У-пы-дет?
Без слов, думает Чаттертон, не существует ничего. Не существует настоящего мира. Без слов я даже не могу предостеречь или защитить тебя.
Гляди, говорит он, вынимая из кармана пальто монетку. Гляди, вот это тебе. Еда. Он поднимает шестипенсовик повыше, и тот сверкает на солнце.
Но мальчик продолжает нянчиться с куклой. Без слов ты пребываешь в ином времени. Ты существуешь в каком-то другом месте, где тебе спокойно. Мальчик замечает блестящую денежку и выхватывает ее у Чаттертона. Еда. Ты должен купить на нее еды. Чаттертон жестами показывает, будто что-то ест. Ты понимаешь это слово?
Слава. Мальчик тоже засосывает руку в рот. Слива. Слева.
Ну вот, Том, ты, оказывается, можешь учиться.
Как мальчик ухитрился здесь выжить, Чаттертон даже представить себе не мог, но он не раз слышал рассказы про увечных детей, брошенных родителями и бродяжничавших по улицам. А что, если они сами становились похожими на этот город – угрюмыми, скрытными, неуязвимыми?
Мальчик протягивает ему деревянную куколку. Ты. Кукла. Ты.
Нет, говорит он, не надо.
Она твоя. А если бы его самого бросили, то стал бы он таким же, как этот вот ребенок? На мгновенье он всматривается в мальчика так, словно пытаясь разглядеть в нем самого себя.
Мимо проходят двое работяг.
А, вишь ты, вона тот робенок? Не завалило тут иво?
Нет-нет, он теперь в безопасности.
Чаттертон не хочет, чтобы они подходили слишком близко. Ему хочется, чтобы они шли своей дорогой.
Приходской робенок, штоль? Да какой оборвыш.
Работяги смеются, и мальчик смеется вместе с ними – протягивая куколку, чтобы они ее увидели. Видать, он мистер Панч, а? И они идут дальше, продолжая смеяться.
Лучше дать ему мышьяку, думает Чаттертон, чем оставить его тут безо всякой защиты от этого грубого мира… но у меня уже не осталось времени. Нужно срочно относить элегию. Мне пора идти, говорит он. Мне надо кое-кого повидать. Он поворачивается, чтобы уходить, и мальчик издает истошный вопль. Ну нет. Еще не хватало, чтоб он ко мне привязался. Чаттертон оборачивается. Он не хочет прикасаться к ребенку – он видит, что его кожу покрывает корка грязи, – но делает шаг в его сторону. Я приду к тебе снова. Завтра. Я приду сюда завтра. Он делает какое-то движение руками, пытаясь изобразить следующий день. Завтра. Я буду здесь. Твой друг. Том приходит сюда.
Чаттертон спешит на Лонг-Эйкр, в присутствие Города и деревни, и там он рассказывает о маленьком идиоте мистеру Кроуму – редактору и издателю, выпускавшему этот почитаемый журнал.
Что ж поделаешь? Это mobile vulgus, Чернь (лат.).
мистер Чаттертон, mobile vulgus. Да уж лучше улица, чем Бедлам.
А где же тут различие, мистер Кроум?
Ах, сэр, я вижу, вы не счастливы в наш просвещенный век.
Когда я только приехал в Лондон, мне казалось, будто я вступил в некий новый век чудес, – но, оказывается, эти вонючие улочки и битком набитые жилища плодят одних только монстров. Монстров, которых мы сами и порождаем…
Кажется, вам это доставляет удовольствие, мистер Чаттертон. Вы усматриваете в этом поэзию, не правда ли? На вашем лице играет улыбка.
И в самом деле, Чаттертон разражается смехом.
На следующее утро мальчик ждал его возле разрушенного дома; он провел там целый день, нянчась со своей куклой, но Чаттертон все не появлялся. И он возвращался туда каждый день, разыскивая рыжеволосого незнакомца, который подарил ему блестящую монетку, – но никто не приходил. Постепенно Чаттертон изгладился из его памяти, да и сама улица переменилась, но мальчика-идиота с тех пор всегда звали Томом.
* * *
– Но зачем Хэрриет отнесла им картину?
– Ну, наверное…
Эдвард прервал их:
– Филип, а почему поле сразу и зеленое, и желтое?
– Кое-где трава еще живая, а кое-где уже мертвая. Но вместе получается одно поле.
Эдвард на минутку призадумался, а потом мысли его перескочили на что-то другое.
– Смотрите, – сказал он, – там дождь совсем как привидение! – Он показал на дальнюю часть поля, откуда на них медленно надвигался нежданный ливень. Было воскресенье, и они поехали за город. В течение нескольких последних недель они втроем – Вивьен, Филип и Эдвард – регулярно садились в бежевую «форд-кортину» Филипа и отправлялись в «таинственное путешествие», как он это называл. На этот раз они оказались в Саффолке; они прогуливались по тропинке между двумя полями, а теперь приблизились к опушке небольшой сосновой чащи.
