Ц протянул мне затлевший трут. Сигарета не сразу загорелась, пото
м вата вспыхнула, и легкие резануло. Я хотел выбросить, но у меня взяли ее и
з рук, и кто-то раскуривал ее и раскуривал: когда вата вспыхивала, дул на не
е, а потом опять осторожно тянул Ц надеялся, что откуда-нибудь начнется н
икотин.
Ц Да брось ты ее,Ц сказали ему.Ц И так воздуха нет!
Только в лагере я увидел людей, вот так безумно тянущихся к табачному дым
у, все время озабоченных поисками травы, окурков, навоза Ц бог знает чего
, что можно завернуть в бумагу и курить.
Валька спросил:
Ц Бить будут?
И тот же раздраженный, к которому я не мог присмотреться в темноте, сказал:
Ц А ты куда пришел?
Иногда казалось, что уже ночь, но отбоя все не было и все так же бесконечно
тлел электрический волосок. Уже переговорили все дневные разговоры, и ка
ждый лежал со своим голодом, и конца этому не было. Но все-таки, когда этого
совсем уже перестали ждать, электрический волосок потускнел, наступила
темнота и кто-то с облегчением сказал:
Ц Отбой.
Ему ответили:
Ц Еще день прошел.
Опять двигались, теснились, разом поворачивались с боку на бок, а когда вс
е замолчали, заговорили двое. Это были взрослые мужчины, и они ругали себя
за то, что они здесь.
Ц Вот не понимали! Ц говорил один.
И это «не понимали» относилось не только к войне, а ко всей жизни. И этого о
н не понимал, и того Ц всего, короче говоря, не понимал. И что лучше сдохнут
ь, чем попасть в плен, и что борщ когда-то надоедал.
Ц Я шофером работал,Ц говорил он.Ц Зайдешь в буфет, возьмешь сто пятьде
сят, пива и пять пирожков «собачья радость». Дураки были!
Голос у него был ясный, не стесненный камерой или темнотой. Товарищ втори
л ему сдержаннее. Оба были призывного возраста, и я догадался, что они бегл
ые военнопленные. Должно быть, не я один об этом сразу же догадался.
Ц Спрашивает,Ц говорил о переводчике тот, который шофером работал.Ц «
Где цивильное пальто взял? Украл?» Я говорю: «Немка подарила. Я ж, пока ты ме
ня не бил, красивый был». Смеется. Веселый! В глаза посмотришь Ц как челов
ек!
Я уже много раз видел таких веселых переводчиков (чаще всего это были име
нно переводчики). Они улыбались, как будто все понимали или как будто улыб
кой своей заранее заигрывали с обстоятельствами, которые могли поменят
ься. Должно быть, где-то у этих людей тлело представление о том, что называ
ют нормальными человеческими отношениями. И свой природный, естественн
ый, что ли, предел, который никак не соответствовал их нынешнему положени
ю властителей жизни и смерти, они тоже ощущали. Они десятки раз переходил
и его, но ощущение предела от этого не стиралось. Может быть, им это даже нр
авилось Ц внутренняя жизнь их от этого делалась богаче.
Ц Говорит: «Отправим назад в лагерь. Тебя там ждут». Я спрашиваю: «Зачем т
ак далеко? Все равно убивать будете».
Он произнес это так, будто не в первый раз об этом рассказывал. Сказал и са
м к своим словам прислушался.
Второй соглашался:
Ц Зайдешь в столовую, на первое суп или щи, на второе гуляш. Картошку в сто
рону, мясо выберешь
На нарах стало свободнее Ц они сели. Я слышал, как они дышали в темноте на
д нами. Только эти двое поднимались с нар без опасения. Мы получали переды
шку, тут же заполняли освободившееся место, но, когда они ложились, все с г
отовностью теснились и сжимались опять.
Ц Дураки были! Ц сказал тот, который говорил о поразивших меня пирожках
«собачья радость».
