем отношении к Айхалу.
До сих пор Айхал представлялся нам каким-то пугалом. Он помешал строительству Мирного, «нашего», уже понятного нам и любимого Мирного. Мирный — это хорошо. Поэтому Айхал — плохо. Весьма незамысловатая логическая цепь... Но ведь, независимо от нашего к нему отношения, Айхал Тихонову, Галкину, тому рабочему из столовой так же, а то и более дорог, чем нам — Мирный. И не только дорог. Он для этих людей — мера их способностей, мера их подвига. Да и только ли для этих людей!..
В прошлом году одному из нас довелось встречать в Мухтуе колонну автомашин, впервые за зиму пробившуюся сюда по Лене из Усть-Кута. А несколько дней назад нам, как и всем мирненцам, пришлось стать свидетелями еще одного подвига: к поселку Чернышевскому, что у створа Вилюйской ГЭС, сквозь тайгу, по болотам прошли четырнадцать бульдозеров,— они здесь нужны были срочно, для того чтобы до зимы успеть подготовить к разработке карьеры суглинков. Поэтому—да еще из рассказов и из газет — мы достаточно хорошо представляем себе, каково было завоевать Айхал.
...Только северные шоферы знают, что такое по-настоящему трудная трасса. Они даже и не говорят: «дорога», потому что дороги нет, есть трасса. Прошла первая колонна, пробила колею в снегу, взорвала каменные гребни на пути, выверила толщину льда на ручьях и речках. «Выверила» — там общепринятое слово, но разве оно может все передать! Вот идет впереди автомашины бульдозер; озеро, на нем — желтые наплывы наледей, голубые арки вспученного льда; бульдозер ищет путь меж ними. Сухой, негромкий треск — и машина рушится в воду; на этот случай у нее снята дверца и срезана автогеном крыша кабины: если бульдозерист не успеет выпрыгнуть, то его вы-
бросит наверх водой, как пробку из бутылки. А потом — сушатся у костров, вытаскивают бульдозер, если это вообще можно сделать, и «выверяют» лед дальше... Пятнадцать тысяч тонн груза. В день — четыреста сорок тонн. Минские вездеходы, «татры», контейнеры, самосвалы, лесовозы и старенькие трехтонки с моторами на бензине,— в последних хуже всего, потому что бензин этилированный (иной замерзнет) и, если настигнет пурга или случится поломка и надо ночевать на дороге, то бензин этот наполнит кабину отработанным газом,— сладковатый, приятный запах. Но если заснешь... таких чудаков вытаскивали из кабины замертво.
Днем ли, ночью, перед рассветом — в рейс. Надо перевозить четыреста тонн каждые сутки. Спать — на конечных пунктах трассы, пока грузят или разгружают машину бригады такелажников, которые тоже дежурят круглые сутки. Или если уж совсем выбьешься из сил, то спи в пути, на заправочной станции или просто на дороге, свернув к обочине.
По всей трассе—потухшие костерища: тут шоферы, растопив в таганке снег, заливали водой радиатор или варили чай, обедали. Лучше всего—на вездеходах. Эти пропрут везде: и на любом подъеме, и на любой, открытой ветрам и заносам проплешине.
А если ты идешь с прицепом или на лесовозе, то перед крутыми сопками и не думай брать подъем сам. жди либо дежурного трактора, либо какого-нибудь вездехода,— втащат.
Всесильно содружество людей на дороге!.. Вспоминаются слова Антуана де Сент-Экзюпери, летчика, труженика, из его прекрасной книги «Земля людей»: «Величие всякого ремесла, быть может, прежде всего в том, что оно объединяет людей. Есть только одна подлинная ценность — это связь человека с человеком». Если это верно вообще, то вдвойне верно для тех, кого узами мужского братства связала трасса Мухтуя — Мирный — Айхал. Они и победили только лишь благодаря этой спайке.