– Пошли! – закричал Эдвард. – Там до нас привидение не доберется! – Он первым побежал в лес, наступая на опавшие сосновые иголки, и его смех гулко раздавался среди стройных деревьев.
– Так почему же она отнесла им картину? – повторила Вивьен свой вопрос.
Прошло две недели с тех пор, как она увидела портрет в кабинете у Камберленда и услышала, как Мерк говорит: «Это будет лучшая фальшивка, какую вы только видели. И уж во всяком случае, она будет лучше вот этой». И тогда она упала в обморок. Она сразу узнала, что это та самая картина, которую торжествующий Чарльз принес домой, но в этой непривычной обстановке она казалась какой-то хрупкой, нереальной: она сделалась для Вивьен еще одним вестником Чарльзовой смерти. А внезапно осознав, что это подделка – и что Чарльз ошибался, – она ощутила такую беззащитность, что без сил упала на пол. Весь запас жалости к себе, накопившийся со дня его смерти, разом навалился на нее.
Они шли вслед за Эдвардом к сосновой чаще.
– Наверное, Хэрриет хотела удостовериться в ее подлинности, – сказал Филип. В действительности он подозревал ее в куда менее благовидных намерениях, но понимал, что любой намек на это лишь еще сильнее расстроит Вивьен. – Она просто проверяла. Или, скорее всего, она принесла им ее для реставрации. Ну, чтобы отчистить ее как следует. А они и обнаружили, что это…
– Фальшивка. Дешевая подделка. Но как же так – она простояла у нас столько времени, а мы даже ничего не заподозрили? – В ее голосе как будто послышалась обвинительная нотка, и Филип покраснел. Они продолжали идти молча, а Эдвард бежал впереди, гоняя между деревьями синий футбольный мяч. – Я помню, как она много значила для Чарльза, – сказала Вивьен немного погодя; теперь ее тон переменился. – Он всегда держал ее рядом со своим столом. А иногда, знаешь… – тут она рассмеялась. – Иногда он с ней разговаривал.
Филип на миг отвернулся.
– Мне кажется, – сказал он, – что его стихи изменились после того, как он нашел ее.
– Может быть, это она его нашла.
– Знаю. – Ветер колыхал верхушки сосен, и Филип заметил, что кое-где осыпавшаяся с них хвоя застряла на нижних ветках, как клочья волос.
– Но раз картина – фальшивка, – продолжала она, – то не означает ли это…
– Манускрипты? – Филип уже раздумывал над тем, не были ли Чаттертоновы документы на самом деле совсем не тем, за что принимал их Чарльз; но он еще не знал, каким образом намекнуть на это Вивьен.
– А ведь помнишь, – говорила она, – как он был уверен. Он прямо голову терял от этих бумаг. – Ей казалось, будто самого Чарльза вновь изгоняют из этого мира, и он скользит к огню, готовому поглотить его. Ей нужно было не допустить этого: нельзя, чтобы та истина, которую он обрел в своих открытиях, та вера, которой он проникся к ней, – оказались вдруг разоблачены как фальшивка. Его нужно было защитить, пусть даже после смерти. – Нам нужно забрать их, – сказала она, – пока не наделано большего вреда.
Филип понимал, что она имеет в виду: лучше оставить эти рукописи в покое, оставить их в том виде, в каком они были до смерти Чарльза, и не совершать больше никаких попыток доказать или опровергнуть их подлинность. Разве он сам не говорил всегда Филипу, что в неоконченной работе есть какое-то очарование и даже красота: голова, разбитая скульптором и затем брошенная им; стихотворение, прерванное да так никогда и не завершенное? А почему бы и историческим исследованиям не оставаться незаконченными, существуя в качестве возможности и не скатываясь к блеклому знанию?
– Я не должна была отдавать их Хэрриет, – сказала Вивьен. – Но я сама не соображала, что я делаю. Меня так потрясла смерть Чарльза. И нам было так трудно…
– Здесь нора! – прокричал Эдвард. – Кроличья нора! Совсем как в «Алисе в стране чудес»!
– Все думали, что я «держусь». Именно так они и говорили. А на самом деле – ничего подобного. Просто мне казалось, что все это происходит с кем-то другим. Даже когда я плакала, то как будто кто-то другой плакал вместо меня.
– Ну не надо…
– Нет. Я хочу все это вспомнить. Я хочу вспомнить все. – Взяв его под руку, она продолжала: – Даже Эдвард словно играл какую-то роль. Мы оба ждали – ждали, чтобы сделать первый шаг. Но я не знала, как…
– Тебе надо было сказать об этом мне.
