Уж я то знаю. У меня есть публика. Верно я говорю, моя героиня? Мэри кивнула, хотя, по правде, ей порой казалось, что стихи Эгнес Слиммер были бы куда интересней, если бы правдиво отражали ее сильную личность. Искусство должно идти от сердца, где зарождаются все наши чувства. – Прижав руку к груди, она, казалось, призывала в свидетели поименованный орган, но выяснилось, что она всего лишь извлекала чистый носовой платок. – Оно должно быть подлинным, – продолжала она. – Что проку в подражании другому подражанию?
– Я не согласна, Эгнес. – Говоря это, Мэри улыбалась Уоллису. – Иногда не стоит прислушиваться к голосу рассудка. Иногда следует поступать именно так, как нравится.
– Это я зову гедонизмом, Мэри, а он вовсе не пристал молодой женщине. – Она перевела взгляд на Уоллиса. – А где мистер Мередит? Он ведь вам позирует, не так ли?
Мэри перехватила этот взгляд и заметила, что ее подругу начинают одолевать какие-то подозрения.
– Мой муж выряжен в старинный костюм, Эгнес, и наверняка прячется сейчас от тебя. Тебе ведь было бы неприятно обнаружить у себя под дверью поэта, явившегося из XVIII века.
– Мистер Мередит – и ряженый! Вот уж никогда бы не подумала.
– Да он же всегда ряженый. Что за слово ты произнесла? Он всегда и есть пастишь.
– Ну, тогда лучше разыщи его. Иди и разбуди его. – Этот довольно странный ответ прозвучал, если так можно сказать, уже в отсутствие самой Эгнес, потому что она зашагала домой сразу же, как заговорила.
Они снова остались вдвоем.
– Вы зайдете ко мне? – спросил Уоллис.
Мэри поглядела в спину удалявшейся мисс Слиммер. Казалось, она собирается догнать ее, но она явно колебалась.
– Что значит – зайду к вам?
– Вы зайдете ко мне повидать Джорджа? Наверно, он ждет нас.
Мэри, по-видимому, вздохнула с облегчением.
– Ах, нет. Джордж никого не ждет – даже самого себя. Он слишком горд. Но знаете ли что? – Она собралась уходить. – Думаю, Эгнес сейчас нуждается во мне больше. – Она покинула его, а ветер между тем снова переменил направление, и Уоллиса, медленно направившегося к мастерской, окутали клочья дыма.
Мередит сидел на кровати, одетый уже в собственную одежду.
– Ты ведь закончил со мной, Уоллис, не правда ли? – Его голос звучал уныло. Он подобрал костюм и торжественно вручил его художнику. – Я уже начал уставать от своей роли.
Уоллиса удивило, почему тот ни словом не обмолвился ни о появлении жены, ни о собственном внезапном исчезновении из толпы.
– Да, Джордж. Твоя роль окончена. – Он швырнул одежду в угол, и там она превратилась в бесформенную кучу. – Но не беспокойся…
– Я никогда не беспокоюсь.
– Получится прекрасная картина. – Он немного помолчал. – А ты знал, что в том доме находилась твоя жена?
Мередит, не обратив внимания на этот вопрос, принялся расхаживать по комнате, еще раз рассматривая заготовку к картине.
– Я обрету бессмертие, – сказал он, слегка просияв. – И не благодаря поцелую, а благодаря кисти. Когда забудутся все наши мелкие страсти, я все-таки останусь. Вот это и есть бессмертие. – Он указал на тело, изображенное на холсте. – Но кто это – Мередит или Чаттертон?
– Наступит время, когда даже ты сам перестанешь видеть разницу.
– Ты хочешь сказать – когда и меня поглотит время? – Он громко рассмеялся, будто именно такой участи ему самому больше всего хотелось. Но спустя сорок – или четыреста – или даже четыре тысячи лет – как буду я как будет он – как будет оно выглядеть тогда? – Внезапно из кухни на нижнем этаже донесся звон посуды и визг: это кухарка Уоллиса разбила блюдо.
Мередит не отводил глаз от собственного изображения, и Уоллис положил руку ему на плечо.
– Со временем телесные цвета, разумеется, поблекнут. Ты это имеешь в виду?
Мередит снова рассмеялся.
– Но ты же и сейчас видишь, как я бледен. – И потом прибавил: – Мэри тоже бледна. Ты заметил?
Он вцепился в край холста, и Уоллис мягко отвел его руку.
