И на ходу в его голове рождаются слова, складываясь в песенку:
Стихи мои, осколки старины.
Эта строчка улетает от него в ночной воздух, и он смотрит, как она испаряется. Затем он снова поет:
Скользнут к потомкам тенью новизны.
Теперь все сходится в одной точке: оно виднеется впереди, и Чаттертон продолжает шагать в его сторону, напевая:
Сияй же, песня, ярче вдохновенья.
Он спотыкаясь сворачивает в переулок, и в ноздри ему ударяет вонь испражнений. Мои ноги вязнут в говне, но дом мой – не здесь. Ему бы хотелось идти так вечно.
Как будущего вечное виденье.
Потом он прекращает петь. На углу Сент-Эндрю-стрит и Мерси-Лейн он замечает фигуру какого-то человека в капюшоне, прислонившегося к старой каменной стене, за которой хранят дрова, чтобы они не выкатились на улицу. Он замедляет шаг и бесшумно ступает дальше, и тут до него доносятся звуки рвоты. Несмотря на то, что он и сам пьян, Чаттертон переходит на противоположную сторону, но фигура в капюшоне выпрямляется и поворачивается к нему, простирая руки: из меня вылетают мухи! Из меня вылетают мухи! Посмотри, как они рвутся у меня изо рта и из глаз. Я нем и слеп этими мухами. Потом его снова рвет, и Чаттертон видит, как по каменной стене струится черная желчь.
В такую ночку, как эта, мир может полететь в тартарары – и Чаттертон спешит прочь от этой заразы. Дождливый ветер дует ему навстречу. Лицо мальчика-идиота. Завтра, возле разрушенного дома. Колокол Св. Дамиана ударяет один раз. Четверть часа пополуночи. Двадцать четвертое августа. Все хорошо.
Чаттертон доходит до своего дома на Брук-стрит. Дождь. Он роется в карманах и роняет ключ. Новизна. Старина. Эти слова все еще раздаются у него в голове. Подбирает ключ. Отпирает дверь и поднимается по лестнице. Все хорошо.
* * *
Табличка снаружи Брамбл-Хауса, на Колстонс-Ярд, прямо за церковью Св. Марии Редклиффской, изменилась с тех пор, как Филип видел ее в последний раз. Теперь она гласила: «Бродягам, Бомжам, Потаскухам Вход Воспрещен. Вежливое Предупреждение». Подойдя вплотную к дому, он мельком заметил чье-то лицо в переднем окне, и не успел он дойти до двери, как она уже настежь распахнулась: на пороге подбоченясь стоял пожилой мужчина в малиновом спортивном костюме.
– Она дома. – Он откинул голову, видимо, показывая на одну из комнат. – Проследите, чтобы она не курила. – Потом он поднял голос, чтобы его слышал тот, кто находился внутри; – Это грязная привычка, это вонючая привычка, это отвратная привычка. – Потом, смягчившись, он сказал Филипу: Я – конечно же, Пэт. Надеюсь, вы любите похихикать. Ваш друг любил.
Он побежал вверх по лестнице, оставив Филипа одного в прихожей.
– Идите же сюда, ко мне, – послышался из-за двери грудной голос. Если только вы не принимаете меня за привидение. Но тогда вам понадобится колокольчик, книга и свеча. Не говоря уж о священнике-иезуите. – Филип наощупь распахнул дверь, и там навстречу ему поднялся низенький пожилой мужчина в зеленом шелковом смокинге и очень узких черных брюках. Росту в нем было, наверно, не больше пяти футов, но его седые волосы были взбиты и причесаны: они походили на какую-то деревяшку, неуклюже приколоченную гвоздями к голове, но так или иначе, создавали ему некоторую видимость нормального роста. – Значит, вы тот самый человек с бумагами, да? Или, может быть, я жестоко ошибаюсь, и меня следует выгнать пинками на улицу и там бесцеремонно лупить до середины следующей недели? – Филип согласился с тем, что это проделывать вовсе не обязательно, поскольку у него и в самом деле имеются Чаттертоновы манускрипты.
После разговора с Вивьен в сосновой чаще он написал Джойнсону по бристольскому адресу; он объяснил, как бумаги и портрет попали во владение Чарльза и – возможно, без всякой тайной мысли, – просто спросил, нельзя ли получить какие-либо дальнейшие сведения. Через два дня он получил по почте собственное письмо, на полях которого было нацарапано: «Воскресенье, в 4». Так он во второй раз поехал в Бристоль и прибыл в назначенное время.
– По правде говоря, у меня нет сейчас с собой этих бумаг. – Филип задумчиво дергал себя за бородку. – Их кое-кто изучает.