– Но что бы я сказала тебе? Что все казалось ненастоящим? Что все мне угрожало? Ты бы не защитил меня от моих собственных страхов.
– Думаю, что нет. Я тоже не знал, как тебе помочь, – ответил он. – Я обо многом думал, но… – он нагнулся подобрать ветку, – но теперь незачем об этом печалиться. Теперь я все заберу у Хэрриет Скроуп. – Он ударил веткой о ствол дерева, и от этого внезапного толчка на них пролился душ из дождевых капель.
– Но как ты это сделаешь? Я ведь сама ей все отдала. Я не могу просто взять и потребовать их обратно. И она сама так обрадовалась рукописям, говорила, что нужно их издать…
– Идите сюда, – закричал Эдвард. – Здесь речка!
Они двинулись дальше; Филип воинственно размахивал палкой в воздухе.
– Но с чего мы взяли, – сказал он, – что бумаги действительно принадлежали Чарльзу?
– Что ты хочешь этим сказать?
– Я так до конца и не знаю, что произошло в Бристоле. Он просто вышел из того дома с кипой бумаг в продуктовой сумке.
Она рассмеялась.
– Он никогда не любил вдаваться в объяснения, правда?
Как только Вивьен сказала это, Филип осознал, что они с Чарльзом никогда как следует и не говорили – и не потому, что чувствовали себя неловко друг с другом, а потому, что каждый разговор казался им лишь промежуточным, лишь одним из многих разговоров, которые будут все время продолжаться. Они и не догадывались, что все это может внезапно оборваться.
– А я ведь даже не знаю, – сказал он, – как Чарльз набрел на тот портрет.
– Ну, об этом тебе все расскажет Эдвард. Они вместе ходили в ту лавку старьевщика. – Но она еще раздумывала над его предыдущим замечанием. – А что тебя все-таки смущает – с Бристолем?
– Да все очень просто. Что, если бумаги не принадлежат Чарльзу, и что, если подлинный владелец хочет вернуть их себе? Тогда Хэрриет придется расстаться с ними. Теперь ты понимаешь?
– И больше никто об этом никогда не узнает?
– Никто. – Он подбросил ветку в воздух, и она исчезла где-то в гуще деревьев.
– Но как же ты узнаешь, кто их действительный владелец?
– Я пойду по следу. Я снова съезжу в Бристоль и поговорю с тем человеком, который отдал бумаги Чарльзу. Тут что-то не так, я это чувствую. Мне бы раньше догадаться…
– Да нет, не было никакой причины…
– Но я раскрою истину. Я выясню, что такое эти манускрипты на самом деле. А потом нанесу визит Хэрриет Скроуп.
Эдвард побежал обратно к ним.
– Это как лес, который снится во сне – правда, мама? Тут так тихо. Он снова убежал.
– Этот мальчуган, – сказал Филип, смеясь, – станет поэтом.
– Он скучает по отцу. – Тут палка свалилась на землю, пролетев сквозь ветви деревьев, и Вивьен подняла ее. – Но он ничего не говорит.
– Да, мальчики обычно скрытны. Они ищут какую-то замену. – Филип никогда прежде не разговаривал с Вивьен так откровенно, и он только теперь начинал сознавать, что может разговаривать: теперь, когда он чувствовал ответственность за них двоих, ему больше не мешали его обычные нервозность и застенчивость. – Событие, которое для нас – трагедия… – он немного помедлил, – для них – просто перемена.
Эдвард гонял между деревьями синий мяч.
– А ты когда-нибудь замечал, – спросила Вивьен, – как трудно разглядеть синий цвет в таком освещении?
– Нет, – ответил Филип. – Я никогда этого не замечал. – Внезапно он ощутил сильную любовь к ней – и побежал к Эдварду, крича, чтобы тот сделал ему подачу.
* * *
Я полагаю, Дэн, что писатель, который не способен писать на одну и ту же тему с противоположных позиций, – попросту неумеха. Он недостоин своей…
Своей платы?
Своей Музы.
Ну, когда ты толкуешь о Музах, я попадаю впросак. Мне о них ничего не известно.
Дэниел Хануэй, сочинитель всякой всячины, эподист и литературный поденщик, сидит вместе с Чаттертоном в питейном павильоне в Тотхиллском увеселительном саду. Они пришли сюда по настоянию Хануэя, так как ему не терпелось поглазеть на здешних дамочек. Но Чаттертон уже принялся рассуждать о более высоких материях.