– Поосторожней с картиной, Джордж. Она все еще очень хрупка. – Он отнес полотно к окну и принялся разглядывать ее на свету. – Разумеется. Со временем выцветут и растительные краски. Зато минеральные краски даже спустя века останутся точно такими же.
– Моя растительная любовь. – Мередит тоже подошел к окну и увидел последние следы дыма, поднимавшегося от погубленного шале. – След всякой вещи сотворенной – всего лишь мысль в тени зеленой. – Он взглянул ввысь туда, где дым растворялся в ярком небе. – Так и от меня когда-нибудь останется всего лишь мысль. Всякий, кто посмотрит на эту картину, отчасти подумает и обо мне. А теперь мне пора, – сказал он. – Моя жена может…
– Я выйду с тобой. – Казалось, Уоллис лишь испытал облегчение от того, что его друг уходит, и никак не попытался удержать его. – Но постараемся не повстречаться с Эгнес Слиммер. Знаешь, я только что с ней говорил.
– Знаю. Я все видел.
Уоллис стоял к Мередиту спиной: наклонившись подобрать свой Ольстер, он оставался в таком положении несколько дольше необходимого. Затем он повернулся к нему и показал пальто.
– Это мое или твое? – Он продолжал протягивать его, как будто веля Мередиту взять его. – Они так похожи, что я их не различаю.
– Это твое, Генри. У меня нет Ольстера.
Уоллис быстро надел его.
– Ты никогда не мерзнешь?
– Нет. Никогда. – Но когда они вышли на улицу, Уоллис заметил, как тот поеживается на ветру. Они шли к реке молча. Мередит решил сесть на колесный пароход, который отправлялся от пристани в Челси до Вестминстера. Проходя мимо дома мисс Слиммер, Уоллис взглянул на него с опаской; вместе с тем он сам не вполне понимал, отчего стыдится встретить ее вновь. Мередит созерцал грубую поверхность дороги.
– Воздействие этой картины, – заговорил он внезапно, – окажется иным, нежели все то, что сейчас доступно нашему пониманию. И вовсе иным, нежели все то, что ты задумываешь, Генри. То же самое происходит с поэмой или романом. – Уоллису померещилось чье-то лицо в подвальном оконце, и он на миг остолбенел. – Конечное воздействие, которое твое творение окажет на мир, никогда невозможно ни предугадать, ни рассчитать, ни подстроить. Мередит смотрел на мутную поверхность воды. – Вот что я разумею под его реальностью… – Где-то отворилась и захлопнулась дверь. – Ее можно только ощутить. Ее нельзя описать словами. – Он помедлил, будто прислушиваясь к звуку чьих-то торопливых шагов. – А все-таки слова нас преследуют, цепляются за нас, дразнят нас.
– Мистер Мередит – минутку, пожалуйста. – Это была мисс Слиммер. Она была еще в нескольких ярдах от них, но шла очень быстро.
– Вот мой пароход, Генри, мне надо поторопиться. Прощай. – Он побежал к причалу, а мисс Слиммер, тяжело дыша, внезапно остановилась.
– Я только хотела передать ему это, – сказала она и протянула томик своих стихов под названием Песни осени. Уоллис пожал плечами и, отвесив учтивый поклон, поспешил уйти прочь.
Но он чувствовал себя слишком неуютно, чтобы возвращаться в мастерскую, и потому отправился к реке. Вдоль ее берега тянулась улочка, по которой он часто прогуливался ранними вечерами; она называлась Уиллоу-Пэссидж – Ивовый Переулок, из-за подстриженных ив, которые росли по обеим ее сторонам, – и ему нравилось сидеть здесь и делать наброски. Он находил, что эти деревья в высшей степени живописны в своей перспективе, и часто с головой уходил в созерцание их общих очертаний, но сегодня вечером ему казалось, будто они ходят ходуном и выворачиваются на ветру несоразмерные, нескладные, просто какая-то возмущенная масса на фоне неба. Обычно он сидел на одном и том же месте, где покрытый травой берег перерастал в невысокий холм, и теперь он поспешил туда в надежде обрести отдохновение от собственных путаных мыслей. Он улегся на мягкую землю, закутавшись в пальто, и праздно, без своего привычного любопытства, воззрился на иву, росшую на противоположной стороне дороги.
