Великое открытие.
– Что? – не расслышал Флинт.
– Скажите-ка мне, Эндрю… – Хэрриет молниеносно повернулась к Флинту. – Можно мне называть вас Эндрю? Над чем вы сейчас работаете? Мне бы очень хотелось узнать.
Этот вопрос, как всегда, раздосадовал его.
– Меа culpa… – начал он.
– Что это, роман или биография?
– Ну, я сейчас пишу биографию. – Флинт сглотнул; ему было трудно рассказывать что-либо о своей деятельности, которая ему самому представлялась всего лишь некой дырой, через которую он куда-то падает. Джорджа Мередита – ну, знаете…
– Да, хорошо знаю. Его жена еще вроде бы крутила роман с тем художничком? Мне всегда казалось, что он был жутким простофилей – просто так ее взять да отпустить!
– Ну, я бы этого не осмелился утверждать.
Хэрриет взглянула на него с высокомерием.
– Думаю, вы бы вообще ничего не осмелились утверждать.
Флинт покраснел и уже приготовился ответить, но тут перед ним поставили металлическое блюдо, наполненное какой-то коричневой жидкостью. Он увидел одну-две горошины, плававшие на ее поверхности, да томатную мякоть, медленно закружившуюся, когда официант помешал ее вилкой.
– Бирьяни, сэр, – сказал он. – Очень вкусно.
Хэрриет издала нечто вроде кудахтанья.
– «Мое сердце схороните на израненном колене»? Это ведь тоже про индийцев, верно?
Официант рассмеялся вместе с ней и, решив, что вся эта трапеза – одна большая шутка, стал нетерпеливо наблюдать за реакциями остальных, принося им заказанные блюда одно за другим.
Хэрриет склонилась над столом и принялась обнюхивать плоское блюдо с цыпленком-тикка, так близко поднеся нос к кусочкам куриного мяса, что на миг они сделались неотличимы.
– Это лакомство, – изрекла она с некоторым удовлетворением, – выглядит так, как будто уже побывало черт знает где.
Вивьен положила риса на тарелку Чарльза; тот поглядел на нее и улыбнулся, но не обратил внимания на еду: казалось, ему нравилось просто наблюдать, как едят остальные. Он поднял свой бокал с вином и поглядел сквозь него на своих сотрапезников, на секунду увидев их лица красными и растянутыми.
– Видишь ли… – казалось, он говорил с женой. – Видишь ли, поэзия никогда не умирает. Вот – биограф, который пишет о Джордже Мередите. И поэт продолжает жить. – Его слова звучали размыто, и он ненадолго прервался, прежде чем снова заговорить: – Это я и сказал про Чаттертона. Знаете, Хэрриет, мне удалось-таки закончить предисловие…
Но та перебила его, торопливо завязав разговор с Филипом:
– Я слышала, вы работаете в библиотеке, друг мой. Скажите-ка, сколько моих книг у вас имеется? Ну, приблизительно, конечно. – Она явилась на сегодняшний обед, ожидая увидеть только Чарльза и Вивьен (она приняла это приглашение с намерением приступить к выполнению плана, который они с Вивьен придумали в Сент-Джеймском парке), и присутствие Эндрю Флинта и Филипа Слэка выводило ее из равновесия. Поэтому она пила больше обычного.
– У нас имеются они все, мисс Скроуп.
– Хэрриет. Уж библиотекарю-то можно называть меня просто Хэрриет. Чтоб вы не думали, будто я всего лишь книжка. – Тут она плотно прижала руки к бокам, втянула щеки и закрыла глаза.
Филип забеспокоился и стал в отчаянии оглядываться по сторонам, ища от кого-нибудь разъяснения, но все были заняты разговорами. Потом Хэрриет открыла глаза и улыбнулась ему.
– Я пыталась изобразить тоненькую книжку, Филип. Можно называть вас Пип? Пип (Филип Пиррип) – главный герой романа Ч. Диккенса «Большие ожидания» (1860/61).
Так более литературно звучит, вам не кажется? – Официант принес ей третью порцию джина, не дожидаясь заказа, и она, величественным жестом протянув ему ложку, поднесла стакан прямо к губам. И держала его так довольно долго. – Меня любят, – сказала она наконец, протягивая пустой стакан официанту. – Публика прижала меня к своему трепетному сердцу и не желает больше отпускать. Я пыталась – да, Богу известно, как я пыталась вырваться. Но куда там. Я им нужна! Я нужна им с потрохами! Они меня лопают – а им все мало. – Она дотронулась до себя. – И я еще ни разу не давала своей публике по мордасам. Ни разу! Могу я еще немножко выпить – вы не возражаете? – Филип совершенно не мог взять в толк, о чем она говорит – да и она сама тоже этого не понимала, – но он украдкой подал знак рукой, чтобы ей принесли очередную выпивку. – Скажите-ка, Пип, а вы что-нибудь пишете? Джин! – Официант неверно истолковал жест Филипа и принес блюдечко с манговым чатни. – Матушке каюк!
