В клубе продумывали план субботнего вечера отдыха и дискуссию на тему «Что такое счастье?». Ее предложил замполит Нелидов. А над крышами гарнизонных зданий и над одетым в яркую зелень лесом светило щедрое солнце и голубело майское небо.
Весело было и на душе у майора Дробышева, когда в предобеденный час он перешагнул порог генеральского кабинета.
– Можете поздравить. Отпуск! – весело сказал он Мочалову и находившемуся здесь же полковнику Нелидову. – В конце мая море на Кавказском побережье хотя и не такое теплое, как в июле, но и не такое холодное, как в декабре или январе. А я даже при плюс двенадцати купаюсь.
– Море – это хорошо, – качнул головой генерал, – хуже, когда тебя в болоте плавать заставляют.
Он стоял за своим письменным столом и с каким-то горьким выражением держал двумя пальцами бумагу с фиолетовым разляпанным штампом вверху и черными строчками машинописи. Дробышев понял, что генерал озабочен, крайне чем-то раздражен, и ему ровным счетом нет никакого дела до Черного моря, ни до Кавказского побережья.
Дробышев кивнул на бумагу:
– Что это вы за послание держите, товарищ генерал, если это, конечно, не секрет.
Мочалов вздохнул, и брови его огорченно сдвинулись. Положив бумагу на стол, он озадаченно развел руками:
– История… Ничего не скажешь.
– Ему тоже полезно прочесть, Сергей Степанович, – подсказал полковник Нелидов.
– Да, да, – спохватился Мочалов, – полюбуйтесь-ка.
Дробышев взял бумагу. На ней увидел штамп поселкового Совета. Название украинского городка было хорошо знакомо. Мысленно Дробышев отметил, что штамп этот поставлен косо, очевидно в спешке, а текст на машинке печатал малосведущий в машинописи человек: отступы неровные, в словах несколько пропущенных букв проставлены вверху. Под словами «председатель поселкового Совета Сизов», отпечатанными без заглавных букв, – размашистая подпись. Потом он пробежал глазами короткий текст. Ни один мускул не дрогнул на его лице, и брови над голубыми глазами не сдвинулись и не поднялись вверх, как это бывает у людей, чем-то пораженных и не умеющих скрывать свои чувства. Он вторично углубился в чтение:
«Командиру части.
Нам стало известно, что в вашей части проходит службу Костров Владимир Павлович. Об этом на наш запрос сообщили из Северо-Кавказского военного округа. Мы не знаем, в каком он сейчас звании и в какой должности. Может, он имеет доступ к секретному оружию или самой ответственной боевой технике. Так вот, от имени Советской власти мы вынуждены поставить вас в известность о следующем. В годы оккупации 1942–1943 гг. отец Кострова В.П. Павел Федорович Костров активно сотрудничал с немецко-фашистскими оккупантами, служил в комендатуре г. Горловка, а затем и в гестапо. Он же самый Костров П.Ф. принимал участие в расправах над честными советскими людьми, выслеживании подпольщиков и партизан. При освобождении нашего района и города частями Советской Армии сбежал в неизвестном направлении вместе с оккупантами.
Такова правда о родителе вашего офицера Кострова. Мне думается, что вам, как командиру, знать ее надо.
Председатель поселкового Совета
Сизов».
* * *
Дробышев молча положил бумагу на стол. Он чувствовал, как две пары глаз сверлят его.
– Жарко, – сказал он спокойно и, достав платок, вытер лицо.
– Ты мне не темни, Иван Михайлович, – первым не выдержал Нелидов. – Твое мнение на этот счет?
– Володя Костров – мой хороший товарищ, – уклончиво ответил Дробышев, – и притом сын за отца не отвечает.
– Ты мне тут Сталина не цитируй.
Дробышев невозмутимо отмахнулся:
– Да разве он автор этого изречения? Сын за отца не ответчик – это народ сказал за многие годы до него.
Мочалов тонкими пальцами отодвинул листок от себя.
– Так-то оно так, Иван Михалыч, – произнес он задумчиво, – сын за отца действительно не отвечает, и у нас давно покончено с наслоениями культа личности. Но ты посчитайся и с другим. Ведь это же официальный документ. Но на бумаге штамп поселкового Совета, подпись его председателя. Бумага пришла действительно из тех мест, откуда наш Володя, и речь в ней на самом деле идет о его отце.
– Ну и что же? – холодно спросил Дробышев.
– А то, что оставить подобный сигнал не замеченным мы попросту не имеем права. Я убежден – Костров идеально чистый, честный человек, коммунист, офицер. Но ведь это же здесь… у нас. – Мочалов вздохнул, оперся ладонями о спинку кресла. Напряженно тикали часы. Все трое молчали. – нечего сказать – ситуация. Вот-вот его кандидатуру будут утверждать на очередной полет. И не где-нибудь – на госкомиссии. Он должен стать человеком, имя которого разнесется по всем уголкам земного шара. И вдруг у советского космонавта отец каратель, фашистский преступник. Вы понимаете, какой будет резонанс? Ведь каждый из наших кандидатов на космический рейс должен быть как стеклышко. А тут вроде пятна на солнце. Неважно получается. Тяжелый случай. Может, ты все же что-то подскажешь, Иван Михалыч?
Дробышев не моргая поглядел на генерала, и голубые глаза его остались бесстрастны.
– А Черное море? Путевка? Температура воды плюс двенадцать?
– Ах да! – ледяным голосом воскликнул Мочалов. – Как это я забыл? Тогда желаю поскорее занять нижнее место в мягком вагоне.