Но и лежа там, он начал различать узоры на коре дерева: ее растрескавшаяся пестрая поверхность принимала формы и очертания, которые он не мог не узнать. Потом ему стало казаться, что самих узоров уже недостаточно: их строение и цвет обусловливались как расположением на дереве, так и очертаниями деревьев, тянувшихся по обеим сторонам, и точно так же их тени и оттенки заимствовались у переменчивого света окружающего мира. Но если все это невозможно воспроизвести – ибо разве можно надеяться запечатлеть на холсте саму жизнь, – то как же он сможет изобразить саму человеческую форму? Затем его встревожила и другая мысль: как мог он взывать к душе Чаттертона, если полагал, что сейчас его собственная душа запятнана? Ведь он устремился к Уиллоу-Пэссидж с таким жгучим нетерпением, потому что полагал, что поступил со своими друзьями скрытно или даже обманно: как же такой человек, как он, сумеет живописать человеческое тело во всей его славе?
Он бросил взгляд на темнеющие в сумерках поля Челси, и лишь спустя некоторое время он заметил фигуру женщины; согнувшись, она срезала ивовые прутья с кустов, росших у края канавы за деревьями. Должно быть, она почувствовала на себе его взгляд, ибо в тот же миг выпрямилась и поглядела на него: Уоллис видел, как она откидывает от лица рыжие волосы. И вот уже Мэри Эллен Мередит бежала к нему, вот она говорила: «Я знала, что вы сюда пошли. Я ждала вас». Но он по-прежнему был один. Женщина продолжала смотреть на него, а потом грубо расхохоталась и, подобрав свою корзинку с ивовыми прутьями, поспешила в сторону Пимлико. Его воображение обманулось, вернее, он сам обманул собственное воображение.
* * *
На следующее утро он приступил. Он подготовил холст; гипсово-клеевой грунт был теперь совершенно гладким, и, коснувшись его, художник почувствовал, как очертания задуманных образов водят его пальцем… вот здесь будет лежать тело, а здесь бессильно упадет рука. Он принялся смешивать хлопья свинцовых белил с льняным маслом, пока не добился нужной консистенции, а затем поместил краску на промокательную бумагу, чтобы удалить излишек масла. Нет ничего чистого, подумал он, все запятнано. Он взял французскую кисть, окунул ее в краску и начал покрывать холст слоем блестящего белого грунта, двигаясь слева направо, пока подмалевок не был полностью готов. Он отступил назад, чтобы рассмотреть свежеокрашенную поверхность, высматривая трещинки или пятна неровной яркости, но все вышло гладко. Это была стадия, предшествовавшая всякому цвету, и на мгновенье Уоллису захотелось сделать выпад кистью, шлепнуть холст или намалевать на нем какие-нибудь дикие неразборчивые значки, пока это сверканье не будет нарушено и затем навеки погашено.
Однако, наблюдая, как эта абсолютная белизна медленно высыхает на холсте, он уже видел «Чаттертона» как окончательное единство света и тени: рассветное небо вверху картины, смягчающее свет до меццотинто, с листьями розового кустика, обращенными вверх, чтобы отразить его серые и розовые оттенки; тело Чаттертона в середине картины, нагруженной более густым цветом, дабы выдержать натиск этого света; а затем – главная масса темноты, бегущая понизу. Уоллис уже знал, что для Чаттертонова пальто, переброшенного через стул, он возьмет капут-мортуум или красный марс, и что для насыщенного цвета его бриджей понадобится тирийский пурпур. Но эти мощные тени сохранят тонкий контраст с соседними прохладными тонами: серая блуза, бледно-желтые чулки, белизна тела и розовато-белый цвет неба. Затем эти прохладные тона оживят теплый коричневый цвет пола и более темные коричневые тени, падающие на него; а их, в свой черед, уравновесят сдержанные оттенки утреннего света. Так все двигалось к центру – к Томасу Чаттертону. А здесь, в этой неподвижной точке композиции, сочно мерцающее одеяние поэта и его блестящие волосы будут символизировать душу, которая еще не успела покинуть тело; которая еще не отлетела через открытое чердачное окно в прохладную даль нарисованного неба.
Все это ясно предстало перед мысленным взором Уоллиса, и тут же, увидев уже готовую картину, он понял, что на холсте она никогда не будет столь же совершенной, какой пребывала сейчас в его уме. Ему не хотелось терять этого совершенного образа, но в то же время он знал, что, лишь совершив «падение» в зримый мир, она обретет хоть какую-то реальность. Он взял палитру и, сделав быстрый вдох, приступил к работе.