Филип изучал непрошеный чатни.
– Однажды я пробовал написать роман, – сказал он.
– Это хорошая новость. – «Наверно, нынче все пишут романы», – подумала она.
– Но у меня не вышло. Я его бросил…
– Дайте-ка взглянуть на ваши руки, дорогой мой. – Он нерешительно протянул ей руки для осмотра, и она схватила их, намертво стиснув кончики его пальцев. – Я так и знала, – сообщила она торжествующе. – Это руки писателя. Вы только посмотрите на эту линию сердца. – Она провела пальцем по названной складке. – Она и не думает заканчиваться, а? – Хэрриет закатила глаза.
Официант принес целую бутылку джина и поставил ее на стол. Наполняя стакан Хэрриет, он стоял рядом и прислушивался к их краткому разговору.
– Я тоже имею роман, – сказал он. – Хороший книга.
– А кто ее написал? – резким тоном спросила Хэрриет.
– Нет, сэр. Это мой идея. – Хэрриет, ужаснувшись, поняла, что и у официанта есть своя история. – Приятный скромный человек, правильно? – Он стоял выпрямившись и лучезарно ей улыбался. – И вот, этот приятный человек не хочет выделяться от других, ясно? Слишком скромный. – Хэрриет протянула стакан, и он, продолжая говорить, наполнил его. – Но он тоже странный. Очень странный человек. – Он затряс головой. – А знаете почему? – Он едва сдерживался. – Он очень странный, потому что он пытался быть совсем как другие люди. В точности как все. Хороший история, правда?
Хэрриет пришла в изумление.
– Полагаю, – сказала она, – это и есть так называемый магический реализм.
– Exegi monumentum aere perennius… «Создал памятник я, бронзы литой прочней…» (Гораций, Оды, III, 30,1. Перевод С. Шервинского.).
– цитировал Флинт.
– Нет, Эндрю, это правда. – Чарльз вел с ним горячий спор. – Поэзия это действительно прекраснейшее искусство.
Флинт неожиданно разозлился:
– И что же это означает, скажи на милость?
– Она живет. – Чарльз на миг прикрыл глаза.
– Типично романтическая позиция. А я не романтик. – Флинту с самого начала не хотелось приходить на этот званый обед, и он принял приглашение только потому, что боялся показаться невежливым по отношению к Чарльзу; но теперь он просто бесился на себя за то, что явился сюда. – Разве ты не понимаешь, – сказал он, – что ничего теперь не остается? Все моментально забывается. Нет больше истории. Нет больше памяти. Нет больше критериев, которые поощряли бы постоянство – есть лишь новизна, весь этот нескончаемый цикл новых предметов. И книги – это просто предметы, объекты потребления, которые используют и потом выбрасывают. – Разозлившись, Флинт впервые за весь вечер заговорил откровенно. – И поэзия ничем не лучше. Поэзия – тоже предмет для легкого потребления. Что-то такое случилось при жизни нынешнего поколения – не спрашивай, почему. Но поэзия, художественная литература, все это добро – оно больше ничего не значит.
– Если бы я так думала, – сказала Хэрриет, – я бы застрелилась! – Она приставила к правому виску большой и указательный пальцы. – Матушка раз – и пиф-паф! – прибавила она для официанта.
– Нет, – мягко оказал Чарльз. – Кое-что все-таки остается.
Но Флинту не терпелось высказать собственное суждение:
– Да, остается. Но разве ты не понимаешь, что это всего лишь еще одна разновидность смерти? Каждый год выходит пятьсот сборников поэзии – и они громоздятся в библиотечных хранилищах или просто собирают пыль на полках. Филип задумчиво взглянул на свои руки. – Да, они сохраняются, но лишь как напоминание обо всем том, что так и остается непрочитанным – и никогда не будет прочитано. Памятник людскому тщеславию и людскому равнодушию. Когда я вижу эти груды загубленной бумаги, загубленного времени, меня начинает тошнить. – Пока Флинт говорил, Чарльз встал и неуверенным шагом направился к одному из занавешенных альковов. Он приложил руку ко лбу, и Вивьен приподнялась со стула, тревожно глядя ему вслед. – Любое современное произведение живет месяца три. И все. – Флинт уже несколько успокоился. Мы не можем думать о потомках. Никаких потомков не существует. По крайней мере, я их не вижу.