– Кое-кто – в самом деле? Вот так мило. Думаю, теперь мне можно с миром умереть и лечь в безымянную могилку. Почему бы вам не раздобыть лопату и не вырыть ее мне? – Его голос повышался с каждой новой фразой, но Филип заметил, что, закончив говорить, он все равно широко улыбался.
– Это Хэрриет Скроуп, романистка.
– Женщина, да? – Казалось, это еще больше позабавило Джойнсона, и он прокричал в потолок: – Ты слыхал это? – Это внезапное движение выбило из его прически прядку седых волос, и он вернул ее на прежнее место. – А они мои, а не ее – вот ведь как. И не ваши. Или это так, или я – отъявленный мошенник, которого вот-вот разоблачат перед всей цивилизованной публикой в Бристоль-Дейли-Нъюс. Он приблизил свое лицо к Филипу. – Вы что думаете это маска? Тогда сорвите ее собственными руками, умоляю.
Филип отклонил это любезное предложение.
– Я могу вернуть вам бумаги, – поспешил он сказать. В конце концов, он ради этого и приехал. – Я немедленно достану их и верну.
– Очень на это надеюсь. – Джойнсон достал из кармана смокинга мундштук из слоновой кости. – Хотите сигаретку?
– Нет, благодарствую.
Казалось, Джойнсон был разочарован.
– Даже самую малюсенькую? Знаете, маленькие – самые лучшие. А иногда и самые крепкие. Они дают вам передышку, чтобы поразмышлять и подивиться, что ж за штука такая – жизнь.
– Нет. Я не люблю дыма.
– Я тоже. – Он со вздохом отложил мундштук. – Нечистоплотная привычка. Правда? – Потом он снова уселся в кресло, провалившись в него так глубоко, что Филип некоторое время видел лишь его седые волосы, прыгавшие вверх-вниз, словно носовой платок, которым отчаянно размахивают в воздухе. – Они не настоящие, – сказал он, после некоторой борьбы снова показавшись в поле зрения.
– Сигареты?
– Ну конечно, сигареты. Я вас заставил тащиться сюда только для того, чтобы потолковать о достоинствах табака. У меня плантация в Южной Америке, и я хочу подарить ее вам на Рождество. Нет, дорогой мой, не сигареты. Манускрипты. – Филип давно ожидал услышать это, но все же, когда его подозрения подтвердились, он внезапно почувствовал угнетение. – Мои манускрипты, – продолжал Джойнсон. – Мои бумаги. Их никто никогда и не думал никому показывать. Или отдавать, как это сделала одна глупая старая корова. – Он проревел последнюю фразу в потолок, а потом учтиво возобновил беседу с Филипом: – Видите ли, это фальсификация. Думаю, вам понятно это слово? Оно было в «Тезаурусе» Роже и в Международном словаре Чемберса, когда я заглядывал туда последний раз.
– Но Чарльз отдавал почерк на экспертизу.
– Значит, она отдавала его на экспертизу, да? – Казалось, это развеселило Джойнсона пуще прежнего, и его волосы несколько секунд продолжали подскакивать.
– Нет, не Хэрриет. Чарльз…
– Да, я знаю. Ваш друг. – Он произнес это слово с тем же особенным нажимом, что и Пэт раньше. – Я же сказал, что они сфальсифицированы. Я не говорил, что они не подлинны.
Филип совсем запутался.
– Так мы говорим об одном и том же – или о разных вещах?
– Или мы говорим о Чаттертоновом манускрипте, или я – буйнопомешанный и сейчас наброшусь на вас и откушу ваш премилый носик картошкой? Разве у меня волосы всклокочены и в колтунах? Так скажите, коли так, я буду рад послушать.
Он поудобнее устроился в кресле, так что его ноги едва касались пола.
– Нет…
– Отлично. Ну так вот. – Джойнсон снова выпрямился. – Хотите выслушать одну историю? – Он сложил ладони, будто собрался читать молитву. Филип, уже утомленный его расспросами, молча кивнул. – Вот и хорошо. Полагаю, вам известны перипетии со стихами Томаса Чаттертона – как он мастерил свою средневековую поэзию и так далее? Чудесно. Превосходно. Пятерка с плюсом. И, должно быть, вы уже догадались, что существовал настоящий Сэмюэль Джойнсон, книгопродавец, как и говорится в тех мемуарах? – Он начал снова проваливаться в кресло, но сумел с усилием распрямиться. – Иначе с чего бы вдруг я носил то же самое имя? Я ведь не из воздуха его себе взял, верно? Если это так и было, отведите меня в лондонский Тауэр и отрубите мне голову. Даю вам на то полное мое позволение. Можете раздеть меня и вырвать мои внутренности, бросив их воронам на растерзанье. Идет?