Я уже видел в лагере людей, у которых представление о счастье сжимается д
о самых жалких размеров: маргарин, сигарета, день на больничном листе. Поя
вляется свой азарт: украсть картошки, игра в карты. Неимоверно вырастает
значение вещей, в обычное время совершенно незаметных. Собственным здор
овьем гордятся, как заслугой, доходяг ругают. Объясняется это, видимо, гру
бостью инстинкта самосохранения, оправдывается же брезгливостью, кото
рую у здорового человека вызывает доходяга. «Ты когда умывался?!» Ц крич
ат ему. А умываться в лагере непросто. Подниматься надо рано, значит, недос
ыпать. Умывальник не отапливается, в умывальнике толкотня. Дневальный ор
ет: «Вставай!» Дневальному перед работой надо подмести, убедиться, что вс
е койки заправлены, а то придет проверяющий полицай, разговаривать не ст
анет: опрокинет шкафчики, перевернет стол, повалит двухэтажные койки Ц
убирайте как следует! К дневальному присоединяются те, кто характером по
жестче. А к ним постепенно и те, кто и здоровьем послабее и характером помя
гче, кому жаль доходягу, кто сам по этой грани ходит. Им удивительно: они-то
встали, умылись (так умываются дети, когда родители не смотрят: мазнули ще
ки холодной водой, вытерлись, а граница серой неумытой кожи изо дня в день
становится все явственнее), койку заправили, ушли от унижения, а этот лежи
т, и ничто его не сдвинет с места. Человек пренебрегает и вашим гневом и гн
евом полицаев. Тех, кто не боится полицаев, лагерное общественное мнение
ставит очень высоко. Но для доходяги это, пожалуй, еще и усугубляющее обст
оятельство. Его равнодушие к собственной жизни растравляет соседей. «Да
шевелись! Ц кричат ему.Ц Из-за тебя все пострадают!» В конце концов, нико
му не хочется, чтобы его шкафчик опрокинули. У кого-то там в миске вчерашн
яя баланда. Но и это не заставляет доходягу шевелиться. Собой пожертвова
ть Ц единственный способ для него насолить обидчикам Нет, никто в лаге
ре не хочет выглядеть доходягой. Вот и говорить стараются бодро. Я знал уж
е многие оттенки такой лагерной бодрости. Но у того военнопленного, кото
рый говорил о пирожках «собачья радость», голос был ясный, не измененный,
я это очень хорошо чувствовал.
Лагерная охрана из немцев.
Потом я десятки раз слышал такие разговоры. Главная мука здесь была в том,
что когда-то им не хватило знания. А то, что они знали сейчас, никаким други
м путем узнать было невозможно. То есть они и раньше слышали и читали, но н
е то чтобы не верили, а поверить было невозможно. Надо было стать другим че
ловеком. Все дело было в немыслимой полноте этого знания. Они не стыдилис
ь того, что попали в плен,Ц исступленно жалели, что когда-то выпустили из
рук оружие. На фронте они дрались не хуже других и попали в плен, как обычн
ые люди, которые, сделав все, что в их силах, остановились перед неизбежной
и, главное, по-видимому, бессмысленной потерей жизни. Но в том-то и дело, чт
о все потом было страшнее смерти. И не жизнь им было жалко, ее и так не было.
Жалко им было знания. Они и ценили сейчас себя как людей, которые знают. Он
и считали, что знанию этому нет цены. Кому-то на фронте сейчас не хватает е
го, а у них его так много, что они наделили бы им всех. Они и бежали потому, чт
о хотели сохранить это знание и принести его на фронт.
И еще в их разговорах была знакомая мне лагерная мука Ц они переигрывал
и поступки, которые уже нельзя было переиграть: «Если бы »
Они ждали ночи, чтобы вот так обругать себя и выговориться. Им никто не меш
ал, никто не пристраивался к их разговору. А я лежал и чувствовал одно: я во
всем виноват, иначе не был бы здесь, на дне этой тюрьмы. Я думал о том, что уп
устил: должен был бежать Ц не бежал, собирался рискнуть Ц не рискнул. Я о
дин знал, сколько раз все это упускал. Из того, что я не сделал, складывалас
ь совсем другая жизнь. Каждую ночь я ее складывал заново. Все время возвра
щался к одному и тому же Ц один несовершенный поступок складывал с друг
им. Уходил с отцом на фронт (он не брал меня, но я его уговаривал), пристраива
лся к последней части, оставлявшей наш город. Я не придумывал себе эти пос
тупки, которых я не совершил. Они жили в моей памяти. Когда-то они обожгли м
еня: надо прыгнуть из вагона Ц конвоир отвернулся, поезд тянет на подъем
и лес близко. Но минута прошла, лес ушел в сторону, и конвоир смотрит. Я с мес
та не двинулся, никто ничего не заметил, а я отравлен тем, чего не сделал. И в
ся эта отрава жила теперь во мне. Теперь я прыгал на ходу из вагона, бежал к
лесу, добегал, находил партизан и опять возвращался к тому моменту, когда
я должен был прыгнуть, и заново представлял себе, как я это делаю еще лучше
, чем в первый раз. Бегу петляя или, наоборот, остаюсь лежать в канаве и жду,
пока пройдет эшелон. Я улучшал свои несостоявшиеся побеги, задыхался, ра
довался, мстил и чувствовал, как отравляет меня это бесплодное жжение мы
сли. Но остановиться было невозможно потому, что, как только я останавлив
ался, я слышал спертую темноту камеры, кислый запах своего грязного паль
то, которое я старался натянуть на голову. Ночами мне казалось, что уже тог
да, когда я не делал того, что должен был сделать, я предчувствовал, знал, ку
да это меня приведет. И я ненавидел себя и думал: так тебе и надо! А потом дум
ал совсем по-другому: если бы я знал! Это тоже была одна из неотступнейших
мыслей. Об одном я почему-то не думал Ц не улучшал свой настоящий побег, н
е думал: «Надо было свернуть на эту, а не на другую дорогу »
Еще я жалел маму, думал, что не слушал ее, раздражал, когда отца взяли в арми
ю.