– Как вы думаете, Чарльз помнит, что платить ему? – прошептала Хэрриет Филипу. – Он вроде как выпимши.
Но Филип смотрел на Флинта, крепко стиснув руки.
– А что же ты тогда видишь?
Флинт замолк и впервые всмотрелся в худое и сумрачное лицо Филипа.
– Что я вижу? Не знаю. – Теперь он говорил оправдывающимся тоном. – Да ничего я на самом деле не вижу. – Он достал носовой платок и вытер пот с крыльев носа.
– Не будь таким мрачным, Эндрю. – Это вернулся Чарльз и похлопал его по плечу.
– Извини.
– Нет, не надо. Незачем тут извиняться. Все мы сумеем найти себе место под солнцем.
– Неправда.
– Что ты сказал, Филип?
– Я сказал, что он не прав. Эндрю не прав. – Филип по-прежнему был очень скован, и Хэрриет забавлялась, наблюдая, как он напряженно склоняется вперед.
– Я знаю, что он не прав. – Чарльз нахмурился, как будто заслоняя глаза от слабого света ресторанных ламп. – Разумеется, слова выживают. Иначе как бы Чаттертоновы подделки превратились в подлинную поэзию? – Он опять ненадолго замолчал, медленно растирая рукой лоб. – И есть строки столь колдовские, что они изменяют все.
– Назовите хотя бы две, – шепнул Флинт Хэрриет.
Они оба много выпили и теперь чувствовали себя в некотором роде заговорщиками по отношению к остальным.
– Наверно, смертный приговор Жанне д'Арк, – прошептала она в ответ.
– Ребенок может прочесть какое-нибудь стихотворение, и вся его жизнь переменится. Это я знаю по себе. – Чарльз смотрел на Вивьен, словно обращался только к ней, и она положила ладонь на его руку. – Вот почему это так удивительно – иметь призвание поэта, ведь это призвание с самого детства, которое ничто не может изменить. Ни один поэт до конца не теряется. Он всегда надежно носит с собой тайну своего детства, словно какую-то потайную пещеру, где он может преклонить колени. А когда мы читаем его стихи, то и мы можем встать там рядом с ним.
– А я-то думал, – опять зашептал Флинт, обращаясь к Хэрриет, что красноречие считается мертвым искусством.
– Так оно и есть.
Чарльз оглядывал зал ресторана с видом крайней сосредоточенности.
– И существует подлинная поэзия, потому что существуют подлинные чувства – чувства, которые затрагивают всех. Помните вот это? – Он запрокинул голову и принялся цитировать странным певучим голосом:
Прежний где певун? – Уж пал,
С перстью смешан он земной,
Как и те, кто встарь внимал
Давней песенке со мной.
Потом он рассмеялся и потер глаза.
– Если поэзия лишена всякого значения, Эндрю, то почему есть люди, которые находят единственное утешение в чтении стихов? Почему иные поэты становятся единственными спутниками одиноких или несчастных людей? Почему они обретают в книгах нечто такое, чего им не может дать ничто другое в этом мире? Ты не знаешь, почему? – Флинт только поглядел на него и ничего не ответил. – И почему еще, Эндрю, некоторые люди всю жизнь пытаются стать писателями или поэтами, пусть им и стыдно показывать свои сочинения другим? Почему они все-таки продолжают свои попытки? Почему они пишут и пишут, пряча свои стихи или рассказы, как только те завершены? Откуда же берется их мечта? – Вивьен взяла Чарльза за руку, но тот не заметил ее движения. Я расскажу тебе, в чем дело. Это мечта о цельности, мечта о красоте. Это видение способно прогнать любое томление, любое несчастье и любую болезнь. И это видение – реально. Я знаю. Я его видел – и я болен. – Вивьен посмотрела на него с изумлением, потому что раньше он никогда не сознавался в своей болезни, признаки которой теперь она явственно замечала на его лице. Он повернулся к ней и улыбнулся. – Прости, любимая, – сказал он. Мне жаль, что ты так намаялась со мной. Я старался как мог, но вышло не очень хорошо – верно?
Его внимание отвлек некто, стоявший у нее за спиной, и он сделал попытку подняться со стула, пробормотав: «Да, конечно. Я тебя прекрасно знаю». Но тут он упал, рухнув рядом со стулом на ковер «Кубла-Хана».
* * *
…То, верно, сон: рука бессильно на пол
Свисает, никнет голова. Теперь
Ни звука. Притвори плотнее дверь.