Филип не знал, что на это ответить, и просто постарался принять задумчивый вид.
– Ну так вот, Сэмюэль Джойнсон в самом деле печатал и продавал Чаттертоновы стихи. Они сотрудничали. Возможно, они даже были друзьями. Джойнсон пошевелил пальцами ног. – Так что здесь Чаттертоновы манускрипты не лгут. Вы еще слушаете меня, или я разговариваю сам с собою, и меня следует отвезти в Солнечный Дом для Престарелых и Слабоумных? Нет? Вы мне даете еще один шанс? Отлично. Ну так вот. Чаттертон умер-таки. Насколько мы знаем, он совершил самоубийство в восемнадцать лет. Сущий птенчик. Но вам известна эта история? – Филип кивнул. – Это было очень громкое самоубийство, и оно прославило имя Чаттертона… – Внезапно он прервался. Вы слышали шум? – Филип ничего не слышал. – Мне кажется, я слышал шум. Джойнсон выскочил из своего кресла и засеменил к двери; распахнув ее, он обнаружил стоявшего за ней Пэта. В одной руке тот держал пару потрепанных парусиновых туфель, а другую руку, когда его застигли врасплох, он приложил к сердцу. Он отпрыгнул и уставился на Джойнсона.
– Я не останавливался, я не слушал, я не любопытствовал!
Джойнсон передразнил его:
– Я не обвинял тебя, я не обвинял тебя, я не обвинял тебя! – Потом он захлопнул дверь и, подмигнув Филипу, возвратился к своему креслу. – Ну просто мисс Красота-и-Здоровье 1929 года. Вчера весь вечер лежала с йогуртом на лице и огуречными ломтиками на глазах. Хоть отрезай ей голову и продавай в магазин здоровой пищи. Но на чем мы остановились? Ах, да. Так вот. Самоубийство Чаттертона имело большой успех. Не сразу, разумеется. Это не стало сенсацией на следующее же утро. Прошло лет двадцать – или тридцать? Ну ладно, так и будем считать. Двадцать или тридцать лет. А потом он сделался феноменом: славный мальчик, птицей никогда ты не был, сами дома объемлет сон, и так далее. Так Джойнсон понял, что на Чаттертоновы стихи снова появился спрос. Он издал сборник его поэзии. Он начал продавать все старые рукописи, какие у него скопились, и я не удивлюсь, если он обнаружил вдобавок несколько новых. Понимаете? Лягните меня, если я слишком быстро гоню, лягните меня изо всех сил. Лягайте меня до тех пор, пока я не запрошу пощады и трое дюжих молодцев не отвезут меня на неотложке в Бристольскую лечебницу. – Филип с вежливой улыбкой отклонил его предложение. – Но тут-то мой предок и получил легкий пинок под зад. Один его соперник-книготорговец опубликовал кое-какие письма Чаттертона, а там то и дело всплывало имя Джойнсона. Вор. Подлец. Кровосос. Скряга. Чаттертон обвинял его в том, что тот скупил его произведения, а потом бросил его на произвол судьбы. А письма эти он написал накануне самоубийства. – Джойнсон остановился, и Филип, которому не терпелось узнать окончание истории, быстро вставил:
– Так значит, он…
– Да. В точности. Именно так. Вы читаете мои мысли, и нам бы с вами затеять представление в Альгамбре: я – в балетных туфлях и с кляпом во рту, а вы – с кнутом. В точности так. Джойнсон решил нанести ответный удар. У него имелись свидетельства, что Чаттертон сам придумал те средневековые поэмы: так что же могло быть легче, чем доказать, что он сфальсифицировал и все остальное – даже собственную смерть? А что может быть лучше в борьбе против фальсификатора, чем его собственное оружие – еще одна фальсификация? Он решил переплутовать плута, понимаете? И он принялся стряпать тот манускрипт, который потом попал к вашему другу. Когда его отдала эта старая дрянь! – Последние слова он прокричал, глядя в сторону двери, и Филип в беспокойстве привстал со стула; его изумило, что такой щуплый человечек способен издавать столь громогласные звуки. – Не думаю, чтобы он намеревался публиковать свои писания, – продолжал Джойнсон своим обычным голосом. – Он просто хотел оставить это после себя, чтобы очернить имя Чаттертона. Это было что-то вроде шутки. Пощекочите меня за локоток – и я мигом окажусь на аксминстерском ковре. Давайте же. В ваших руках я буду податлив как воск – обещаю.
Но Филип уже почти не прислушивался к этому последнему приглашению: так значит, это все-таки была шутка. Мемуары сфабриковал книготорговец, который хотел отплатить поэту его же монетой – сфальсифицировать работу фальсификатора и тем навсегда запятнать память о Чаттертоне: его бы запомнили уже не как поэта, который умер в юности и во славе, а как пожилого литературного поденщика, который ввязался в грязное дельце со своим напарником. Этот-то документ и увез отсюда Чарльз Вичвуд.