11
Проснувшись, он обнаружил, что сидит у открытого окна: за ним виднелись крыши домов, блестевшие влагой после внезапного ливня, а поверх них возвышался огромный выпуклый купол, медленно превращавшийся в дым. На улице, прямо под окном, замерла, а потом рухнула наземь голубая лошадь. Чарльз открыл рот, чтобы заговорить, и солнечный свет с рыканьем залил стену белого здания; перед ним стоял юноша, улыбавшийся и указывавший на книжку, которая была у него в правой руке. «Как на картине», – сказал он, и все куда-то исчезло. Чарльз удивленно повернул голову и понял, что его куда-то несут на кровати или на носилках. Сбоку от него разговаривали, и он отчетливо расслышал: «На нем была старая одежда, как и на всех остальных».
Он открыл глаза и увидел Эдварда, стоявшего у изножья кровати. «Привет», – сказал он, но не услышал собственного голоса. Затем вдруг левая половина его сына начала распадаться, будто мальчик у него на глазах проходил стадии юности, старости, смерти и разложения. Чарльз попытался поднять руку, чтобы заслонить это зрелище, но не смог ею шевельнуть. Тогда он закрыл глаза. Но так, должно быть, он пролежал недолго, потому что, вновь подняв взгляд, увидел Эдварда на прежнем месте.
– Мам, – сказал тот, – он уже проснулся.
Над Чарльзом склонилась Вивьен, но он видел ее как-то нечетко; казалось, будто левая сторона его лица погружена в тень и он может лишь с надеждой выглядывать из этой тьмы.
– Врач тебя осмотрел, – говорила она. – Тебе нашли кровать. – Чарльз с трудом вслушивался в слова: ему почудилось, будто несколько голосов прошептали: «Его нашли в твоей кровати», – и он посмотрел на нее в ужасе.
– Тебе все еще больно, любовь моя? Тебе сделали укол. – Пока Вивьен говорила, Чарльз вдруг понял, насколько она неповторима: понадобилась целая вселенная, чтобы спрясть ее – точно так же, как эта же вселенная распрядала теперь его самого. Я старался, я старался выдюжить. Я и не знал, как легко поддаться. Но во рту у него пересохло, и он ничего не сказал.
– Вот, пап, твои бумаги. – Эдвард протягивал исписанные Чарльзом листки: он принес их потому, что не знал, как еще помочь ему, а еще потому, что он знал: это самое важное в жизни отца.
Но Вивьен отобрала их.
– Не сейчас, – сказала она. – Еще не время. Ему нужно отдохнуть.
Но они напомнили Чарльзу о чем-то, что осталось незавершенным. «Чаттертон», – попытался выговорить он.
– Частый звон? Что, милый, у тебя в ушах звенит?
– Мам, его язык совсем не слушается. – Эдвард говорил очень медленно, стараясь не поддаваться панике при виде отца, беспомощно лежащего на кровати.
– Не тревожься. – Голос Вивьен звучал очень спокойно. – Он обязательно поправится.
– Нет, мама. Не поправится.
Та поднесла палец к губам, чтобы он замолчал.
– А теперь помоги мне поставить ширму вокруг его кровати.
Нет ни прошлого, ни будущего, а есть только вот этот миг, когда я вижу их обоих – мою жену и моего ребенка, спокойно беседующих; они зовутся живыми, и к ним применимо число два. «Едва», – казалось, произнес он.
Над его кроватью находилось окно, и Вивьен склонилась вперед, чтобы поднять жалюзи; и в больничную палату прорвались рассветные лучи.
* * *
Когда в ресторане «Кубла-Хан» Чарльз пробормотал: «Я тебя прекрасно знаю», Хэрриет Скроуп на миг подняла взгляд и увидела очертания какого-то юноши, улыбавшегося и склонявшегося к нему. Ее настолько это ошеломило, что в минуту всеобщего смятения, вызванного падением Чарльза, она выхватила из рук официанта бутылку и налила себе еще две большие порции джина. Вивьен в ужасе смотрела на лежащего без чуства мужа, а Филип сразу же поднялся и встал на колени около него, нащупывая пульс. Всякая деятельность в ресторане остановилась, и в воцарившейся тишине Филип сказал официанту:
– Думаю, вам надо вызвать скорую помощь.
– Мигом, сэр. Девять-девять-девять.
Теперь и Вивьен встала на колени рядом с Чарльзом; она сняла жакет и, свернув, бережно подложила мужу под голову. Хэрриет продолжала глазеть на то место, где ей привиделся тот юноша, и лишь когда Чарльза уложили на носилки и понесли к машине, ждавшей на улице, она наконец прочувствовала ситуацию. Она отставила пустой стакан и тоже вышла из ресторана.