За ночь никто не поднялся к параше, боялись, что назад не втиснутся. В каме
ре стало холодно, мы сдавливали друг друга, как в толпе, и, как вчера вечеро
м, в темноте затлел электрический волосок Ц то ли ночь прошла, то ли его п
росто так зажгли. Потом на двери грянул железом замок, и веселый переводч
ик крикнул:
Ц Выходи!
Вчера, когда я переступил порог камеры, я думал, что не дождусь этой минуты
, а вот теперь выходить не хотелось.
Ц Выходи! Уборка! Ц будто сообщая нам что-то радостное, кричал переводч
ик, и мы стали выбираться.
В темноте я как будто бы перезнакомился со своими соседями, узнавал их по
голосу, по тому, с какого места на нарах этот голос раздавался. А вот тепер
ь нам почему-то было неудобно смотреть друг на друга.
Как здесь было светло и какая высокая неоштукатуренная стена была над на
ми! Переводчик привел с собой двух немцев заключенных, они принесли ведр
а и швабры. По тюрьме шел утренний уборочный сквозняк. Меня била дрожь, и я
сказал соседу, что моя одежда, как сито, стала пропускать холод.
Ц Это от дезинфекции,Ц объяснил сосед, а раздражительный сказал:
Ц Ночевали баран и козел на улице. Баран Ц здоровый же! Ц ночь прохрапе
л, а утром встряхнулся и говорит: «Ну и мороз!» А козел заблеял: «Он еще с ве-
ечера »
Козел Ц это, конечно, я. Мне хотелось понравиться раздражительному, но по
дну колодца тянул сквозняк и вверх по тюремному колодцу тянул сквозняк,
и я никак нe мог унять или изгнать из себя дрожь. Раздражительному надо был
о обязательно ответить. Если ты позволяешь, чтобы тебя безответно назвал
и козлом, жди, сразу же назовут еще как-нибудь похуже. Но раздражительный
уже отвернулся, а нас с Валькой погнали выносить парашу. Я хотел заупрями
ться Ц так это и принял: назвали козлом и сразу же неси парашу,Ц но немец
уборщик подмигнул:
Ц Ком, ком
И я подхватил бак за ручку. Немец уборщик зашел с нами в туалет, прикрыл дв
ерь и показал, чтобы мы не торопились:
Ц Лангзам, лангзам.
Ц Помалу, помалу.
И мы втроем простояли минут пятнадцать. В туалете было чисто, глаз отдыха
л на белом кафеле, дверь отделяла нас от остальной тюрьмы.
Потом мыли коридор и камеру. Воду надо было лить прямо на нары, и я подумал:
как же теперь лежать на мокрых досках? Однако после уборки повели нас не в
камеру, а в прогулочный дворик. Тюрьма продолжала меня поражать Ц выход
во дворик был из нашего подвального этажа. Нас провели цементным коридор
ом на дно цементного квадратного колодца, вырытого в тюремном дворе. Сте
ны колодца были отвесными. Несколько минут нам дали походить от стены к с
тене, а потом заперли в коридоре. Это был вентиляционный ход. Со двора в тю
рьму по нему тянул сильный сквозняк Ц двери, запиравшие нас со двора и из
тюрьмы, были решетчатыми.
Ни в полиции, ни в тюрьме нас с Валькой не кормили. В свой самый первый лаге
рный день я отказался от баланды. Меня предупредили:
Ц Баланду не будешь жрать Ц не жилец. Хлеб раз в сутки.
Но я не мог планировать свою лагерную жизнь так надолго.
Баланда забалтывалась какой-то химической мукой. Бумажные мешки с этой
мукой были свалены в открытом фабричном помещении, ее не охраняли Ц мук
у некому было красть, ее нельзя было есть. Гришкин хлеб тоже был каким-то т
ехническим, из отбросов пивного производства, бурачного вкуса и жженого
цвета. Но что-то хлебное в нем все-таки оставалось, и вся моя жизнь сосредо
точилась на очереди к Гришкиному раздаточному окну. Это была очередь, в к
оторой каждый голодный дожидался истощения, а каждый истощенный Ц край
него истощения.