За дверью послышался грохот, и в комнату вошел Пэт, сражаясь с пылесосом, словно тот собирался его удушить или пожрать. Хмуро улыбаясь самому себе, он швырнул его на пол и принялся пылесосить ковер у ног Джойнсона.
– Да не курил я! – рявкнул на него Джойнсон, – Посмотри! Услади свои очи! – И он предъявил ему пустой мундштук.
– Пускай она разевает свою пасть, пускай она шуршит своими толстыми титьками, пускай она вопит во всю глотку. – Пэт, видимо, обращался к Филипу. – А я – что я делаю? Я улыбаюсь, деликатно пожимаю плечами, веду себя как воспитанная дама.
Джойнсон наклонился поближе к Филипу:
– Ее лучше пожалеть, а не осуждать, а вам как кажется?
Филип встал со стула, торопясь покинуть общество этих двух пожилых джентльменов.
– Я их верну, – сказал он, пытаясь перекричать шум пылесоса. – Я позабочусь, чтобы все бумаги были возвращены вам в самое ближайшее время.
Джойнсон улыбнулся и, деликатно обойдя Пэта, проводил Филипа в прихожую.
– И не забудьте про картину, – сказал он, – которую одна старая корова увезла в Лондон.
– Она тоже принадлежала вашему предку?
– А ее написал его сын. Ну, чтобы продолжить шутку. Пощекочите меня, и я надорву животик. Это ваш последний шанс. И тогда творите со мной что хотите. – Но Филип уже открыл дверь и зашагал к железным воротам. – Не забудьте, – напутствовал его Джойнсон. – Я хочу, чтобы они вернулись ко мне. Это мои семейные реликвии. Мое памятное наследие.
– Да, знаю. – Филип обернулся, чтобы помахать рукой на прощанье, и, выйдя на улицу, заметил у окна Пэта; тот указывал на табличку, вывешенную на решетке, и хихикал. Теперь она гласила: «Пофантазируем Вместе. Суровое Рабство или Золотые Дожди. Спрашивайте Внутри». Филип торопливо перешел дорогу и шагнул в тень Св. Марии Редклиффской.
15
Чаттертон входит в свою чердачную каморку и запирает за собой дверь; потом приваливается к ней, смеясь и вытирая рот рукавом пальто. Все хорошо. Я избавлен от напудренной Ангелицы. Он только что прокрался мимо ее комнаты, сняв башмаки, и слышал ее храп. Теперь я в безопасности в своей воздушной обители. Я на вершине мира. Он направляется к кровати и вытаскивает из-под нее деревянный сундук; отпирает его и извлекает бутылку испанского бренди. Здесь лучше, чем в Тотхиллском саду, да и дешевле: я пью за Дэна Хануэя, первого очевидца моего гения и первого предсказателя моей славы. Я пью за миссис Ангел, избавившую меня от постыдной девственности. Еще глоток. Он подходит к дубовому столику у изножья кровати и наливает бренди в грязный стакан, оставленный там. Я пью за мастера поз, показавшего мне эмблему мира.
Вот перо и карандаш, оставшиеся от утренних трудов; слегка пошатываясь, он берет карандаш и пытается что-то написать им, нагнувшись над столом. Новизна. Старина. Он не может припомнить слова той песни, которую сочинял по дороге домой. Я потерял мелодию, а без мелодии нет истинного смысла. Все пропало. Пропало навсегда. Вернулось туда, откуда пришло. Ах, эмпиреи. Теперь я точно пьян. Он рисует на бумаге собственный профиль и, сильно нажимая на карандаш, проводит лучи света от своих глаз и от волос; внизу он делает подпись заглавными буквами: APOLLO REDIVIVUS. Оживший Аполлон (лат.).
Затем он рвет рисунок и бросает клочки бумаги на дощатый пол.
Через приоткрытое оконце мансарды врывается дождь, и Чаттертон склоняется над кроватью, чтобы захлопнуть его; но теряет равновесие, падает на кровать и, растянувшись на ней, заливается смехом. Потом он зевает, смахивая с лица дождевые капли. Тут он вспоминает. Мне надо принять лекарство. Он открывает глаза пошире. Гроб или здоров. Он с трудом поднимается с постели и выпивает еще один стакан бренди, а потом лезет к высокой полке, куда утром спрятал льняной мешочек с мышьяком и склянку с лауданом. А, вот они – мешок да бутылка, совсем как в волшебной сказке. Он снимает их с полки и оценивающе покачивает в ладонях, будто взвешивая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Стихи мои, осколки старины.