– Рядом с ним должны находиться женщины, – громко сказала она Флинту. – Ему нужна материнская забота! – Вдобавок, ее никогда не возили в карете скорой помощи, и ей было любопытно взглянуть, что там внутри.
– Присмотри за Эдвардом, – крикнула Вивьен Филипу, а потом тоже исчезла в машине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
– Я не согласна, Эгнес. – Говоря это, Мэри улыбалась Уоллису. – Иногда не стоит прислушиваться к голосу рассудка. Иногда следует поступать именно так, как нравится.
– Это я зову гедонизмом, Мэри, а он вовсе не пристал молодой женщине. – Она перевела взгляд на Уоллиса. – А где мистер Мередит? Он ведь вам позирует, не так ли?
Мэри перехватила этот взгляд и заметила, что ее подругу начинают одолевать какие-то подозрения.
– Мой муж выряжен в старинный костюм, Эгнес, и наверняка прячется сейчас от тебя. Тебе ведь было бы неприятно обнаружить у себя под дверью поэта, явившегося из XVIII века.
– Мистер Мередит – и ряженый! Вот уж никогда бы не подумала.
– Да он же всегда ряженый. Что за слово ты произнесла? Он всегда и есть пастишь.
– Ну, тогда лучше разыщи его. Иди и разбуди его. – Этот довольно странный ответ прозвучал, если так можно сказать, уже в отсутствие самой Эгнес, потому что она зашагала домой сразу же, как заговорила.
Они снова остались вдвоем.
– Вы зайдете ко мне? – спросил Уоллис.
Мэри поглядела в спину удалявшейся мисс Слиммер. Казалось, она собирается догнать ее, но она явно колебалась.
– Что значит – зайду к вам?
– Вы зайдете ко мне повидать Джорджа? Наверно, он ждет нас.
Мэри, по-видимому, вздохнула с облегчением.
– Ах, нет. Джордж никого не ждет – даже самого себя. Он слишком горд. Но знаете ли что? – Она собралась уходить. – Думаю, Эгнес сейчас нуждается во мне больше. – Она покинула его, а ветер между тем снова переменил направление, и Уоллиса, медленно направившегося к мастерской, окутали клочья дыма.
Мередит сидел на кровати, одетый уже в собственную одежду.
– Ты ведь закончил со мной, Уоллис, не правда ли? – Его голос звучал уныло. Он подобрал костюм и торжественно вручил его художнику. – Я уже начал уставать от своей роли.
Уоллиса удивило, почему тот ни словом не обмолвился ни о появлении жены, ни о собственном внезапном исчезновении из толпы.
– Да, Джордж. Твоя роль окончена. – Он швырнул одежду в угол, и там она превратилась в бесформенную кучу. – Но не беспокойся…
– Я никогда не беспокоюсь.
– Получится прекрасная картина. – Он немного помолчал. – А ты знал, что в том доме находилась твоя жена?
Мередит, не обратив внимания на этот вопрос, принялся расхаживать по комнате, еще раз рассматривая заготовку к картине.
– Я обрету бессмертие, – сказал он, слегка просияв. – И не благодаря поцелую, а благодаря кисти. Когда забудутся все наши мелкие страсти, я все-таки останусь. Вот это и есть бессмертие. – Он указал на тело, изображенное на холсте. – Но кто это – Мередит или Чаттертон?
– Наступит время, когда даже ты сам перестанешь видеть разницу.
– Ты хочешь сказать – когда и меня поглотит время? – Он громко рассмеялся, будто именно такой участи ему самому больше всего хотелось. Но спустя сорок – или четыреста – или даже четыре тысячи лет – как буду я как будет он – как будет оно выглядеть тогда? – Внезапно из кухни на нижнем этаже донесся звон посуды и визг: это кухарка Уоллиса разбила блюдо.
Мередит не отводил глаз от собственного изображения, и Уоллис положил руку ему на плечо.
– Со временем телесные цвета, разумеется, поблекнут. Ты это имеешь в виду?
Мередит снова рассмеялся.
– Но ты же и сейчас видишь, как я бледен. – И потом прибавил: – Мэри тоже бледна. Ты заметил?
Он вцепился в край холста, и Уоллис мягко отвел его руку.
– Поосторожней с картиной, Джордж. Она все еще очень хрупка. – Он отнес полотно к окну и принялся разглядывать ее на свету. – Разумеется. Со временем выцветут и растительные краски. Зато минеральные краски даже спустя века останутся точно такими же.