Какой голод в тюрьме, я понял, когда немец парикмахер польстился на мои бу
рачные «русские» пайки.
Утром немцы заключенные принесли нам четырнадцать белых эмалированных
кружек (вернее, цилиндров Ц на кружках не было ручек) с пустым тепловатым
кофе и по скибке хлеба тонкой машинной резки. Немцы узнавали кого-то, кив
али мужчинам-военнопленным. Присутствие переводчика их как будто бы не
очень стесняло. Хлеб нельзя было жевать Ц это мгновенно закончилось бы,
его нужно было посасывать, не забывая при этом о других, чтобы не покончит
ь с хлебом раньше, чем соседи. Смотреть на то, как едят другие, было бы невын
осимо.
От кофе я отказался Ц вода эта, настоянная на жженой древесной коре, была
горька и противна. Мне сказали:
Ц Согреешься!
Этого я еще не знал и не поверил, что теплой или даже горячей водой можно с
огреться.
Немцы разносчики, возвращаясь после обхода камер, забирали кружки и выли
вали недопитый кофе в ведро. Они ушли, а переводчик на минуту задержался и
бросил нам сквозь решетку зажженную сигарету. Я видел, как он доставал и п
рикуривал ее, почувствовал, что в камере ждали этого, и понял, что переводч
ик не в первый раз так делает.
Эта сигарета и то, как немцы разносчики кивали нашим мужчинам-военнопле
нным, волновало меня. Мне казалось, что все это знаки тайной подпольной жи
зни тюрьмы.
Сигарета упала рядом со мной, но я не нагнулся за ней. Валька жадно схватил
ее и затянулся так, что, обнажая табак, сгорела немецкая трассирующая бум
ага. Но и Валька что-то понял, он протянул сигарету мужчине, который ночью
говорил об удививших меня пирожках «собачья радость», и жалостно попрос
ил:
Ц Оставишь?
Мужчина держал сигарету столбиком, чтобы все видели, как много Валька сж
ег. Окурок обошел человек шесть, и каждого Валька жалостно просил:
Ц Ну, хоть на затяжечку!
Последнему, шестому, он сказал:
Ц Выбрасывать будешь, кинь сюда.
И тот, отрывая окурок от потрескавшихся губ, сбросил его на цементный пол
рядом с Валькой. Валька попытался поднять этот пепел и огонь, но он распал
ся у него в руках. Тогда Валька стал на колени и тщательно выдул пепел и та
бачные крошки за решетку и пальцем растер следы на полу. Если попрошайни
чаешь, надо и услуживать.
Днем, надувая звуком, распирая тюрьму, загудела сирена воздушной тревоги
. Мы оживились, стали прислушиваться. Но в тюрьме было тихо, и я подумал, что
тишине этой может быть и десять, и двадцать лет. Потом торжествующе гудел
отбой.
Говорили мало. Кто-то вспомнил, что с месяц назад отсюда брали на лимонадн
ую фабрику бутылки мыть. Людей этих уже нет, их куда-то отправили, но лимон
ад они пили.
Ц На сахарине? Ц спросил Валька.
И раздражительный, дивясь его глупости, сказал:
Ц На меду!
А меня поразила сама мысль: из тюрьмы Ц на фабрику.
Ц А жили где? Ц спросил я.
Ц В тюрьме. Отсюда брали, сюда привозили.
Этого я все-таки не мог освоить, но спрашивать дальше не стал, постеснялся
.
В обед опять появились больничной белизны эмалированные цилиндры с роз
оватой водой и жидким осадком из свеклы и капусты на дне. Принимая из рук н
емца баланду, я думал, как же он меня узнает, если парикмахер что-нибудь с н
им передаст. И никто меня не осмеял, когда я потом в камере рассказал о сво
их затруднениях. В тюрьме я быстро проходил путь к крайнему истощению, и н
адежды у меня стали появляться самые фантастические.
Вечером опять были те же эмалированные цилиндры с кофе и такой же, как утр
ом, кусочек хлеба. Теперь мы ждали, чтобы нас перевели на ночь в камеру. Вес
ь день я мерз в вентиляционном коридоре и уже не старался разогреться Ц
сидел, не двигаясь, на цементном полу.
Ц Ты бы отвел нас в камеру,Ц сказал переводчику мужчина, который шоферо
м работал.
И переводчик погрозил ему пальцем и заулыбался игриво, как будто его про
сили о чем-то запретном. В камеру он отвел нас часа через три после ужина. И
темнота, и замкнутые каменные стены, и тлеющий электрический волосок, и с
огревающая теснота, и, главное, деревянные нары Ц все мне показалось теп
лым и уютным.