Современная любовь. Сонет 15. Джордж Мередит
Пока Мередиты шли по Парадайз-Уок, Генри Уоллис стоял у окна своей мастерской; это было большое окно на третьем этаже, выходившее на Челси-стрит, и комнату за спиной художника заливало зимнее солнце.
Надо сказать, сам дом как будто специально был придуман для живописца: в этом недавно построенном здании были комнаты с высокими потолками, широкими окнами и ощущением простора. Все это как нельзя лучше подходило Уоллису, хотя иногда, когда дул ветер с Темзы, протекавшей в сотне ярдов отсюда, от некоторых доносившихся оттуда запахов его выворачивало наизнанку. Он даже здесь боялся холеры. Зато здешний свет был совершенно особенным: этот сверкающий свет отражался от поверхности воды, проливаясь на фасады домов и на окрестные поля подобно некой волне, явившейся на сушу издалека, из морей; и этот свет, оказавшись здесь, в лондонском предместье, был свободен от примеси дыма, который – как было заметно даже отсюда упорно висел над самим городом.
Мередит шел чуть впереди жены, с явным смятением всматриваясь в таблички с номерами новых домов. Уоллис заметил, что Мэри не смотрит ни на дома, ни на мужа, а ступает в сторону реки, вперив взгляд в землю. И вот Мередит уже стоял посреди дороги и махал ему рукой.
– Мы здесь! – прокричал он. – Твой мертвый поэт и его супруга здесь! Лицо Мэри было по-прежнему обращено в сторону, но, как только он собрался отойти от окна, она взглянула на него и улыбнулась. Мередит яростно стучал в дверь. – Впустите меня! – кричал он. – Впустите меня, или я умру на улицах Челси!
Уоллис торопливо сбежал по ступенькам в длинную прихожую. Он гордился тем, что не держит слуг, хотя, по правде говоря, у него все еще имелась кухарка; но она редко отваживалась выходить из своего нижнего этажа и жила в вечном страхе повстречать кого-нибудь из натурщиц своего нанимателя. Изредка доносившиеся с кухни возгласы или стоны были единственными напоминаниями о ее присутствии в доме, и Уоллис уже окрестил ту часть дома Тартаром. Он открыл входную дверь; там стояла одна Мэри. Он сделал шаг назад; никто из них не вымолвил ни слова; а потом Мэри слегка наклонила голову влево. Уоллис посмотрел внимательней за порог и увидел Мередита, который развалясь лежал на пыльной земле и как будто задыхался.
– Поэт принял яд из-за разбитого сердца, – говорил он, хватаясь руками за горло. – Поэт принял яд. – Он взглянул на них. – Вы – великаны в царстве кокни. Пожалуйста, помогите мне. – Мэри, не говоря ни слова, вошла в дом, а Уоллис схватил его за руку и поставил на ноги.
Она ждала их в прихожей.
– Эти цветы совсем как настоящие, – сказала она.
У Уоллиса на стенах висели обои с подсолнухами, и их краски весело переливались, контрастируя с белой лестницей и полированными дощатыми полами.
Мередит дотронулся до маленького терракотового бюста, стоявшего возле ступенек, и ощутил прохладу его головы. Он крепко сжал ее рукой и проговорил:
– Такова современная жизнь, любовь моя. – И потом добавил: – Все так ярко.
Уоллис посмотрел по очереди на них обоих, пытаясь угадать, не захочется ли им продолжить беседу здесь; но они замолкли, и он начал подниматься по лестнице, ведя их в мастерскую.
– А тут, – сказал он через плечо, – сцена из старинной жизни. Не столь яркая, как вы сейчас увидите.
Войдя в мастерскую, Мередит расхохотался: кровать, деревянный ларь, столик и стул – все было в точности таким, каким он видел это в прошлый раз на Брук-стрит. Эти предметы были расставлены возле дальней стены мастерской, под окном, выходившим в длинный сад; а на подоконник Уоллис поставил горшочек с розовым кустиком – точно такой же, как в Чаттертоновой каморке. Потом Мередит заметил чье-то тело на кровати. Только подойдя к ней поближе, он понял, что это костюм.
– Я взял эту одежду напрокат у Натана, – сказал Уоллис.
Мередит ощупал светло-серую рубашку и пурпурные бриджи, пытаясь представить себе, кто надевал их в последний раз.
– Надеюсь, – сказал он, – они придутся мне впору?
– Я же снял с тебя мерку, как портной с покойника, Джордж. Теперь я знаю твой размер, как свой собственный.
– Мелочь, зато моя собственная. – Казалось, Мередит ликовал при мысли о том, что ему предстоит облачиться в этот костюм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
– Что? – не расслышал Флинт.