– Моя растительная любовь. – Мередит тоже подошел к окну и увидел последние следы дыма, поднимавшегося от погубленного шале. – След всякой вещи сотворенной – всего лишь мысль в тени зеленой. – Он взглянул ввысь туда, где дым растворялся в ярком небе. – Так и от меня когда-нибудь останется всего лишь мысль. Всякий, кто посмотрит на эту картину, отчасти подумает и обо мне. А теперь мне пора, – сказал он. – Моя жена может…
– Я выйду с тобой. – Казалось, Уоллис лишь испытал облегчение от того, что его друг уходит, и никак не попытался удержать его. – Но постараемся не повстречаться с Эгнес Слиммер. Знаешь, я только что с ней говорил.
– Знаю. Я все видел.
Уоллис стоял к Мередиту спиной: наклонившись подобрать свой Ольстер, он оставался в таком положении несколько дольше необходимого. Затем он повернулся к нему и показал пальто.
– Это мое или твое? – Он продолжал протягивать его, как будто веля Мередиту взять его. – Они так похожи, что я их не различаю.
– Это твое, Генри. У меня нет Ольстера.
Уоллис быстро надел его.
– Ты никогда не мерзнешь?
– Нет. Никогда. – Но когда они вышли на улицу, Уоллис заметил, как тот поеживается на ветру. Они шли к реке молча. Мередит решил сесть на колесный пароход, который отправлялся от пристани в Челси до Вестминстера. Проходя мимо дома мисс Слиммер, Уоллис взглянул на него с опаской; вместе с тем он сам не вполне понимал, отчего стыдится встретить ее вновь. Мередит созерцал грубую поверхность дороги.
– Воздействие этой картины, – заговорил он внезапно, – окажется иным, нежели все то, что сейчас доступно нашему пониманию. И вовсе иным, нежели все то, что ты задумываешь, Генри. То же самое происходит с поэмой или романом. – Уоллису померещилось чье-то лицо в подвальном оконце, и он на миг остолбенел. – Конечное воздействие, которое твое творение окажет на мир, никогда невозможно ни предугадать, ни рассчитать, ни подстроить. Мередит смотрел на мутную поверхность воды. – Вот что я разумею под его реальностью… – Где-то отворилась и захлопнулась дверь. – Ее можно только ощутить. Ее нельзя описать словами. – Он помедлил, будто прислушиваясь к звуку чьих-то торопливых шагов. – А все-таки слова нас преследуют, цепляются за нас, дразнят нас.
– Мистер Мередит – минутку, пожалуйста. – Это была мисс Слиммер. Она была еще в нескольких ярдах от них, но шла очень быстро.
– Вот мой пароход, Генри, мне надо поторопиться. Прощай. – Он побежал к причалу, а мисс Слиммер, тяжело дыша, внезапно остановилась.
– Я только хотела передать ему это, – сказала она и протянула томик своих стихов под названием Песни осени. Уоллис пожал плечами и, отвесив учтивый поклон, поспешил уйти прочь.
Но он чувствовал себя слишком неуютно, чтобы возвращаться в мастерскую, и потому отправился к реке. Вдоль ее берега тянулась улочка, по которой он часто прогуливался ранними вечерами; она называлась Уиллоу-Пэссидж – Ивовый Переулок, из-за подстриженных ив, которые росли по обеим ее сторонам, – и ему нравилось сидеть здесь и делать наброски. Он находил, что эти деревья в высшей степени живописны в своей перспективе, и часто с головой уходил в созерцание их общих очертаний, но сегодня вечером ему казалось, будто они ходят ходуном и выворачиваются на ветру несоразмерные, нескладные, просто какая-то возмущенная масса на фоне неба. Обычно он сидел на одном и том же месте, где покрытый травой берег перерастал в невысокий холм, и теперь он поспешил туда в надежде обрести отдохновение от собственных путаных мыслей. Он улегся на мягкую землю, закутавшись в пальто, и праздно, без своего привычного любопытства, воззрился на иву, росшую на противоположной стороне дороги.
Но и лежа там, он начал различать узоры на коре дерева: ее растрескавшаяся пестрая поверхность принимала формы и очертания, которые он не мог не узнать. Потом ему стало казаться, что самих узоров уже недостаточно: их строение и цвет обусловливались как расположением на дереве, так и очертаниями деревьев, тянувшихся по обеим сторонам, и точно так же их тени и оттенки заимствовались у переменчивого света окружающего мира. Но если все это невозможно воспроизвести – ибо разве можно надеяться запечатлеть на холсте саму жизнь, – то как же он сможет изобразить саму человеческую форму? Затем его встревожила и другая мысль: как мог он взывать к душе Чаттертона, если полагал, что сейчас его собственная душа запятнана? Ведь он устремился к Уиллоу-Пэссидж с таким жгучим нетерпением, потому что полагал, что поступил со своими друзьями скрытно или даже обманно: как же такой человек, как он, сумеет живописать человеческое тело во всей его славе?