Когда я сочиняю восхваления в честь покойного старика Ли, говорит он, то я пишу от чистого сердца; но когда я сочиняю на него же хулы, проклиная его и осуждая на адову яму, – то поступаю столь же искренне. Он берет со стола стакан бренди с горячей водой. А знаешь почему, Дэн?
Почему, Том?
Потому что мы живем в век поэзии, а поэзия никогда не лжет! Так выпьем за Музу!
Он поднимает свой стакан и проливает немного бренди на свой галстук.
А ты – дитя этого века, да, Том?
Да нет, какое я дитя? Эй, еще бренди сюда! Разве я выгляжу как дитя?
Мальчишка приносит им еще один кувшин, а оркестр в ротонде начинает играть музыку; и тотчас же среди дорожек и павильонов зажигаются факелы. Чаттертон откидывается на спинку стула и смотрит по сторонам.
Внезапное преображение, Дэн, вполне достойное пантомимы.
А ты – бесенок, я полагаю? Хануэй тоже порядком набрался. Погляди-ка, Том: видишь вон ту бабенку за деревьями? Он показывает в сторону крытого променада, завершающегося купой деревьев. Готовь-ка хуй да целься в нее.
Но Чаттертону слепит глаза свет факелов: все блестящие предметы ему напоминают о его грядущей славе, и он чувствует тепло на своем лице. Я смотрю на пламя и вижу все перед собою. Он оборачивается к своему собеседнику. Дэн, Дэн, расскажи мне о тех поэтах, которых ты знал.
Хануэй неохотно отрывает взгляд от той дамы. А-а. О поэтах. Ну, был такой Туксон – злобный старикашка с ядовитым пером. Он все захаживал в таверну «Геркулес» – верно, знаешь такую на Дин-стрит? Он бывал там так часто, что его даже прозвали Геркулесовым столпом.
Нет, не о таких, как он. Расскажи мне о настоящих поэтах, Дэн.
Хануэй улыбается.
Да кто я такой, чтобы судить – кто настоящий, а кто ненастоящий?
Но ты ведь знал Каупера. И Грея.
Редкостные типы. Оба. Грей, бывало, напивался так, что падал замертво на землю, а потом просыпался радостным и веселым, как младенчик на груди матери. Но над ним никто не смеялся. Что-то в нем было такое…
Что-то такое? Но что же?
Чаттертону не терпится узнать именно это о своих предшественниках. Хануэй наполняет свой стакан.
Понимаешь, он расхаживал среди нас, но мыслями находился где-то в другом месте. Но тебя этим не удивить.
Почему это?
Да потому что ты сам такой же. Никто над тобой не смеется. Пусть даже ты всего лишь мальчишка. Хануэй ставит стакан на стол, и факельные отблески освещают глубокие морщины на его лице. У тебя еще многое впереди, Том. А моя песенка спета.
Да ты еще меня переживешь, Дэн…
Нет, не спорь. Я свою жизнь уже загубил, а ты – у тебя великое будущее. Он снова наполняет свой стакан, а потом стакан Чаттертона. Разрешите пожать вашу руку, сэр. Их руки соединяются в пожатье над дубовым столиком. Смотри-ка, одна движется вперед, а вторая удаляется. Мы лишь ненадолго встретились в своих странствиях. А теперь я тебя отпускаю. Хануэй отнимает руку и смеется.
Чаттертон по-прежнему серьезен.
К чему толковать о кончине, Дэн, ведь и сама жизнь куда как зыбка. Я тебе не рассказывал о маленьком идиоте, которого встретил сегодня утром на Лонг-Эйкр?
Еще нет, Том, еще нет. Хануэй чем-то озабочен. Ну, раз мы заговорили о странствиях, то мне пора. Он кивает в сторону той дамы в крытом променаде. Меня ждет вон та маленькая лань, но мне нужно подобраться к ней прежде, чем мой лук выстрелит. Он встает из-за стола, но перед уходом еще раз оборачивается к Чаттертону. Забыл спросить тебя про то лекарство. Гроб-или-здоров.
А, я его приму сегодня вечером. Чаттертон смеется, хотя от одной мысли об этом ему делается не по себе. Уж верно, и для тебя там останется, Дэн. Тебе ведь тоже может пригодиться, когда утро настанет.
А у меня уже не встанет. Хануэй смеясь уходит.
Чаттертон снова наливает себе. Дэн прав. Надо мной никто не насмехается. Я – Томас Чаттертон, и наступит время, когда весь мир будет поражаться мне. Никто еще не знает, что я теперь собираюсь написать. Он пошатываясь встает со стула и идет между факелов к входным воротам. Но на Эбингдон-стрит нет кэбов. Пешедрал, мой каурый конек Пешедрал, домчит меня домой. И он заворачивается в пальто и торопится по городским улицам к Верхнему Холборну и Брук-стрит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Без слов, думает Чаттертон, не существует ничего. Не существует настоящего мира. Без слов я даже не могу предостеречь или защитить тебя.