– Скажите-ка мне, Эндрю… – Хэрриет молниеносно повернулась к Флинту. – Можно мне называть вас Эндрю? Над чем вы сейчас работаете? Мне бы очень хотелось узнать.
Этот вопрос, как всегда, раздосадовал его.
– Меа culpa… – начал он.
– Что это, роман или биография?
– Ну, я сейчас пишу биографию. – Флинт сглотнул; ему было трудно рассказывать что-либо о своей деятельности, которая ему самому представлялась всего лишь некой дырой, через которую он куда-то падает. Джорджа Мередита – ну, знаете…
– Да, хорошо знаю. Его жена еще вроде бы крутила роман с тем художничком? Мне всегда казалось, что он был жутким простофилей – просто так ее взять да отпустить!
– Ну, я бы этого не осмелился утверждать.
Хэрриет взглянула на него с высокомерием.
– Думаю, вы бы вообще ничего не осмелились утверждать.
Флинт покраснел и уже приготовился ответить, но тут перед ним поставили металлическое блюдо, наполненное какой-то коричневой жидкостью. Он увидел одну-две горошины, плававшие на ее поверхности, да томатную мякоть, медленно закружившуюся, когда официант помешал ее вилкой.
– Бирьяни, сэр, – сказал он. – Очень вкусно.
Хэрриет издала нечто вроде кудахтанья.
– «Мое сердце схороните на израненном колене»? Это ведь тоже про индийцев, верно?
Официант рассмеялся вместе с ней и, решив, что вся эта трапеза – одна большая шутка, стал нетерпеливо наблюдать за реакциями остальных, принося им заказанные блюда одно за другим.
Хэрриет склонилась над столом и принялась обнюхивать плоское блюдо с цыпленком-тикка, так близко поднеся нос к кусочкам куриного мяса, что на миг они сделались неотличимы.
– Это лакомство, – изрекла она с некоторым удовлетворением, – выглядит так, как будто уже побывало черт знает где.
Вивьен положила риса на тарелку Чарльза; тот поглядел на нее и улыбнулся, но не обратил внимания на еду: казалось, ему нравилось просто наблюдать, как едят остальные. Он поднял свой бокал с вином и поглядел сквозь него на своих сотрапезников, на секунду увидев их лица красными и растянутыми.
– Видишь ли… – казалось, он говорил с женой. – Видишь ли, поэзия никогда не умирает. Вот – биограф, который пишет о Джордже Мередите. И поэт продолжает жить. – Его слова звучали размыто, и он ненадолго прервался, прежде чем снова заговорить: – Это я и сказал про Чаттертона. Знаете, Хэрриет, мне удалось-таки закончить предисловие…
Но та перебила его, торопливо завязав разговор с Филипом:
– Я слышала, вы работаете в библиотеке, друг мой. Скажите-ка, сколько моих книг у вас имеется? Ну, приблизительно, конечно. – Она явилась на сегодняшний обед, ожидая увидеть только Чарльза и Вивьен (она приняла это приглашение с намерением приступить к выполнению плана, который они с Вивьен придумали в Сент-Джеймском парке), и присутствие Эндрю Флинта и Филипа Слэка выводило ее из равновесия. Поэтому она пила больше обычного.
– У нас имеются они все, мисс Скроуп.
– Хэрриет. Уж библиотекарю-то можно называть меня просто Хэрриет. Чтоб вы не думали, будто я всего лишь книжка. – Тут она плотно прижала руки к бокам, втянула щеки и закрыла глаза.
Филип забеспокоился и стал в отчаянии оглядываться по сторонам, ища от кого-нибудь разъяснения, но все были заняты разговорами. Потом Хэрриет открыла глаза и улыбнулась ему.
– Я пыталась изобразить тоненькую книжку, Филип. Можно называть вас Пип? Пип (Филип Пиррип) – главный герой романа Ч. Диккенса «Большие ожидания» (1860/61).
Так более литературно звучит, вам не кажется? – Официант принес ей третью порцию джина, не дожидаясь заказа, и она, величественным жестом протянув ему ложку, поднесла стакан прямо к губам. И держала его так довольно долго. – Меня любят, – сказала она наконец, протягивая пустой стакан официанту. – Публика прижала меня к своему трепетному сердцу и не желает больше отпускать. Я пыталась – да, Богу известно, как я пыталась вырваться. Но куда там. Я им нужна! Я нужна им с потрохами! Они меня лопают – а им все мало. – Она дотронулась до себя. – И я еще ни разу не давала своей публике по мордасам. Ни разу! Могу я еще немножко выпить – вы не возражаете? – Филип совершенно не мог взять в толк, о чем она говорит – да и она сама тоже этого не понимала, – но он украдкой подал знак рукой, чтобы ей принесли очередную выпивку. – Скажите-ка, Пип, а вы что-нибудь пишете? Джин! – Официант неверно истолковал жест Филипа и принес блюдечко с манговым чатни. – Матушке каюк!