Эта строчка улетает от него в ночной воздух, и он смотрит, как она испаряется. Затем он снова поет:
Скользнут к потомкам тенью новизны.
Теперь все сходится в одной точке: оно виднеется впереди, и Чаттертон продолжает шагать в его сторону, напевая:
Сияй же, песня, ярче вдохновенья.
Он спотыкаясь сворачивает в переулок, и в ноздри ему ударяет вонь испражнений. Мои ноги вязнут в говне, но дом мой – не здесь. Ему бы хотелось идти так вечно.
Как будущего вечное виденье.
Потом он прекращает петь. На углу Сент-Эндрю-стрит и Мерси-Лейн он замечает фигуру какого-то человека в капюшоне, прислонившегося к старой каменной стене, за которой хранят дрова, чтобы они не выкатились на улицу. Он замедляет шаг и бесшумно ступает дальше, и тут до него доносятся звуки рвоты. Несмотря на то, что он и сам пьян, Чаттертон переходит на противоположную сторону, но фигура в капюшоне выпрямляется и поворачивается к нему, простирая руки: из меня вылетают мухи! Из меня вылетают мухи! Посмотри, как они рвутся у меня изо рта и из глаз. Я нем и слеп этими мухами. Потом его снова рвет, и Чаттертон видит, как по каменной стене струится черная желчь.
В такую ночку, как эта, мир может полететь в тартарары – и Чаттертон спешит прочь от этой заразы. Дождливый ветер дует ему навстречу. Лицо мальчика-идиота. Завтра, возле разрушенного дома. Колокол Св. Дамиана ударяет один раз. Четверть часа пополуночи. Двадцать четвертое августа. Все хорошо.
Чаттертон доходит до своего дома на Брук-стрит. Дождь. Он роется в карманах и роняет ключ. Новизна. Старина. Эти слова все еще раздаются у него в голове. Подбирает ключ. Отпирает дверь и поднимается по лестнице. Все хорошо.
* * *
Табличка снаружи Брамбл-Хауса, на Колстонс-Ярд, прямо за церковью Св. Марии Редклиффской, изменилась с тех пор, как Филип видел ее в последний раз. Теперь она гласила: «Бродягам, Бомжам, Потаскухам Вход Воспрещен. Вежливое Предупреждение». Подойдя вплотную к дому, он мельком заметил чье-то лицо в переднем окне, и не успел он дойти до двери, как она уже настежь распахнулась: на пороге подбоченясь стоял пожилой мужчина в малиновом спортивном костюме.
– Она дома. – Он откинул голову, видимо, показывая на одну из комнат. – Проследите, чтобы она не курила. – Потом он поднял голос, чтобы его слышал тот, кто находился внутри; – Это грязная привычка, это вонючая привычка, это отвратная привычка. – Потом, смягчившись, он сказал Филипу: Я – конечно же, Пэт. Надеюсь, вы любите похихикать. Ваш друг любил.
Он побежал вверх по лестнице, оставив Филипа одного в прихожей.
– Идите же сюда, ко мне, – послышался из-за двери грудной голос. Если только вы не принимаете меня за привидение. Но тогда вам понадобится колокольчик, книга и свеча. Не говоря уж о священнике-иезуите. – Филип наощупь распахнул дверь, и там навстречу ему поднялся низенький пожилой мужчина в зеленом шелковом смокинге и очень узких черных брюках. Росту в нем было, наверно, не больше пяти футов, но его седые волосы были взбиты и причесаны: они походили на какую-то деревяшку, неуклюже приколоченную гвоздями к голове, но так или иначе, создавали ему некоторую видимость нормального роста. – Значит, вы тот самый человек с бумагами, да? Или, может быть, я жестоко ошибаюсь, и меня следует выгнать пинками на улицу и там бесцеремонно лупить до середины следующей недели? – Филип согласился с тем, что это проделывать вовсе не обязательно, поскольку у него и в самом деле имеются Чаттертоновы манускрипты.
После разговора с Вивьен в сосновой чаще он написал Джойнсону по бристольскому адресу; он объяснил, как бумаги и портрет попали во владение Чарльза и – возможно, без всякой тайной мысли, – просто спросил, нельзя ли получить какие-либо дальнейшие сведения. Через два дня он получил по почте собственное письмо, на полях которого было нацарапано: «Воскресенье, в 4». Так он во второй раз поехал в Бристоль и прибыл в назначенное время.
– По правде говоря, у меня нет сейчас с собой этих бумаг. – Филип задумчиво дергал себя за бородку. – Их кое-кто изучает.