Он бросил взгляд на темнеющие в сумерках поля Челси, и лишь спустя некоторое время он заметил фигуру женщины; согнувшись, она срезала ивовые прутья с кустов, росших у края канавы за деревьями. Должно быть, она почувствовала на себе его взгляд, ибо в тот же миг выпрямилась и поглядела на него: Уоллис видел, как она откидывает от лица рыжие волосы. И вот уже Мэри Эллен Мередит бежала к нему, вот она говорила: «Я знала, что вы сюда пошли. Я ждала вас». Но он по-прежнему был один. Женщина продолжала смотреть на него, а потом грубо расхохоталась и, подобрав свою корзинку с ивовыми прутьями, поспешила в сторону Пимлико. Его воображение обманулось, вернее, он сам обманул собственное воображение.
* * *
На следующее утро он приступил. Он подготовил холст; гипсово-клеевой грунт был теперь совершенно гладким, и, коснувшись его, художник почувствовал, как очертания задуманных образов водят его пальцем… вот здесь будет лежать тело, а здесь бессильно упадет рука. Он принялся смешивать хлопья свинцовых белил с льняным маслом, пока не добился нужной консистенции, а затем поместил краску на промокательную бумагу, чтобы удалить излишек масла. Нет ничего чистого, подумал он, все запятнано. Он взял французскую кисть, окунул ее в краску и начал покрывать холст слоем блестящего белого грунта, двигаясь слева направо, пока подмалевок не был полностью готов. Он отступил назад, чтобы рассмотреть свежеокрашенную поверхность, высматривая трещинки или пятна неровной яркости, но все вышло гладко. Это была стадия, предшествовавшая всякому цвету, и на мгновенье Уоллису захотелось сделать выпад кистью, шлепнуть холст или намалевать на нем какие-нибудь дикие неразборчивые значки, пока это сверканье не будет нарушено и затем навеки погашено.
Однако, наблюдая, как эта абсолютная белизна медленно высыхает на холсте, он уже видел «Чаттертона» как окончательное единство света и тени: рассветное небо вверху картины, смягчающее свет до меццотинто, с листьями розового кустика, обращенными вверх, чтобы отразить его серые и розовые оттенки; тело Чаттертона в середине картины, нагруженной более густым цветом, дабы выдержать натиск этого света; а затем – главная масса темноты, бегущая понизу. Уоллис уже знал, что для Чаттертонова пальто, переброшенного через стул, он возьмет капут-мортуум или красный марс, и что для насыщенного цвета его бриджей понадобится тирийский пурпур. Но эти мощные тени сохранят тонкий контраст с соседними прохладными тонами: серая блуза, бледно-желтые чулки, белизна тела и розовато-белый цвет неба. Затем эти прохладные тона оживят теплый коричневый цвет пола и более темные коричневые тени, падающие на него; а их, в свой черед, уравновесят сдержанные оттенки утреннего света. Так все двигалось к центру – к Томасу Чаттертону. А здесь, в этой неподвижной точке композиции, сочно мерцающее одеяние поэта и его блестящие волосы будут символизировать душу, которая еще не успела покинуть тело; которая еще не отлетела через открытое чердачное окно в прохладную даль нарисованного неба.
Все это ясно предстало перед мысленным взором Уоллиса, и тут же, увидев уже готовую картину, он понял, что на холсте она никогда не будет столь же совершенной, какой пребывала сейчас в его уме. Ему не хотелось терять этого совершенного образа, но в то же время он знал, что, лишь совершив «падение» в зримый мир, она обретет хоть какую-то реальность. Он взял палитру и, сделав быстрый вдох, приступил к работе.
11
Проснувшись, он обнаружил, что сидит у открытого окна: за ним виднелись крыши домов, блестевшие влагой после внезапного ливня, а поверх них возвышался огромный выпуклый купол, медленно превращавшийся в дым. На улице, прямо под окном, замерла, а потом рухнула наземь голубая лошадь. Чарльз открыл рот, чтобы заговорить, и солнечный свет с рыканьем залил стену белого здания; перед ним стоял юноша, улыбавшийся и указывавший на книжку, которая была у него в правой руке. «Как на картине», – сказал он, и все куда-то исчезло. Чарльз удивленно повернул голову и понял, что его куда-то несут на кровати или на носилках. Сбоку от него разговаривали, и он отчетливо расслышал: «На нем была старая одежда, как и на всех остальных».