Кстати, один из них — наш старый знакомый: Миша Лейконен, тот самый Лейконен, замполит в орловской бригаде. Его назначили в Айхал профоргом. Мало того что Миша сумел как-то устроить быт этой армии на колесах, он добровольно взвалил на себя и еще одну обязанность. Материалы, оборудование — все это везли в Айхал вразнобой: одна деталь — с этим рейсом, другая — через неделю; ящики, трубы, грохота, брус сваливали в кучу, в тесные, наспех оборудованные склады... Миша построил и смонтировал все фабрики в Мирном, поэтому уж кто-кто, а он-то знал назначение каждой гайки. Й он решил — днем ли, ночью — встречать каждую машину и записывать в специальную толстенную тетрадь, куда что сгрузили, что еще не привезли. Два месяца Лейконен спал урывками, часа по два-три. Если бы он не вел учета, то в этом ералашном потоке грузов, в горах оборудования, в суматохе наверняка что-нибудь потеряли бы, не нашли вовремя, а то и просто забыли привезти, и тогда, возможно, фабрику бы не смонтировали и к осени.
Два месяца без сна. Впрочем, тогда этому никто не удивлялся: так работали, или по крайней мере готовы были работать, и начальник треста Тихонов, и «начальник трассы», дорожный мастер Александр Афанасьевич Красюк, и любой грузчик, такелажник, слесарь-ремонтник, шофер.
Айхал — мера человеческих способностей, мера коллективного подвига.И Айхал — задержавший строительство города.Мы идем с Батенчуком по пыльной дороге. Машины, обгоняя нас, тормозят, но Батенчук им машет рукой: проезжайте, мы пойдем пешком. Устал, угомонился ветер, солнце нежаркими лучами гладит лицо, золотит последнюю листву на березках, играет в пыли.
Дорога ведет к поселку Чернышевский, к створу ГЭС.Пешком предложил идти сам Батенчук: ничто человеческое не чуждо начальнику строительства... Но самое удивительное произошло минут через десяток.
— Евгений Никанорович, а на других стройках легче было?
— Нет. Иногда, может быть, труднее.— Батенчук шел, глядя под ноги, и вдруг поднял голову, взволнованно спросил: — Хотите, свои стихи почитаю?
— Стихи?!
Он читал их на память, долго. Сперва мы продолжали идти по дороге, потом присели на какой-то пенек, опять пошли, а он все читал, читал... Читал плохо, торопясь, комкая слова, сбиваясь с ритма, но мы молчали, потрясенные. Нет, не потому лишь, что до сих пор смотрели на Батенчука только как на человека дела, не потому, что конечно же он писал эти стихи
по ночам, после двенадцати — четырнадцатичасовой «работы адовой», и не потому даже, что трудно было себе представить, как это может человек, отягченный тысячами малых и больших забот — казалось бы, все силы ума и сердца ушли на них! — как может он заниматься какой-то там лирикой... Нет, прежде всего нас потрясло то, что стихи-то были великолепные! Не хотелось замечать неточных рифм, традиционной формы. Форму эту рушило громадное, страстное, до немыслимой откровенности обнаженное чувство, которое звенело в каждом слове, и лилось болью, и ярилось радостью, и журчало раздумчивой грустью, а иногда вдруг взрывалось бешеной ненавистью, ненавистью, которая рождается бессознательно, в самых затаенных потемках души... Стихи были о фашистском концлагере, плене, вновь обретенной родине, о мужестве мертвых, о тупости и нежности живых, о маленькой дочке, о реках, лесах, освещенных нежарким северным солнцем, о жене, которая сейчас так же верно ждет мужа в долгие вечера одиночества, как и когда-то во время войны, о прошлом, которое живо сегодня, и о завтрашнем солнце, которое идет в ночи... Стихи были написаны и месяц, и много лет назад, а один — всего лишь вчера... Как же нелеп был наш вопрос: «На других стройках легче?» А когда ему было легко! Для него и нет жизни без трудностей. Но это — жизнь.
— Евгений Никанорович, мы вернемся в Мирный, и вы нам дадите переписать эти стихи. Или сами тут же, при нас, пошлете в любую редакцию. Они обязательно— понимаете? — обязательно должны быть опубликованы.
Он засмеялся.
— Не вы первые говорите мне это. Не могу. Представляете, рабочие узнают, что их начальник строительства пишет стихи,— да они же засмеют, слушаться перестанут!
— Ну хоть под псевдонимом.
— Нет, все равно вызнают... Да и потом писал-то я их для себя.
...Простите, Евгений Никанорович, что мы все-таки выдали вашу тайну. Но ведь все настоящие стихи пишут прежде всего «для себя». А потом — публикуют. Быть может, наше маленькое предательство послужит именно этому.