– Кое-кто – в самом деле? Вот так мило. Думаю, теперь мне можно с миром умереть и лечь в безымянную могилку. Почему бы вам не раздобыть лопату и не вырыть ее мне? – Его голос повышался с каждой новой фразой, но Филип заметил, что, закончив говорить, он все равно широко улыбался.
– Это Хэрриет Скроуп, романистка.
– Женщина, да? – Казалось, это еще больше позабавило Джойнсона, и он прокричал в потолок: – Ты слыхал это? – Это внезапное движение выбило из его прически прядку седых волос, и он вернул ее на прежнее место. – А они мои, а не ее – вот ведь как. И не ваши. Или это так, или я – отъявленный мошенник, которого вот-вот разоблачат перед всей цивилизованной публикой в Бристоль-Дейли-Нъюс. Он приблизил свое лицо к Филипу. – Вы что думаете это маска? Тогда сорвите ее собственными руками, умоляю.
Филип отклонил это любезное предложение.
– Я могу вернуть вам бумаги, – поспешил он сказать. В конце концов, он ради этого и приехал. – Я немедленно достану их и верну.
– Очень на это надеюсь. – Джойнсон достал из кармана смокинга мундштук из слоновой кости. – Хотите сигаретку?
– Нет, благодарствую.
Казалось, Джойнсон был разочарован.
– Даже самую малюсенькую? Знаете, маленькие – самые лучшие. А иногда и самые крепкие. Они дают вам передышку, чтобы поразмышлять и подивиться, что ж за штука такая – жизнь.
– Нет. Я не люблю дыма.
– Я тоже. – Он со вздохом отложил мундштук. – Нечистоплотная привычка. Правда? – Потом он снова уселся в кресло, провалившись в него так глубоко, что Филип некоторое время видел лишь его седые волосы, прыгавшие вверх-вниз, словно носовой платок, которым отчаянно размахивают в воздухе. – Они не настоящие, – сказал он, после некоторой борьбы снова показавшись в поле зрения.
– Сигареты?
– Ну конечно, сигареты. Я вас заставил тащиться сюда только для того, чтобы потолковать о достоинствах табака. У меня плантация в Южной Америке, и я хочу подарить ее вам на Рождество. Нет, дорогой мой, не сигареты. Манускрипты. – Филип давно ожидал услышать это, но все же, когда его подозрения подтвердились, он внезапно почувствовал угнетение. – Мои манускрипты, – продолжал Джойнсон. – Мои бумаги. Их никто никогда и не думал никому показывать. Или отдавать, как это сделала одна глупая старая корова. – Он проревел последнюю фразу в потолок, а потом учтиво возобновил беседу с Филипом: – Видите ли, это фальсификация. Думаю, вам понятно это слово? Оно было в «Тезаурусе» Роже и в Международном словаре Чемберса, когда я заглядывал туда последний раз.
– Но Чарльз отдавал почерк на экспертизу.
– Значит, она отдавала его на экспертизу, да? – Казалось, это развеселило Джойнсона пуще прежнего, и его волосы несколько секунд продолжали подскакивать.
– Нет, не Хэрриет. Чарльз…
– Да, я знаю. Ваш друг. – Он произнес это слово с тем же особенным нажимом, что и Пэт раньше. – Я же сказал, что они сфальсифицированы. Я не говорил, что они не подлинны.
Филип совсем запутался.
– Так мы говорим об одном и том же – или о разных вещах?
– Или мы говорим о Чаттертоновом манускрипте, или я – буйнопомешанный и сейчас наброшусь на вас и откушу ваш премилый носик картошкой? Разве у меня волосы всклокочены и в колтунах? Так скажите, коли так, я буду рад послушать.
Он поудобнее устроился в кресле, так что его ноги едва касались пола.
– Нет…
– Отлично. Ну так вот. – Джойнсон снова выпрямился. – Хотите выслушать одну историю? – Он сложил ладони, будто собрался читать молитву. Филип, уже утомленный его расспросами, молча кивнул. – Вот и хорошо. Полагаю, вам известны перипетии со стихами Томаса Чаттертона – как он мастерил свою средневековую поэзию и так далее? Чудесно. Превосходно. Пятерка с плюсом. И, должно быть, вы уже догадались, что существовал настоящий Сэмюэль Джойнсон, книгопродавец, как и говорится в тех мемуарах? – Он начал снова проваливаться в кресло, но сумел с усилием распрямиться. – Иначе с чего бы вдруг я носил то же самое имя? Я ведь не из воздуха его себе взял, верно? Если это так и было, отведите меня в лондонский Тауэр и отрубите мне голову. Даю вам на то полное мое позволение. Можете раздеть меня и вырвать мои внутренности, бросив их воронам на растерзанье. Идет?
Филип не знал, что на это ответить, и просто постарался принять задумчивый вид.