Филип изучал непрошеный чатни.
– Однажды я пробовал написать роман, – сказал он.
– Это хорошая новость. – «Наверно, нынче все пишут романы», – подумала она.
– Но у меня не вышло. Я его бросил…
– Дайте-ка взглянуть на ваши руки, дорогой мой. – Он нерешительно протянул ей руки для осмотра, и она схватила их, намертво стиснув кончики его пальцев. – Я так и знала, – сообщила она торжествующе. – Это руки писателя. Вы только посмотрите на эту линию сердца. – Она провела пальцем по названной складке. – Она и не думает заканчиваться, а? – Хэрриет закатила глаза.
Официант принес целую бутылку джина и поставил ее на стол. Наполняя стакан Хэрриет, он стоял рядом и прислушивался к их краткому разговору.
– Я тоже имею роман, – сказал он. – Хороший книга.
– А кто ее написал? – резким тоном спросила Хэрриет.
– Нет, сэр. Это мой идея. – Хэрриет, ужаснувшись, поняла, что и у официанта есть своя история. – Приятный скромный человек, правильно? – Он стоял выпрямившись и лучезарно ей улыбался. – И вот, этот приятный человек не хочет выделяться от других, ясно? Слишком скромный. – Хэрриет протянула стакан, и он, продолжая говорить, наполнил его. – Но он тоже странный. Очень странный человек. – Он затряс головой. – А знаете почему? – Он едва сдерживался. – Он очень странный, потому что он пытался быть совсем как другие люди. В точности как все. Хороший история, правда?
Хэрриет пришла в изумление.
– Полагаю, – сказала она, – это и есть так называемый магический реализм.
– Exegi monumentum aere perennius… «Создал памятник я, бронзы литой прочней…» (Гораций, Оды, III, 30,1. Перевод С. Шервинского.).
– цитировал Флинт.
– Нет, Эндрю, это правда. – Чарльз вел с ним горячий спор. – Поэзия это действительно прекраснейшее искусство.
Флинт неожиданно разозлился:
– И что же это означает, скажи на милость?
– Она живет. – Чарльз на миг прикрыл глаза.
– Типично романтическая позиция. А я не романтик. – Флинту с самого начала не хотелось приходить на этот званый обед, и он принял приглашение только потому, что боялся показаться невежливым по отношению к Чарльзу; но теперь он просто бесился на себя за то, что явился сюда. – Разве ты не понимаешь, – сказал он, – что ничего теперь не остается? Все моментально забывается. Нет больше истории. Нет больше памяти. Нет больше критериев, которые поощряли бы постоянство – есть лишь новизна, весь этот нескончаемый цикл новых предметов. И книги – это просто предметы, объекты потребления, которые используют и потом выбрасывают. – Разозлившись, Флинт впервые за весь вечер заговорил откровенно. – И поэзия ничем не лучше. Поэзия – тоже предмет для легкого потребления. Что-то такое случилось при жизни нынешнего поколения – не спрашивай, почему. Но поэзия, художественная литература, все это добро – оно больше ничего не значит.
– Если бы я так думала, – сказала Хэрриет, – я бы застрелилась! – Она приставила к правому виску большой и указательный пальцы. – Матушка раз – и пиф-паф! – прибавила она для официанта.
– Нет, – мягко оказал Чарльз. – Кое-что все-таки остается.
Но Флинту не терпелось высказать собственное суждение:
– Да, остается. Но разве ты не понимаешь, что это всего лишь еще одна разновидность смерти? Каждый год выходит пятьсот сборников поэзии – и они громоздятся в библиотечных хранилищах или просто собирают пыль на полках. Филип задумчиво взглянул на свои руки. – Да, они сохраняются, но лишь как напоминание обо всем том, что так и остается непрочитанным – и никогда не будет прочитано. Памятник людскому тщеславию и людскому равнодушию. Когда я вижу эти груды загубленной бумаги, загубленного времени, меня начинает тошнить. – Пока Флинт говорил, Чарльз встал и неуверенным шагом направился к одному из занавешенных альковов. Он приложил руку ко лбу, и Вивьен приподнялась со стула, тревожно глядя ему вслед. – Любое современное произведение живет месяца три. И все. – Флинт уже несколько успокоился. Мы не можем думать о потомках. Никаких потомков не существует. По крайней мере, я их не вижу.