Гляди, говорит он, вынимая из кармана пальто монетку. Гляди, вот это тебе. Еда. Он поднимает шестипенсовик повыше, и тот сверкает на солнце.
Но мальчик продолжает нянчиться с куклой. Без слов ты пребываешь в ином времени. Ты существуешь в каком-то другом месте, где тебе спокойно. Мальчик замечает блестящую денежку и выхватывает ее у Чаттертона. Еда. Ты должен купить на нее еды. Чаттертон жестами показывает, будто что-то ест. Ты понимаешь это слово?
Слава. Мальчик тоже засосывает руку в рот. Слива. Слева.
Ну вот, Том, ты, оказывается, можешь учиться.
Как мальчик ухитрился здесь выжить, Чаттертон даже представить себе не мог, но он не раз слышал рассказы про увечных детей, брошенных родителями и бродяжничавших по улицам. А что, если они сами становились похожими на этот город – угрюмыми, скрытными, неуязвимыми?
Мальчик протягивает ему деревянную куколку. Ты. Кукла. Ты.
Нет, говорит он, не надо.
Она твоя. А если бы его самого бросили, то стал бы он таким же, как этот вот ребенок? На мгновенье он всматривается в мальчика так, словно пытаясь разглядеть в нем самого себя.
Мимо проходят двое работяг.
А, вишь ты, вона тот робенок? Не завалило тут иво?
Нет-нет, он теперь в безопасности.
Чаттертон не хочет, чтобы они подходили слишком близко. Ему хочется, чтобы они шли своей дорогой.
Приходской робенок, штоль? Да какой оборвыш.
Работяги смеются, и мальчик смеется вместе с ними – протягивая куколку, чтобы они ее увидели. Видать, он мистер Панч, а? И они идут дальше, продолжая смеяться.
Лучше дать ему мышьяку, думает Чаттертон, чем оставить его тут безо всякой защиты от этого грубого мира… но у меня уже не осталось времени. Нужно срочно относить элегию. Мне пора идти, говорит он. Мне надо кое-кого повидать. Он поворачивается, чтобы уходить, и мальчик издает истошный вопль. Ну нет. Еще не хватало, чтоб он ко мне привязался. Чаттертон оборачивается. Он не хочет прикасаться к ребенку – он видит, что его кожу покрывает корка грязи, – но делает шаг в его сторону. Я приду к тебе снова. Завтра. Я приду сюда завтра. Он делает какое-то движение руками, пытаясь изобразить следующий день. Завтра. Я буду здесь. Твой друг. Том приходит сюда.
Чаттертон спешит на Лонг-Эйкр, в присутствие Города и деревни, и там он рассказывает о маленьком идиоте мистеру Кроуму – редактору и издателю, выпускавшему этот почитаемый журнал.
Что ж поделаешь? Это mobile vulgus, Чернь (лат.).
мистер Чаттертон, mobile vulgus. Да уж лучше улица, чем Бедлам.
А где же тут различие, мистер Кроум?
Ах, сэр, я вижу, вы не счастливы в наш просвещенный век.
Когда я только приехал в Лондон, мне казалось, будто я вступил в некий новый век чудес, – но, оказывается, эти вонючие улочки и битком набитые жилища плодят одних только монстров. Монстров, которых мы сами и порождаем…
Кажется, вам это доставляет удовольствие, мистер Чаттертон. Вы усматриваете в этом поэзию, не правда ли? На вашем лице играет улыбка.
И в самом деле, Чаттертон разражается смехом.
На следующее утро мальчик ждал его возле разрушенного дома; он провел там целый день, нянчась со своей куклой, но Чаттертон все не появлялся. И он возвращался туда каждый день, разыскивая рыжеволосого незнакомца, который подарил ему блестящую монетку, – но никто не приходил. Постепенно Чаттертон изгладился из его памяти, да и сама улица переменилась, но мальчика-идиота с тех пор всегда звали Томом.
* * *
– Но зачем Хэрриет отнесла им картину?
– Ну, наверное…
Эдвард прервал их:
– Филип, а почему поле сразу и зеленое, и желтое?
– Кое-где трава еще живая, а кое-где уже мертвая. Но вместе получается одно поле.
Эдвард на минутку призадумался, а потом мысли его перескочили на что-то другое.
– Смотрите, – сказал он, – там дождь совсем как привидение! – Он показал на дальнюю часть поля, откуда на них медленно надвигался нежданный ливень. Было воскресенье, и они поехали за город. В течение нескольких последних недель они втроем – Вивьен, Филип и Эдвард – регулярно садились в бежевую «форд-кортину» Филипа и отправлялись в «таинственное путешествие», как он это называл. На этот раз они оказались в Саффолке; они прогуливались по тропинке между двумя полями, а теперь приблизились к опушке небольшой сосновой чащи.