Насколько тяжелым было первое впечатление от Мирного, настолько радужным — от поселка Чернышевский.Полтора года назад на берегах Вилюя, если не считать трех первых палаток строителей, жили только изыскатели. Маленький поселок среди могучих сосен, невесть как забравшихся так далеко на север... Остановились мы в одном из домишек (впрочем, их здесь почему-то зовут «хатонами») изыскателей. Комната двух друзей, геолога и гидролога. Оба недавно кончили институт, первый раз в жизни «дают интервью» журналистам и страшно стесняются.
В углу — широкие горные лыжи, обитые жестью на сломах, рядом — отполированный кусок парафина {должно быть, служит вместо мази) и два подвесных лодочных мотора. Моторы вычищены до блеска. На стене, на двух гвоздях — «Зауэр» и помятый галстук,
на столе— пижама, тетради, два тюбика с сухими чернилами для авторучек, книжка Олдингтона «Все люди враги» и три порожних консервных банки («Пьем из них чай»). Пол щелястый, раскладушки стоят не на нем, а на столбиках полуметровой высоты («Так меньше дует»). Окошко заткнуто телогрейкой («Один футболист под Новый год был тут»).
Печка — круглая железная бочка из-под бензина — раскалена докрасна; обливаемся потом, но ребята говорят, к утру будет не теплее, чем на улице. Один из друзей ухитрился как-то во сне, на этой самой раскладушке, отморозить себе большой палец на ноге («Проснулся, а палец-то— че-орный!»).
А вообще-то разговор идет о высоких материях: о геологических свитах этого района, о расходах Вилюя и т. л... Было это, кажется, совсем недавно. А сейчас? Чернышевский встретил нас двумя просторными длинными улицами домов, рубленных из сосны. Стены так яростно желтели на солнце, что и сами, казалось, были сделаны из его света. Поселок чист, благоустроен; жить в нем, должно быть, куда лучше, чем в Мирном. И хорошо, что его назвали именем Чернышевског'о,— ведь где-то здесь, неподалеку, великий демократ отбывал ссылку.
А кругом встали прекрасные гаражи, которым позавидует любая автобаза на Западе, дизельная электростанция, кислородная, бетонный заводик, механические мастерские, склады... По всему чувствуется — сюда пришла уже большая жизнь.
На строительстве Иркутской ГЭС трагически погиб машинист шагающего экскаватора Виктор Шишкин. На руках жены Шишкина осталось двое детей и старушка — мать экскаваторщика. Женщине, не имеющей ни образования, ни специальности, пришлось весьма круто. Лишенная какой бы то ни было поддержки, она растерялась, впала в отчаяние. Но вовремя на помощь ей пришел коллектив шагающего экскаватора. Рабочие решили помочь Панне, так звали жену погибшего. Ее устроили слесарем-смазчиком на экскаватор, окружили добрым человеческим вниманием.
Эти обстоятельства послужили материалом Арбузову для создания пьесы «Иркутская история». Пьеса с успехом пошла на столичной и периферийной сцене. Больше того, многие строители Иркутской ГЭС узнали в ее героях своих товарищей-экскаваторщиков. Помнится, в Иркутске нам не раз приходилось встречаться с людьми, о которых местные руководители всегда говорили с гордостью — «литературный герой».
— Поговорите обязательно с таким-то — он прообраз арбузовской «Иркутской истории»....И вот мы сидим на берегу Вилюя на громадных диабазовых валунах. Солнечный день. Небо над нами голубое, чистое, без единого облачка. Солнце косым многолучьем падает в реку, и порою кажется, что в стрежневых струях Вилюя бьются большие золотые рыбы, вспенивая темную воду.
Рядом с нами сидит невысокий человек, одетый в поношенную ватную робу. Мы курим. Дым от наших сигарет стелется белыми хлопьями и долго висит над землею, заглушая запах таежной листвы. Наш сосед после каждой глубокой затяжки машет плоской ладонью, взбучивая вокруг лица клубы дыма — привычка завзятого таежника, выработанная с годами. Так курит каждый, кто испытал «прелести» гудящей пестряди комарья.
Мы говорим о литературе. Иван Меринов, наш сосед,— экскаваторщик, прообраз одного из действующих лиц в пьесе «Иркутская история». Говорит он не спеша, обстоятельно. Ловишь себя на мысли, что в пьесах актеры наши, даже самые флегматичные, всегда немного торопятся в диалоге, часто где-то переступают ту грань внутренней собранности, которая так характерна для каждого рабочего человека.