1 2 3 4 5 6 7
м вата вспыхнула, и легкие резануло. Я хотел выбросить, но у меня взяли ее и
з рук, и кто-то раскуривал ее и раскуривал: когда вата вспыхивала, дул на не
е, а потом опять осторожно тянул Ц надеялся, что откуда-нибудь начнется н
икотин.
Ц Да брось ты ее,Ц сказали ему.Ц И так воздуха нет!
Только в лагере я увидел людей, вот так безумно тянущихся к табачному дым
у, все время озабоченных поисками травы, окурков, навоза Ц бог знает чего
, что можно завернуть в бумагу и курить.
Валька спросил:
Ц Бить будут?
И тот же раздраженный, к которому я не мог присмотреться в темноте, сказал:
Ц А ты куда пришел?
Иногда казалось, что уже ночь, но отбоя все не было и все так же бесконечно
тлел электрический волосок. Уже переговорили все дневные разговоры, и ка
ждый лежал со своим голодом, и конца этому не было. Но все-таки, когда этого
совсем уже перестали ждать, электрический волосок потускнел, наступила
темнота и кто-то с облегчением сказал:
Ц Отбой.
Ему ответили:
Ц Еще день прошел.
Опять двигались, теснились, разом поворачивались с боку на бок, а когда вс
е замолчали, заговорили двое. Это были взрослые мужчины, и они ругали себя
за то, что они здесь.
Ц Вот не понимали! Ц говорил один.
И это «не понимали» относилось не только к войне, а ко всей жизни. И этого о
н не понимал, и того Ц всего, короче говоря, не понимал. И что лучше сдохнут
ь, чем попасть в плен, и что борщ когда-то надоедал.
Ц Я шофером работал,Ц говорил он.Ц Зайдешь в буфет, возьмешь сто пятьде
сят, пива и пять пирожков «собачья радость». Дураки были!
Голос у него был ясный, не стесненный камерой или темнотой. Товарищ втори
л ему сдержаннее. Оба были призывного возраста, и я догадался, что они бегл
ые военнопленные. Должно быть, не я один об этом сразу же догадался.
Ц Спрашивает,Ц говорил о переводчике тот, который шофером работал.Ц «
Где цивильное пальто взял? Украл?» Я говорю: «Немка подарила. Я ж, пока ты ме
ня не бил, красивый был». Смеется. Веселый! В глаза посмотришь Ц как челов
ек!
Я уже много раз видел таких веселых переводчиков (чаще всего это были име
нно переводчики). Они улыбались, как будто все понимали или как будто улыб
кой своей заранее заигрывали с обстоятельствами, которые могли поменят
ься. Должно быть, где-то у этих людей тлело представление о том, что называ
ют нормальными человеческими отношениями. И свой природный, естественн
ый, что ли, предел, который никак не соответствовал их нынешнему положени
ю властителей жизни и смерти, они тоже ощущали. Они десятки раз переходил
и его, но ощущение предела от этого не стиралось. Может быть, им это даже нр
авилось Ц внутренняя жизнь их от этого делалась богаче.
Ц Говорит: «Отправим назад в лагерь. Тебя там ждут». Я спрашиваю: «Зачем т
ак далеко? Все равно убивать будете».
Он произнес это так, будто не в первый раз об этом рассказывал. Сказал и са
м к своим словам прислушался.
Второй соглашался:
Ц Зайдешь в столовую, на первое суп или щи, на второе гуляш. Картошку в сто
рону, мясо выберешь
На нарах стало свободнее Ц они сели. Я слышал, как они дышали в темноте на
д нами. Только эти двое поднимались с нар без опасения. Мы получали переды
шку, тут же заполняли освободившееся место, но, когда они ложились, все с г
отовностью теснились и сжимались опять.
Ц Дураки были! Ц сказал тот, который говорил о поразивших меня пирожках
«собачья радость».