– Пошли! – закричал Эдвард. – Там до нас привидение не доберется! – Он первым побежал в лес, наступая на опавшие сосновые иголки, и его смех гулко раздавался среди стройных деревьев.
– Так почему же она отнесла им картину? – повторила Вивьен свой вопрос.
Прошло две недели с тех пор, как она увидела портрет в кабинете у Камберленда и услышала, как Мерк говорит: «Это будет лучшая фальшивка, какую вы только видели. И уж во всяком случае, она будет лучше вот этой». И тогда она упала в обморок. Она сразу узнала, что это та самая картина, которую торжествующий Чарльз принес домой, но в этой непривычной обстановке она казалась какой-то хрупкой, нереальной: она сделалась для Вивьен еще одним вестником Чарльзовой смерти. А внезапно осознав, что это подделка – и что Чарльз ошибался, – она ощутила такую беззащитность, что без сил упала на пол. Весь запас жалости к себе, накопившийся со дня его смерти, разом навалился на нее.
Они шли вслед за Эдвардом к сосновой чаще.
– Наверное, Хэрриет хотела удостовериться в ее подлинности, – сказал Филип. В действительности он подозревал ее в куда менее благовидных намерениях, но понимал, что любой намек на это лишь еще сильнее расстроит Вивьен. – Она просто проверяла. Или, скорее всего, она принесла им ее для реставрации. Ну, чтобы отчистить ее как следует. А они и обнаружили, что это…
– Фальшивка. Дешевая подделка. Но как же так – она простояла у нас столько времени, а мы даже ничего не заподозрили? – В ее голосе как будто послышалась обвинительная нотка, и Филип покраснел. Они продолжали идти молча, а Эдвард бежал впереди, гоняя между деревьями синий футбольный мяч. – Я помню, как она много значила для Чарльза, – сказала Вивьен немного погодя; теперь ее тон переменился. – Он всегда держал ее рядом со своим столом. А иногда, знаешь… – тут она рассмеялась. – Иногда он с ней разговаривал.
Филип на миг отвернулся.
– Мне кажется, – сказал он, – что его стихи изменились после того, как он нашел ее.
– Может быть, это она его нашла.
– Знаю. – Ветер колыхал верхушки сосен, и Филип заметил, что кое-где осыпавшаяся с них хвоя застряла на нижних ветках, как клочья волос.
– Но раз картина – фальшивка, – продолжала она, – то не означает ли это…
– Манускрипты? – Филип уже раздумывал над тем, не были ли Чаттертоновы документы на самом деле совсем не тем, за что принимал их Чарльз; но он еще не знал, каким образом намекнуть на это Вивьен.
– А ведь помнишь, – говорила она, – как он был уверен. Он прямо голову терял от этих бумаг. – Ей казалось, будто самого Чарльза вновь изгоняют из этого мира, и он скользит к огню, готовому поглотить его. Ей нужно было не допустить этого: нельзя, чтобы та истина, которую он обрел в своих открытиях, та вера, которой он проникся к ней, – оказались вдруг разоблачены как фальшивка. Его нужно было защитить, пусть даже после смерти. – Нам нужно забрать их, – сказала она, – пока не наделано большего вреда.
Филип понимал, что она имеет в виду: лучше оставить эти рукописи в покое, оставить их в том виде, в каком они были до смерти Чарльза, и не совершать больше никаких попыток доказать или опровергнуть их подлинность. Разве он сам не говорил всегда Филипу, что в неоконченной работе есть какое-то очарование и даже красота: голова, разбитая скульптором и затем брошенная им; стихотворение, прерванное да так никогда и не завершенное? А почему бы и историческим исследованиям не оставаться незаконченными, существуя в качестве возможности и не скатываясь к блеклому знанию?
– Я не должна была отдавать их Хэрриет, – сказала Вивьен. – Но я сама не соображала, что я делаю. Меня так потрясла смерть Чарльза. И нам было так трудно…
– Здесь нора! – прокричал Эдвард. – Кроличья нора! Совсем как в «Алисе в стране чудес»!
– Все думали, что я «держусь». Именно так они и говорили. А на самом деле – ничего подобного. Просто мне казалось, что все это происходит с кем-то другим. Даже когда я плакала, то как будто кто-то другой плакал вместо меня.
– Ну не надо…
– Нет. Я хочу все это вспомнить. Я хочу вспомнить все. – Взяв его под руку, она продолжала: – Даже Эдвард словно играл какую-то роль. Мы оба ждали – ждали, чтобы сделать первый шаг. Но я не знала, как…
– Тебе надо было сказать об этом мне.