– Как вы думаете, Чарльз помнит, что платить ему? – прошептала Хэрриет Филипу. – Он вроде как выпимши.
Но Филип смотрел на Флинта, крепко стиснув руки.
– А что же ты тогда видишь?
Флинт замолк и впервые всмотрелся в худое и сумрачное лицо Филипа.
– Что я вижу? Не знаю. – Теперь он говорил оправдывающимся тоном. – Да ничего я на самом деле не вижу. – Он достал носовой платок и вытер пот с крыльев носа.
– Не будь таким мрачным, Эндрю. – Это вернулся Чарльз и похлопал его по плечу.
– Извини.
– Нет, не надо. Незачем тут извиняться. Все мы сумеем найти себе место под солнцем.
– Неправда.
– Что ты сказал, Филип?
– Я сказал, что он не прав. Эндрю не прав. – Филип по-прежнему был очень скован, и Хэрриет забавлялась, наблюдая, как он напряженно склоняется вперед.
– Я знаю, что он не прав. – Чарльз нахмурился, как будто заслоняя глаза от слабого света ресторанных ламп. – Разумеется, слова выживают. Иначе как бы Чаттертоновы подделки превратились в подлинную поэзию? – Он опять ненадолго замолчал, медленно растирая рукой лоб. – И есть строки столь колдовские, что они изменяют все.
– Назовите хотя бы две, – шепнул Флинт Хэрриет.
Они оба много выпили и теперь чувствовали себя в некотором роде заговорщиками по отношению к остальным.
– Наверно, смертный приговор Жанне д'Арк, – прошептала она в ответ.
– Ребенок может прочесть какое-нибудь стихотворение, и вся его жизнь переменится. Это я знаю по себе. – Чарльз смотрел на Вивьен, словно обращался только к ней, и она положила ладонь на его руку. – Вот почему это так удивительно – иметь призвание поэта, ведь это призвание с самого детства, которое ничто не может изменить. Ни один поэт до конца не теряется. Он всегда надежно носит с собой тайну своего детства, словно какую-то потайную пещеру, где он может преклонить колени. А когда мы читаем его стихи, то и мы можем встать там рядом с ним.
– А я-то думал, – опять зашептал Флинт, обращаясь к Хэрриет, что красноречие считается мертвым искусством.
– Так оно и есть.
Чарльз оглядывал зал ресторана с видом крайней сосредоточенности.
– И существует подлинная поэзия, потому что существуют подлинные чувства – чувства, которые затрагивают всех. Помните вот это? – Он запрокинул голову и принялся цитировать странным певучим голосом:
Прежний где певун? – Уж пал,
С перстью смешан он земной,
Как и те, кто встарь внимал
Давней песенке со мной.
Потом он рассмеялся и потер глаза.
– Если поэзия лишена всякого значения, Эндрю, то почему есть люди, которые находят единственное утешение в чтении стихов? Почему иные поэты становятся единственными спутниками одиноких или несчастных людей? Почему они обретают в книгах нечто такое, чего им не может дать ничто другое в этом мире? Ты не знаешь, почему? – Флинт только поглядел на него и ничего не ответил. – И почему еще, Эндрю, некоторые люди всю жизнь пытаются стать писателями или поэтами, пусть им и стыдно показывать свои сочинения другим? Почему они все-таки продолжают свои попытки? Почему они пишут и пишут, пряча свои стихи или рассказы, как только те завершены? Откуда же берется их мечта? – Вивьен взяла Чарльза за руку, но тот не заметил ее движения. Я расскажу тебе, в чем дело. Это мечта о цельности, мечта о красоте. Это видение способно прогнать любое томление, любое несчастье и любую болезнь. И это видение – реально. Я знаю. Я его видел – и я болен. – Вивьен посмотрела на него с изумлением, потому что раньше он никогда не сознавался в своей болезни, признаки которой теперь она явственно замечала на его лице. Он повернулся к ней и улыбнулся. – Прости, любимая, – сказал он. Мне жаль, что ты так намаялась со мной. Я старался как мог, но вышло не очень хорошо – верно?
Его внимание отвлек некто, стоявший у нее за спиной, и он сделал попытку подняться со стула, пробормотав: «Да, конечно. Я тебя прекрасно знаю». Но тут он упал, рухнув рядом со стулом на ковер «Кубла-Хана».
* * *
…То, верно, сон: рука бессильно на пол
Свисает, никнет голова. Теперь
Ни звука. Притвори плотнее дверь.