Я уже видел в лагере людей, у которых представление о счастье сжимается д
о самых жалких размеров: маргарин, сигарета, день на больничном листе. Поя
вляется свой азарт: украсть картошки, игра в карты. Неимоверно вырастает
значение вещей, в обычное время совершенно незаметных. Собственным здор
овьем гордятся, как заслугой, доходяг ругают. Объясняется это, видимо, гру
бостью инстинкта самосохранения, оправдывается же брезгливостью, кото
рую у здорового человека вызывает доходяга. «Ты когда умывался?!» Ц крич
ат ему. А умываться в лагере непросто. Подниматься надо рано, значит, недос
ыпать. Умывальник не отапливается, в умывальнике толкотня. Дневальный ор
ет: «Вставай!» Дневальному перед работой надо подмести, убедиться, что вс
е койки заправлены, а то придет проверяющий полицай, разговаривать не ст
анет: опрокинет шкафчики, перевернет стол, повалит двухэтажные койки Ц
убирайте как следует! К дневальному присоединяются те, кто характером по
жестче. А к ним постепенно и те, кто и здоровьем послабее и характером помя
гче, кому жаль доходягу, кто сам по этой грани ходит. Им удивительно: они-то
встали, умылись (так умываются дети, когда родители не смотрят: мазнули ще
ки холодной водой, вытерлись, а граница серой неумытой кожи изо дня в день
становится все явственнее), койку заправили, ушли от унижения, а этот лежи
т, и ничто его не сдвинет с места. Человек пренебрегает и вашим гневом и гн
евом полицаев. Тех, кто не боится полицаев, лагерное общественное мнение
ставит очень высоко. Но для доходяги это, пожалуй, еще и усугубляющее обст
оятельство. Его равнодушие к собственной жизни растравляет соседей. «Да
шевелись! Ц кричат ему.Ц Из-за тебя все пострадают!» В конце концов, нико
му не хочется, чтобы его шкафчик опрокинули. У кого-то там в миске вчерашн
яя баланда. Но и это не заставляет доходягу шевелиться. Собой пожертвова
ть Ц единственный способ для него насолить обидчикам Нет, никто в лаге
ре не хочет выглядеть доходягой. Вот и говорить стараются бодро. Я знал уж
е многие оттенки такой лагерной бодрости. Но у того военнопленного, кото
рый говорил о пирожках «собачья радость», голос был ясный, не измененный,
я это очень хорошо чувствовал.
Лагерная охрана из немцев.
Потом я десятки раз слышал такие разговоры. Главная мука здесь была в том,
что когда-то им не хватило знания. А то, что они знали сейчас, никаким други
м путем узнать было невозможно. То есть они и раньше слышали и читали, но н
е то чтобы не верили, а поверить было невозможно. Надо было стать другим че
ловеком. Все дело было в немыслимой полноте этого знания. Они не стыдилис
ь того, что попали в плен,Ц исступленно жалели, что когда-то выпустили из
рук оружие. На фронте они дрались не хуже других и попали в плен, как обычн
ые люди, которые, сделав все, что в их силах, остановились перед неизбежной
и, главное, по-видимому, бессмысленной потерей жизни. Но в том-то и дело, чт
о все потом было страшнее смерти. И не жизнь им было жалко, ее и так не было.
Жалко им было знания. Они и ценили сейчас себя как людей, которые знают. Он
и считали, что знанию этому нет цены. Кому-то на фронте сейчас не хватает е
го, а у них его так много, что они наделили бы им всех. Они и бежали потому, чт
о хотели сохранить это знание и принести его на фронт.
И еще в их разговорах была знакомая мне лагерная мука Ц они переигрывал
и поступки, которые уже нельзя было переиграть: «Если бы »
Они ждали ночи, чтобы вот так обругать себя и выговориться. Им никто не меш
ал, никто не пристраивался к их разговору. А я лежал и чувствовал одно: я во
всем виноват, иначе не был бы здесь, на дне этой тюрьмы. Я думал о том, что уп
устил: должен был бежать Ц не бежал, собирался рискнуть Ц не рискнул. Я о
дин знал, сколько раз все это упускал. Из того, что я не сделал, складывалас
ь совсем другая жизнь. Каждую ночь я ее складывал заново. Все время возвра
щался к одному и тому же Ц один несовершенный поступок складывал с друг
им. Уходил с отцом на фронт (он не брал меня, но я его уговаривал), пристраива
лся к последней части, оставлявшей наш город. Я не придумывал себе эти пос
тупки, которых я не совершил. Они жили в моей памяти. Когда-то они обожгли м
еня: надо прыгнуть из вагона Ц конвоир отвернулся, поезд тянет на подъем
и лес близко. Но минута прошла, лес ушел в сторону, и конвоир смотрит. Я с мес
та не двинулся, никто ничего не заметил, а я отравлен тем, чего не сделал. И в
ся эта отрава жила теперь во мне. Теперь я прыгал на ходу из вагона, бежал к
лесу, добегал, находил партизан и опять возвращался к тому моменту, когда
я должен был прыгнуть, и заново представлял себе, как я это делаю еще лучше
, чем в первый раз. Бегу петляя или, наоборот, остаюсь лежать в канаве и жду,
пока пройдет эшелон. Я улучшал свои несостоявшиеся побеги, задыхался, ра
довался, мстил и чувствовал, как отравляет меня это бесплодное жжение мы
сли. Но остановиться было невозможно потому, что, как только я останавлив
ался, я слышал спертую темноту камеры, кислый запах своего грязного паль
то, которое я старался натянуть на голову. Ночами мне казалось, что уже тог
да, когда я не делал того, что должен был сделать, я предчувствовал, знал, ку
да это меня приведет. И я ненавидел себя и думал: так тебе и надо! А потом дум
ал совсем по-другому: если бы я знал! Это тоже была одна из неотступнейших
мыслей. Об одном я почему-то не думал Ц не улучшал свой настоящий побег, н
е думал: «Надо было свернуть на эту, а не на другую дорогу »
Еще я жалел маму, думал, что не слушал ее, раздражал, когда отца взяли в арми
ю.