– Но что бы я сказала тебе? Что все казалось ненастоящим? Что все мне угрожало? Ты бы не защитил меня от моих собственных страхов.
– Думаю, что нет. Я тоже не знал, как тебе помочь, – ответил он. – Я обо многом думал, но… – он нагнулся подобрать ветку, – но теперь незачем об этом печалиться. Теперь я все заберу у Хэрриет Скроуп. – Он ударил веткой о ствол дерева, и от этого внезапного толчка на них пролился душ из дождевых капель.
– Но как ты это сделаешь? Я ведь сама ей все отдала. Я не могу просто взять и потребовать их обратно. И она сама так обрадовалась рукописям, говорила, что нужно их издать…
– Идите сюда, – закричал Эдвард. – Здесь речка!
Они двинулись дальше; Филип воинственно размахивал палкой в воздухе.
– Но с чего мы взяли, – сказал он, – что бумаги действительно принадлежали Чарльзу?
– Что ты хочешь этим сказать?
– Я так до конца и не знаю, что произошло в Бристоле. Он просто вышел из того дома с кипой бумаг в продуктовой сумке.
Она рассмеялась.
– Он никогда не любил вдаваться в объяснения, правда?
Как только Вивьен сказала это, Филип осознал, что они с Чарльзом никогда как следует и не говорили – и не потому, что чувствовали себя неловко друг с другом, а потому, что каждый разговор казался им лишь промежуточным, лишь одним из многих разговоров, которые будут все время продолжаться. Они и не догадывались, что все это может внезапно оборваться.
– А я ведь даже не знаю, – сказал он, – как Чарльз набрел на тот портрет.
– Ну, об этом тебе все расскажет Эдвард. Они вместе ходили в ту лавку старьевщика. – Но она еще раздумывала над его предыдущим замечанием. – А что тебя все-таки смущает – с Бристолем?
– Да все очень просто. Что, если бумаги не принадлежат Чарльзу, и что, если подлинный владелец хочет вернуть их себе? Тогда Хэрриет придется расстаться с ними. Теперь ты понимаешь?
– И больше никто об этом никогда не узнает?
– Никто. – Он подбросил ветку в воздух, и она исчезла где-то в гуще деревьев.
– Но как же ты узнаешь, кто их действительный владелец?
– Я пойду по следу. Я снова съезжу в Бристоль и поговорю с тем человеком, который отдал бумаги Чарльзу. Тут что-то не так, я это чувствую. Мне бы раньше догадаться…
– Да нет, не было никакой причины…
– Но я раскрою истину. Я выясню, что такое эти манускрипты на самом деле. А потом нанесу визит Хэрриет Скроуп.
Эдвард побежал обратно к ним.
– Это как лес, который снится во сне – правда, мама? Тут так тихо. Он снова убежал.
– Этот мальчуган, – сказал Филип, смеясь, – станет поэтом.
– Он скучает по отцу. – Тут палка свалилась на землю, пролетев сквозь ветви деревьев, и Вивьен подняла ее. – Но он ничего не говорит.
– Да, мальчики обычно скрытны. Они ищут какую-то замену. – Филип никогда прежде не разговаривал с Вивьен так откровенно, и он только теперь начинал сознавать, что может разговаривать: теперь, когда он чувствовал ответственность за них двоих, ему больше не мешали его обычные нервозность и застенчивость. – Событие, которое для нас – трагедия… – он немного помедлил, – для них – просто перемена.
Эдвард гонял между деревьями синий мяч.
– А ты когда-нибудь замечал, – спросила Вивьен, – как трудно разглядеть синий цвет в таком освещении?
– Нет, – ответил Филип. – Я никогда этого не замечал. – Внезапно он ощутил сильную любовь к ней – и побежал к Эдварду, крича, чтобы тот сделал ему подачу.
* * *
Я полагаю, Дэн, что писатель, который не способен писать на одну и ту же тему с противоположных позиций, – попросту неумеха. Он недостоин своей…
Своей платы?
Своей Музы.
Ну, когда ты толкуешь о Музах, я попадаю впросак. Мне о них ничего не известно.
Дэниел Хануэй, сочинитель всякой всячины, эподист и литературный поденщик, сидит вместе с Чаттертоном в питейном павильоне в Тотхиллском увеселительном саду. Они пришли сюда по настоянию Хануэя, так как ему не терпелось поглазеть на здешних дамочек. Но Чаттертон уже принялся рассуждать о более высоких материях.