– Ну так вот, Сэмюэль Джойнсон в самом деле печатал и продавал Чаттертоновы стихи. Они сотрудничали. Возможно, они даже были друзьями. Джойнсон пошевелил пальцами ног. – Так что здесь Чаттертоновы манускрипты не лгут. Вы еще слушаете меня, или я разговариваю сам с собою, и меня следует отвезти в Солнечный Дом для Престарелых и Слабоумных? Нет? Вы мне даете еще один шанс? Отлично. Ну так вот. Чаттертон умер-таки. Насколько мы знаем, он совершил самоубийство в восемнадцать лет. Сущий птенчик. Но вам известна эта история? – Филип кивнул. – Это было очень громкое самоубийство, и оно прославило имя Чаттертона… – Внезапно он прервался. Вы слышали шум? – Филип ничего не слышал. – Мне кажется, я слышал шум. Джойнсон выскочил из своего кресла и засеменил к двери; распахнув ее, он обнаружил стоявшего за ней Пэта. В одной руке тот держал пару потрепанных парусиновых туфель, а другую руку, когда его застигли врасплох, он приложил к сердцу. Он отпрыгнул и уставился на Джойнсона.
– Я не останавливался, я не слушал, я не любопытствовал!
Джойнсон передразнил его:
– Я не обвинял тебя, я не обвинял тебя, я не обвинял тебя! – Потом он захлопнул дверь и, подмигнув Филипу, возвратился к своему креслу. – Ну просто мисс Красота-и-Здоровье 1929 года. Вчера весь вечер лежала с йогуртом на лице и огуречными ломтиками на глазах. Хоть отрезай ей голову и продавай в магазин здоровой пищи. Но на чем мы остановились? Ах, да. Так вот. Самоубийство Чаттертона имело большой успех. Не сразу, разумеется. Это не стало сенсацией на следующее же утро. Прошло лет двадцать – или тридцать? Ну ладно, так и будем считать. Двадцать или тридцать лет. А потом он сделался феноменом: славный мальчик, птицей никогда ты не был, сами дома объемлет сон, и так далее. Так Джойнсон понял, что на Чаттертоновы стихи снова появился спрос. Он издал сборник его поэзии. Он начал продавать все старые рукописи, какие у него скопились, и я не удивлюсь, если он обнаружил вдобавок несколько новых. Понимаете? Лягните меня, если я слишком быстро гоню, лягните меня изо всех сил. Лягайте меня до тех пор, пока я не запрошу пощады и трое дюжих молодцев не отвезут меня на неотложке в Бристольскую лечебницу. – Филип с вежливой улыбкой отклонил его предложение. – Но тут-то мой предок и получил легкий пинок под зад. Один его соперник-книготорговец опубликовал кое-какие письма Чаттертона, а там то и дело всплывало имя Джойнсона. Вор. Подлец. Кровосос. Скряга. Чаттертон обвинял его в том, что тот скупил его произведения, а потом бросил его на произвол судьбы. А письма эти он написал накануне самоубийства. – Джойнсон остановился, и Филип, которому не терпелось узнать окончание истории, быстро вставил:
– Так значит, он…
– Да. В точности. Именно так. Вы читаете мои мысли, и нам бы с вами затеять представление в Альгамбре: я – в балетных туфлях и с кляпом во рту, а вы – с кнутом. В точности так. Джойнсон решил нанести ответный удар. У него имелись свидетельства, что Чаттертон сам придумал те средневековые поэмы: так что же могло быть легче, чем доказать, что он сфальсифицировал и все остальное – даже собственную смерть? А что может быть лучше в борьбе против фальсификатора, чем его собственное оружие – еще одна фальсификация? Он решил переплутовать плута, понимаете? И он принялся стряпать тот манускрипт, который потом попал к вашему другу. Когда его отдала эта старая дрянь! – Последние слова он прокричал, глядя в сторону двери, и Филип в беспокойстве привстал со стула; его изумило, что такой щуплый человечек способен издавать столь громогласные звуки. – Не думаю, чтобы он намеревался публиковать свои писания, – продолжал Джойнсон своим обычным голосом. – Он просто хотел оставить это после себя, чтобы очернить имя Чаттертона. Это было что-то вроде шутки. Пощекочите меня за локоток – и я мигом окажусь на аксминстерском ковре. Давайте же. В ваших руках я буду податлив как воск – обещаю.
Но Филип уже почти не прислушивался к этому последнему приглашению: так значит, это все-таки была шутка. Мемуары сфабриковал книготорговец, который хотел отплатить поэту его же монетой – сфальсифицировать работу фальсификатора и тем навсегда запятнать память о Чаттертоне: его бы запомнили уже не как поэта, который умер в юности и во славе, а как пожилого литературного поденщика, который ввязался в грязное дельце со своим напарником. Этот-то документ и увез отсюда Чарльз Вичвуд.