За ночь никто не поднялся к параше, боялись, что назад не втиснутся. В каме
ре стало холодно, мы сдавливали друг друга, как в толпе, и, как вчера вечеро
м, в темноте затлел электрический волосок Ц то ли ночь прошла, то ли его п
росто так зажгли. Потом на двери грянул железом замок, и веселый переводч
ик крикнул:
Ц Выходи!
Вчера, когда я переступил порог камеры, я думал, что не дождусь этой минуты
, а вот теперь выходить не хотелось.
Ц Выходи! Уборка! Ц будто сообщая нам что-то радостное, кричал переводч
ик, и мы стали выбираться.
В темноте я как будто бы перезнакомился со своими соседями, узнавал их по
голосу, по тому, с какого места на нарах этот голос раздавался. А вот тепер
ь нам почему-то было неудобно смотреть друг на друга.
Как здесь было светло и какая высокая неоштукатуренная стена была над на
ми! Переводчик привел с собой двух немцев заключенных, они принесли ведр
а и швабры. По тюрьме шел утренний уборочный сквозняк. Меня била дрожь, и я
сказал соседу, что моя одежда, как сито, стала пропускать холод.
Ц Это от дезинфекции,Ц объяснил сосед, а раздражительный сказал:
Ц Ночевали баран и козел на улице. Баран Ц здоровый же! Ц ночь прохрапе
л, а утром встряхнулся и говорит: «Ну и мороз!» А козел заблеял: «Он еще с ве-
ечера »
Козел Ц это, конечно, я. Мне хотелось понравиться раздражительному, но по
дну колодца тянул сквозняк и вверх по тюремному колодцу тянул сквозняк,
и я никак нe мог унять или изгнать из себя дрожь. Раздражительному надо был
о обязательно ответить. Если ты позволяешь, чтобы тебя безответно назвал
и козлом, жди, сразу же назовут еще как-нибудь похуже. Но раздражительный
уже отвернулся, а нас с Валькой погнали выносить парашу. Я хотел заупрями
ться Ц так это и принял: назвали козлом и сразу же неси парашу,Ц но немец
уборщик подмигнул:
Ц Ком, ком
И я подхватил бак за ручку. Немец уборщик зашел с нами в туалет, прикрыл дв
ерь и показал, чтобы мы не торопились:
Ц Лангзам, лангзам.
Ц Помалу, помалу.
И мы втроем простояли минут пятнадцать. В туалете было чисто, глаз отдыха
л на белом кафеле, дверь отделяла нас от остальной тюрьмы.
Потом мыли коридор и камеру. Воду надо было лить прямо на нары, и я подумал:
как же теперь лежать на мокрых досках? Однако после уборки повели нас не в
камеру, а в прогулочный дворик. Тюрьма продолжала меня поражать Ц выход
во дворик был из нашего подвального этажа. Нас провели цементным коридор
ом на дно цементного квадратного колодца, вырытого в тюремном дворе. Сте
ны колодца были отвесными. Несколько минут нам дали походить от стены к с
тене, а потом заперли в коридоре. Это был вентиляционный ход. Со двора в тю
рьму по нему тянул сильный сквозняк Ц двери, запиравшие нас со двора и из
тюрьмы, были решетчатыми.
Ни в полиции, ни в тюрьме нас с Валькой не кормили. В свой самый первый лаге
рный день я отказался от баланды. Меня предупредили:
Ц Баланду не будешь жрать Ц не жилец. Хлеб раз в сутки.
Но я не мог планировать свою лагерную жизнь так надолго.
Баланда забалтывалась какой-то химической мукой. Бумажные мешки с этой
мукой были свалены в открытом фабричном помещении, ее не охраняли Ц мук
у некому было красть, ее нельзя было есть. Гришкин хлеб тоже был каким-то т
ехническим, из отбросов пивного производства, бурачного вкуса и жженого
цвета. Но что-то хлебное в нем все-таки оставалось, и вся моя жизнь сосредо
точилась на очереди к Гришкиному раздаточному окну. Это была очередь, в к
оторой каждый голодный дожидался истощения, а каждый истощенный Ц край
него истощения.