Современная любовь. Сонет 15. Джордж Мередит
Пока Мередиты шли по Парадайз-Уок, Генри Уоллис стоял у окна своей мастерской; это было большое окно на третьем этаже, выходившее на Челси-стрит, и комнату за спиной художника заливало зимнее солнце.
Надо сказать, сам дом как будто специально был придуман для живописца: в этом недавно построенном здании были комнаты с высокими потолками, широкими окнами и ощущением простора. Все это как нельзя лучше подходило Уоллису, хотя иногда, когда дул ветер с Темзы, протекавшей в сотне ярдов отсюда, от некоторых доносившихся оттуда запахов его выворачивало наизнанку. Он даже здесь боялся холеры. Зато здешний свет был совершенно особенным: этот сверкающий свет отражался от поверхности воды, проливаясь на фасады домов и на окрестные поля подобно некой волне, явившейся на сушу издалека, из морей; и этот свет, оказавшись здесь, в лондонском предместье, был свободен от примеси дыма, который – как было заметно даже отсюда упорно висел над самим городом.
Мередит шел чуть впереди жены, с явным смятением всматриваясь в таблички с номерами новых домов. Уоллис заметил, что Мэри не смотрит ни на дома, ни на мужа, а ступает в сторону реки, вперив взгляд в землю. И вот Мередит уже стоял посреди дороги и махал ему рукой.
– Мы здесь! – прокричал он. – Твой мертвый поэт и его супруга здесь! Лицо Мэри было по-прежнему обращено в сторону, но, как только он собрался отойти от окна, она взглянула на него и улыбнулась. Мередит яростно стучал в дверь. – Впустите меня! – кричал он. – Впустите меня, или я умру на улицах Челси!
Уоллис торопливо сбежал по ступенькам в длинную прихожую. Он гордился тем, что не держит слуг, хотя, по правде говоря, у него все еще имелась кухарка; но она редко отваживалась выходить из своего нижнего этажа и жила в вечном страхе повстречать кого-нибудь из натурщиц своего нанимателя. Изредка доносившиеся с кухни возгласы или стоны были единственными напоминаниями о ее присутствии в доме, и Уоллис уже окрестил ту часть дома Тартаром. Он открыл входную дверь; там стояла одна Мэри. Он сделал шаг назад; никто из них не вымолвил ни слова; а потом Мэри слегка наклонила голову влево. Уоллис посмотрел внимательней за порог и увидел Мередита, который развалясь лежал на пыльной земле и как будто задыхался.
– Поэт принял яд из-за разбитого сердца, – говорил он, хватаясь руками за горло. – Поэт принял яд. – Он взглянул на них. – Вы – великаны в царстве кокни. Пожалуйста, помогите мне. – Мэри, не говоря ни слова, вошла в дом, а Уоллис схватил его за руку и поставил на ноги.
Она ждала их в прихожей.
– Эти цветы совсем как настоящие, – сказала она.
У Уоллиса на стенах висели обои с подсолнухами, и их краски весело переливались, контрастируя с белой лестницей и полированными дощатыми полами.
Мередит дотронулся до маленького терракотового бюста, стоявшего возле ступенек, и ощутил прохладу его головы. Он крепко сжал ее рукой и проговорил:
– Такова современная жизнь, любовь моя. – И потом добавил: – Все так ярко.
Уоллис посмотрел по очереди на них обоих, пытаясь угадать, не захочется ли им продолжить беседу здесь; но они замолкли, и он начал подниматься по лестнице, ведя их в мастерскую.
– А тут, – сказал он через плечо, – сцена из старинной жизни. Не столь яркая, как вы сейчас увидите.
Войдя в мастерскую, Мередит расхохотался: кровать, деревянный ларь, столик и стул – все было в точности таким, каким он видел это в прошлый раз на Брук-стрит. Эти предметы были расставлены возле дальней стены мастерской, под окном, выходившим в длинный сад; а на подоконник Уоллис поставил горшочек с розовым кустиком – точно такой же, как в Чаттертоновой каморке. Потом Мередит заметил чье-то тело на кровати. Только подойдя к ней поближе, он понял, что это костюм.
– Я взял эту одежду напрокат у Натана, – сказал Уоллис.
Мередит ощупал светло-серую рубашку и пурпурные бриджи, пытаясь представить себе, кто надевал их в последний раз.
– Надеюсь, – сказал он, – они придутся мне впору?
– Я же снял с тебя мерку, как портной с покойника, Джордж. Теперь я знаю твой размер, как свой собственный.
– Мелочь, зато моя собственная. – Казалось, Мередит ликовал при мысли о том, что ему предстоит облачиться в этот костюм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35