За дверью послышался грохот, и в комнату вошел Пэт, сражаясь с пылесосом, словно тот собирался его удушить или пожрать. Хмуро улыбаясь самому себе, он швырнул его на пол и принялся пылесосить ковер у ног Джойнсона.
– Да не курил я! – рявкнул на него Джойнсон, – Посмотри! Услади свои очи! – И он предъявил ему пустой мундштук.
– Пускай она разевает свою пасть, пускай она шуршит своими толстыми титьками, пускай она вопит во всю глотку. – Пэт, видимо, обращался к Филипу. – А я – что я делаю? Я улыбаюсь, деликатно пожимаю плечами, веду себя как воспитанная дама.
Джойнсон наклонился поближе к Филипу:
– Ее лучше пожалеть, а не осуждать, а вам как кажется?
Филип встал со стула, торопясь покинуть общество этих двух пожилых джентльменов.
– Я их верну, – сказал он, пытаясь перекричать шум пылесоса. – Я позабочусь, чтобы все бумаги были возвращены вам в самое ближайшее время.
Джойнсон улыбнулся и, деликатно обойдя Пэта, проводил Филипа в прихожую.
– И не забудьте про картину, – сказал он, – которую одна старая корова увезла в Лондон.
– Она тоже принадлежала вашему предку?
– А ее написал его сын. Ну, чтобы продолжить шутку. Пощекочите меня, и я надорву животик. Это ваш последний шанс. И тогда творите со мной что хотите. – Но Филип уже открыл дверь и зашагал к железным воротам. – Не забудьте, – напутствовал его Джойнсон. – Я хочу, чтобы они вернулись ко мне. Это мои семейные реликвии. Мое памятное наследие.
– Да, знаю. – Филип обернулся, чтобы помахать рукой на прощанье, и, выйдя на улицу, заметил у окна Пэта; тот указывал на табличку, вывешенную на решетке, и хихикал. Теперь она гласила: «Пофантазируем Вместе. Суровое Рабство или Золотые Дожди. Спрашивайте Внутри». Филип торопливо перешел дорогу и шагнул в тень Св. Марии Редклиффской.
15
Чаттертон входит в свою чердачную каморку и запирает за собой дверь; потом приваливается к ней, смеясь и вытирая рот рукавом пальто. Все хорошо. Я избавлен от напудренной Ангелицы. Он только что прокрался мимо ее комнаты, сняв башмаки, и слышал ее храп. Теперь я в безопасности в своей воздушной обители. Я на вершине мира. Он направляется к кровати и вытаскивает из-под нее деревянный сундук; отпирает его и извлекает бутылку испанского бренди. Здесь лучше, чем в Тотхиллском саду, да и дешевле: я пью за Дэна Хануэя, первого очевидца моего гения и первого предсказателя моей славы. Я пью за миссис Ангел, избавившую меня от постыдной девственности. Еще глоток. Он подходит к дубовому столику у изножья кровати и наливает бренди в грязный стакан, оставленный там. Я пью за мастера поз, показавшего мне эмблему мира.
Вот перо и карандаш, оставшиеся от утренних трудов; слегка пошатываясь, он берет карандаш и пытается что-то написать им, нагнувшись над столом. Новизна. Старина. Он не может припомнить слова той песни, которую сочинял по дороге домой. Я потерял мелодию, а без мелодии нет истинного смысла. Все пропало. Пропало навсегда. Вернулось туда, откуда пришло. Ах, эмпиреи. Теперь я точно пьян. Он рисует на бумаге собственный профиль и, сильно нажимая на карандаш, проводит лучи света от своих глаз и от волос; внизу он делает подпись заглавными буквами: APOLLO REDIVIVUS. Оживший Аполлон (лат.).
Затем он рвет рисунок и бросает клочки бумаги на дощатый пол.
Через приоткрытое оконце мансарды врывается дождь, и Чаттертон склоняется над кроватью, чтобы захлопнуть его; но теряет равновесие, падает на кровать и, растянувшись на ней, заливается смехом. Потом он зевает, смахивая с лица дождевые капли. Тут он вспоминает. Мне надо принять лекарство. Он открывает глаза пошире. Гроб или здоров. Он с трудом поднимается с постели и выпивает еще один стакан бренди, а потом лезет к высокой полке, куда утром спрятал льняной мешочек с мышьяком и склянку с лауданом. А, вот они – мешок да бутылка, совсем как в волшебной сказке. Он снимает их с полки и оценивающе покачивает в ладонях, будто взвешивая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35