Когда я сочиняю восхваления в честь покойного старика Ли, говорит он, то я пишу от чистого сердца; но когда я сочиняю на него же хулы, проклиная его и осуждая на адову яму, – то поступаю столь же искренне. Он берет со стола стакан бренди с горячей водой. А знаешь почему, Дэн?
Почему, Том?
Потому что мы живем в век поэзии, а поэзия никогда не лжет! Так выпьем за Музу!
Он поднимает свой стакан и проливает немного бренди на свой галстук.
А ты – дитя этого века, да, Том?
Да нет, какое я дитя? Эй, еще бренди сюда! Разве я выгляжу как дитя?
Мальчишка приносит им еще один кувшин, а оркестр в ротонде начинает играть музыку; и тотчас же среди дорожек и павильонов зажигаются факелы. Чаттертон откидывается на спинку стула и смотрит по сторонам.
Внезапное преображение, Дэн, вполне достойное пантомимы.
А ты – бесенок, я полагаю? Хануэй тоже порядком набрался. Погляди-ка, Том: видишь вон ту бабенку за деревьями? Он показывает в сторону крытого променада, завершающегося купой деревьев. Готовь-ка хуй да целься в нее.
Но Чаттертону слепит глаза свет факелов: все блестящие предметы ему напоминают о его грядущей славе, и он чувствует тепло на своем лице. Я смотрю на пламя и вижу все перед собою. Он оборачивается к своему собеседнику. Дэн, Дэн, расскажи мне о тех поэтах, которых ты знал.
Хануэй неохотно отрывает взгляд от той дамы. А-а. О поэтах. Ну, был такой Туксон – злобный старикашка с ядовитым пером. Он все захаживал в таверну «Геркулес» – верно, знаешь такую на Дин-стрит? Он бывал там так часто, что его даже прозвали Геркулесовым столпом.
Нет, не о таких, как он. Расскажи мне о настоящих поэтах, Дэн.
Хануэй улыбается.
Да кто я такой, чтобы судить – кто настоящий, а кто ненастоящий?
Но ты ведь знал Каупера. И Грея.
Редкостные типы. Оба. Грей, бывало, напивался так, что падал замертво на землю, а потом просыпался радостным и веселым, как младенчик на груди матери. Но над ним никто не смеялся. Что-то в нем было такое…
Что-то такое? Но что же?
Чаттертону не терпится узнать именно это о своих предшественниках. Хануэй наполняет свой стакан.
Понимаешь, он расхаживал среди нас, но мыслями находился где-то в другом месте. Но тебя этим не удивить.
Почему это?
Да потому что ты сам такой же. Никто над тобой не смеется. Пусть даже ты всего лишь мальчишка. Хануэй ставит стакан на стол, и факельные отблески освещают глубокие морщины на его лице. У тебя еще многое впереди, Том. А моя песенка спета.
Да ты еще меня переживешь, Дэн…
Нет, не спорь. Я свою жизнь уже загубил, а ты – у тебя великое будущее. Он снова наполняет свой стакан, а потом стакан Чаттертона. Разрешите пожать вашу руку, сэр. Их руки соединяются в пожатье над дубовым столиком. Смотри-ка, одна движется вперед, а вторая удаляется. Мы лишь ненадолго встретились в своих странствиях. А теперь я тебя отпускаю. Хануэй отнимает руку и смеется.
Чаттертон по-прежнему серьезен.
К чему толковать о кончине, Дэн, ведь и сама жизнь куда как зыбка. Я тебе не рассказывал о маленьком идиоте, которого встретил сегодня утром на Лонг-Эйкр?
Еще нет, Том, еще нет. Хануэй чем-то озабочен. Ну, раз мы заговорили о странствиях, то мне пора. Он кивает в сторону той дамы в крытом променаде. Меня ждет вон та маленькая лань, но мне нужно подобраться к ней прежде, чем мой лук выстрелит. Он встает из-за стола, но перед уходом еще раз оборачивается к Чаттертону. Забыл спросить тебя про то лекарство. Гроб-или-здоров.
А, я его приму сегодня вечером. Чаттертон смеется, хотя от одной мысли об этом ему делается не по себе. Уж верно, и для тебя там останется, Дэн. Тебе ведь тоже может пригодиться, когда утро настанет.
А у меня уже не встанет. Хануэй смеясь уходит.
Чаттертон снова наливает себе. Дэн прав. Надо мной никто не насмехается. Я – Томас Чаттертон, и наступит время, когда весь мир будет поражаться мне. Никто еще не знает, что я теперь собираюсь написать. Он пошатываясь встает со стула и идет между факелов к входным воротам. Но на Эбингдон-стрит нет кэбов. Пешедрал, мой каурый конек Пешедрал, домчит меня домой. И он заворачивается в пальто и торопится по городским улицам к Верхнему Холборну и Брук-стрит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35