— Похоронили мы Виктора и, как водится, собрались на поминки. Народу пришло много. Квартира у Шишкиных просторная, но и в ней места мало стало. Одних только наших, с экскаватора, — шестнадцать, да кроме того еще не счесть. Много друзей у Вити было. Душевный был парень! Любил людей. Но и люди его любили... Сели за столы. И хоть много народу, усмотрели мы — нет нашего начальника механизации Батенчука Евгения Никаноровича. Уважали мы его здорово, а тут, за горем-то, и пригласить забыли. Неудобно получилось. Время уже позднее, но все-таки решили его отыскать. Дома нет. Пустились по всей стройке разыскивать. Только часам к двум ночи нашли. И верите, все это время никто ни к вину, ни к закускам не притронулся. Очень уважал покойный Виктор нашего Батенчука, поэтому без него нельзя начинать. Евгений Никанорыч приехал усталый, с лица изменившийся,— на аварии где-то был.
Сели. И вот в разговорах с ним просим: дозволь, мы Панну на экскаватор к себе возьмем, надо выручать семью. А экскаватор наш, «ЭШ-10/75», — целый завод громадный. Двухэтажный, стрела — семьдесят пять метров. Преобразователь тока на экскаваторе, к примеру, на тысячу пятьсот киловатт,— это столько же, сколько потреблял в прошлом году весь Мирный. Серьезная машина. Экипаж — шестнадцать человек, в каждой смене — четверо, и все специалисты каких, мало. Вроде бы нечего Панне у нас делать. А мы настаиваем: будет попервости хоть полы подметать, смазывать чего-нито. А там — обживется, глядишь, обучится. И Батенчукдал согласие...
Стала у нас Панна работать. Отношение к ней — самое сердечное, ну прямо как в рассказе Горького «Двадцать шесть и одна». Стоит ей только о чем-нибудь задуматься, тут же кто-нибудь: «Панна, может, чем помочь?» И помогали. По совести сказать, даже баловали мы ее,— ничего она особенного и не делала на экскаваторе.
Прошел год. И вот узнаем — выходит наша подопечная замуж. Конечно, у каждого на этот счет свое мнение, да и память о Викторе слишком еще жива, у нас-то, у каждого, ранка эта в сердце не затянулась. Но ведь дело молодое — не век же ей вдовствовать? Решили — что ж, пусть человек опять счастье свое ищет. Все-таки не вечно мы вместе будем, кончится стройка, разлетимся все в разные концы. Горько, конечно, но такова уж судьба наша — строителя... И поэтому мы не стали бы спорить, коль не выбор ее. Вышла замуж она за человека пустякового. Есть у нас еще такие люди, как змей-трава. Присосется, вы-
сосет —и дальше ползет. На стройках они навроде пены: побурлят и с первой же водой отойдут. Пьяница новый мужик у Панны, дебошир, даром только что рабочим звался. За душой у него ни совета, ни привета — труха одна. И так нас Панна этим выбором огорошила, ну прямо сказать, в самое сердце занозу сунула. Да такую, что каждый день все острее да шершавее. Мы — к Панне, так и так. Дескать, глянь, баба, на кого ты жизнь свою трудовую, честную меняешь! В этом ли мусоре тебе счастье искать? Ну, а она — супротив всех. Даже этак козыряет: вам плох, а мне в самый раз. Что вы мне — отцы-матери?..
Рассказчик наш замолчал. Бросил наземь окурок, старательно затер его мыском сапога, сощурился, глядя на бегущие струи Вилюя. Вздохнул.
— Может, где-то и неправы мы были. Но Панну с той поры невзлюбили накрепко. Ведь она нам родной стала! А тут... Да что говорить! Словом, опять-таки получилось, как в том рассказе «Двадцать шесть и одна». Часто мы его вспоминали... Но сперва Панне— ни слова. Все думали, может, и впрямь у них любовь неизбывная. Ну а какая там любовь! Срам на весь поселок. Пьянки, прогулы, скандалы, дети раздетые да голодные по чужим людям ходят. Дети-то Витькины! Плохо... Возненавидели мы ее. Яро возненавидели. И признаться — выжили с экскаватора. А вскорости она хвостом мотнула — длинную деньгу со своим сожителем искать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11