Он открыл глаза и увидел Эдварда, стоявшего у изножья кровати. «Привет», – сказал он, но не услышал собственного голоса. Затем вдруг левая половина его сына начала распадаться, будто мальчик у него на глазах проходил стадии юности, старости, смерти и разложения. Чарльз попытался поднять руку, чтобы заслонить это зрелище, но не смог ею шевельнуть. Тогда он закрыл глаза. Но так, должно быть, он пролежал недолго, потому что, вновь подняв взгляд, увидел Эдварда на прежнем месте.
– Мам, – сказал тот, – он уже проснулся.
Над Чарльзом склонилась Вивьен, но он видел ее как-то нечетко; казалось, будто левая сторона его лица погружена в тень и он может лишь с надеждой выглядывать из этой тьмы.
– Врач тебя осмотрел, – говорила она. – Тебе нашли кровать. – Чарльз с трудом вслушивался в слова: ему почудилось, будто несколько голосов прошептали: «Его нашли в твоей кровати», – и он посмотрел на нее в ужасе.
– Тебе все еще больно, любовь моя? Тебе сделали укол. – Пока Вивьен говорила, Чарльз вдруг понял, насколько она неповторима: понадобилась целая вселенная, чтобы спрясть ее – точно так же, как эта же вселенная распрядала теперь его самого. Я старался, я старался выдюжить. Я и не знал, как легко поддаться. Но во рту у него пересохло, и он ничего не сказал.
– Вот, пап, твои бумаги. – Эдвард протягивал исписанные Чарльзом листки: он принес их потому, что не знал, как еще помочь ему, а еще потому, что он знал: это самое важное в жизни отца.
Но Вивьен отобрала их.
– Не сейчас, – сказала она. – Еще не время. Ему нужно отдохнуть.
Но они напомнили Чарльзу о чем-то, что осталось незавершенным. «Чаттертон», – попытался выговорить он.
– Частый звон? Что, милый, у тебя в ушах звенит?
– Мам, его язык совсем не слушается. – Эдвард говорил очень медленно, стараясь не поддаваться панике при виде отца, беспомощно лежащего на кровати.
– Не тревожься. – Голос Вивьен звучал очень спокойно. – Он обязательно поправится.
– Нет, мама. Не поправится.
Та поднесла палец к губам, чтобы он замолчал.
– А теперь помоги мне поставить ширму вокруг его кровати.
Нет ни прошлого, ни будущего, а есть только вот этот миг, когда я вижу их обоих – мою жену и моего ребенка, спокойно беседующих; они зовутся живыми, и к ним применимо число два. «Едва», – казалось, произнес он.
Над его кроватью находилось окно, и Вивьен склонилась вперед, чтобы поднять жалюзи; и в больничную палату прорвались рассветные лучи.
* * *
Когда в ресторане «Кубла-Хан» Чарльз пробормотал: «Я тебя прекрасно знаю», Хэрриет Скроуп на миг подняла взгляд и увидела очертания какого-то юноши, улыбавшегося и склонявшегося к нему. Ее настолько это ошеломило, что в минуту всеобщего смятения, вызванного падением Чарльза, она выхватила из рук официанта бутылку и налила себе еще две большие порции джина. Вивьен в ужасе смотрела на лежащего без чуства мужа, а Филип сразу же поднялся и встал на колени около него, нащупывая пульс. Всякая деятельность в ресторане остановилась, и в воцарившейся тишине Филип сказал официанту:
– Думаю, вам надо вызвать скорую помощь.
– Мигом, сэр. Девять-девять-девять.
Теперь и Вивьен встала на колени рядом с Чарльзом; она сняла жакет и, свернув, бережно подложила мужу под голову. Хэрриет продолжала глазеть на то место, где ей привиделся тот юноша, и лишь когда Чарльза уложили на носилки и понесли к машине, ждавшей на улице, она наконец прочувствовала ситуацию. Она отставила пустой стакан и тоже вышла из ресторана.
– Рядом с ним должны находиться женщины, – громко сказала она Флинту. – Ему нужна материнская забота! – Вдобавок, ее никогда не возили в карете скорой помощи, и ей было любопытно взглянуть, что там внутри.
– Присмотри за Эдвардом, – крикнула Вивьен Филипу, а потом тоже исчезла в машине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35