Какой голод в тюрьме, я понял, когда немец парикмахер польстился на мои бу
рачные «русские» пайки.
Утром немцы заключенные принесли нам четырнадцать белых эмалированных
кружек (вернее, цилиндров Ц на кружках не было ручек) с пустым тепловатым
кофе и по скибке хлеба тонкой машинной резки. Немцы узнавали кого-то, кив
али мужчинам-военнопленным. Присутствие переводчика их как будто бы не
очень стесняло. Хлеб нельзя было жевать Ц это мгновенно закончилось бы,
его нужно было посасывать, не забывая при этом о других, чтобы не покончит
ь с хлебом раньше, чем соседи. Смотреть на то, как едят другие, было бы невын
осимо.
От кофе я отказался Ц вода эта, настоянная на жженой древесной коре, была
горька и противна. Мне сказали:
Ц Согреешься!
Этого я еще не знал и не поверил, что теплой или даже горячей водой можно с
огреться.
Немцы разносчики, возвращаясь после обхода камер, забирали кружки и выли
вали недопитый кофе в ведро. Они ушли, а переводчик на минуту задержался и
бросил нам сквозь решетку зажженную сигарету. Я видел, как он доставал и п
рикуривал ее, почувствовал, что в камере ждали этого, и понял, что переводч
ик не в первый раз так делает.
Эта сигарета и то, как немцы разносчики кивали нашим мужчинам-военнопле
нным, волновало меня. Мне казалось, что все это знаки тайной подпольной жи
зни тюрьмы.
Сигарета упала рядом со мной, но я не нагнулся за ней. Валька жадно схватил
ее и затянулся так, что, обнажая табак, сгорела немецкая трассирующая бум
ага. Но и Валька что-то понял, он протянул сигарету мужчине, который ночью
говорил об удививших меня пирожках «собачья радость», и жалостно попрос
ил:
Ц Оставишь?
Мужчина держал сигарету столбиком, чтобы все видели, как много Валька сж
ег. Окурок обошел человек шесть, и каждого Валька жалостно просил:
Ц Ну, хоть на затяжечку!
Последнему, шестому, он сказал:
Ц Выбрасывать будешь, кинь сюда.
И тот, отрывая окурок от потрескавшихся губ, сбросил его на цементный пол
рядом с Валькой. Валька попытался поднять этот пепел и огонь, но он распал
ся у него в руках. Тогда Валька стал на колени и тщательно выдул пепел и та
бачные крошки за решетку и пальцем растер следы на полу. Если попрошайни
чаешь, надо и услуживать.
Днем, надувая звуком, распирая тюрьму, загудела сирена воздушной тревоги
. Мы оживились, стали прислушиваться. Но в тюрьме было тихо, и я подумал, что
тишине этой может быть и десять, и двадцать лет. Потом торжествующе гудел
отбой.
Говорили мало. Кто-то вспомнил, что с месяц назад отсюда брали на лимонадн
ую фабрику бутылки мыть. Людей этих уже нет, их куда-то отправили, но лимон
ад они пили.
Ц На сахарине? Ц спросил Валька.
И раздражительный, дивясь его глупости, сказал:
Ц На меду!
А меня поразила сама мысль: из тюрьмы Ц на фабрику.
Ц А жили где? Ц спросил я.
Ц В тюрьме. Отсюда брали, сюда привозили.
Этого я все-таки не мог освоить, но спрашивать дальше не стал, постеснялся
.
В обед опять появились больничной белизны эмалированные цилиндры с роз
оватой водой и жидким осадком из свеклы и капусты на дне. Принимая из рук н
емца баланду, я думал, как же он меня узнает, если парикмахер что-нибудь с н
им передаст. И никто меня не осмеял, когда я потом в камере рассказал о сво
их затруднениях. В тюрьме я быстро проходил путь к крайнему истощению, и н
адежды у меня стали появляться самые фантастические.
Вечером опять были те же эмалированные цилиндры с кофе и такой же, как утр
ом, кусочек хлеба. Теперь мы ждали, чтобы нас перевели на ночь в камеру. Вес
ь день я мерз в вентиляционном коридоре и уже не старался разогреться Ц
сидел, не двигаясь, на цементном полу.
Ц Ты бы отвел нас в камеру,Ц сказал переводчику мужчина, который шоферо
м работал.
И переводчик погрозил ему пальцем и заулыбался игриво, как будто его про
сили о чем-то запретном. В камеру он отвел нас часа через три после ужина. И
темнота, и замкнутые каменные стены, и тлеющий электрический волосок, и с
огревающая теснота, и, главное, деревянные нары Ц все мне показалось теп
лым и уютным.
1 2 3 4 5 6 7