Белый телефон на письменном столе зазвонил, и Мочалов рассеянным движением снял трубку:
– Вы угадали, Костров. Это я.
Слышимость по этой линии была превосходной, и, от того что генерал держал трубку на некотором удалении от уха, космонавта слышали все трое.
– Сергей Степанович, – бойко сообщил Костров, – звоню по поручению Зары Мамедовны. Только что сошел с матушки-центрифуги и еще мокрый как мышонок. Двенадцать Ж выдержал на «отлично». Кардиограмма идеальная. Все в норме, Сергей Степанович.
Тонкий рот Дробышева расплылся в доброй улыбке, и на какие-то мгновения майор потерял свою обычную невозмутимость.
– Ай да Володя! Молодец! Жми! – выкрикивал он азартно.
Но Мочалов с тем же хмурым видом опустил трубку на рычаг.
– Чего же хорошего? Только что выбрался парень из серьезного испытания и на тебе – новое. Действительно, беда одна никогда не приходит, другую за собой тащит. Вот она, диалектика жизни, – и он неприязненно оглянулся на майора.
Но Дробышев уже не хотел расставаться с хорошим настроением, овладевшим им после звонка Кострова:
– Ничего, товарищ генерал. Мы диалектику усчили не по Гегелю… или как там образно выразился в свое время товарищ Маяковский. Коммунисты не боятся трудностей. – Он посмотрел на письменный стол и с решительным видом хлопнул себя кулаком в грудь: – Ладно! Была не была! Вы кому-нибудь эту бумагу показывали?.. Нет? Так и не торопитесь. Давайте ее мне. Попробую что-либо предпринять. А вам мой совет таков. Ни бровью, ни глазом не выдавайте Володе, что на него пришел тревожный сигнал.
Может, и были какие-то свои слабости и недостатки у майора Ивана Михайловича Дробышева, они ж многим человеческим характерам свойственны, но болтливостью и легкомыслием он не обладал и никогда не бросал слов на ветер. Еще в кабинете генерала Мочалова, отказываясь поначалу от определенного ответа, он напряженно обдумывал случившееся. «Нечего сказать, хорошенький подарочек преподнес этот председатель поселкового Совета Сизов. Получить такое серьезное сообщение о нашем космонавте… И когда!»
Шагая по аллее городка к проходной, Дробышев продолжал взвешивать обстоятельства, сопутствовавшие этому событию. Постепенно мысли его принимали стройное течение. Садясь в «Победу», он коротко бросил водителю: «В управление». И тот, ни о чем не спрашивая, поняв, что майор торопится, безмолвно погнал машину по шоссе. Дробышев снова мысленно вернулся к бумаге, поступившей на имя Мочалова и теперь лежавшей в его рабочей папке. Чем-то она ему сразу не понравилась. Выполняя множество поручений, он не однажды сталкивался с изготовленными в самых далеких уголках страны документами. Были среди них и не совсем грамотные по стилю, или существо вопроса излагалось так косноязычно и путано, что приходилось по нескольку раз вчитываться, прежде чем становилось ясным содержание. Но это письмо чем-то отличалось от таких документов. «Чем же? – спросил самого себя Дробышев и самому себе ответил: – Развязностью». Таким же развязным, как и косо прилепленный, словно подгулявший, штамп, было и содержание. Эта развязность мелькнула во фразе – «может, он имеет доступ к секретному оружию», которой автор письма словно хотел сказать неизвестному ему командиру: такого нельзя держать там, где секретное оружие, нельзя ему верить. К такой попытке навязать свое мнение другому лицу не мог прибегнуть человек скромный, поставивший перед собой задачу только проинформировать. В конце письма не менее пошло звучала и другая фраза: «Мне думается, что вам, как командиру, эту правду знать надо».
Но только ли этим не понравилось письмо? Нет, не только. В сорок третьем году были изгнаны гитлеровцы из маленького этого поселка, примыкающего к большой донецкой железнодорожной станции, и окружающих деревень. В деревне или поселке – все как на ладони. Это не в огромном городе, где житель северного района может а всю жизнь ни разу не встретиться с жителем южного. Там, в поселке, каждый со своими делами и поступками на виду. Так почему же за долгие годы никто и никогда не сообщил об отце Кострова и только сейчас, через такой большой промежуток времени, понадобилось колыхнуть старое, чтобы омрачить жизнь Володе Кострову? Надо проверить, и как можно скорее. «Проверить… – про себя усмехнулся Дробышев. – Проверять можно по-разному». Раньше, когда сплошь и рядом нарушалась революционная законность, слово «проверить» нередко понималось и как необходимость усилить донос новыми фактами и предположениями, праведными и неправедными, но такими, чтобы после них не мог уже пикнуть человек, на которого донос поступил. А теперь он, майор госбезопасности Дробышев, будет заниматься проверкой этого тяжелого обвинения с единственной целью, чтобы прежде всего выявить пусть самую жесткую, но только правду, а если ее нет и написанное – вымысел, то сделать все, чтобы освободить Володю Кострова от клеветы, обелить и возвысить его имя, потому что он прежде всего советский человек.
«Гордись, Иван Михайлович, – говорил самому себе Дробышев, – гордись этой своей миссией и всегда помни святые слова великого чекиста Страны Советов Дзержинского о том, что непримиримость к врагам революции ничего общего не имеет с ложной подозрительностью к честным советским людям».
Машина мчалась сквозь зеленый лес, и вместе с ветром о стекло бились осколки солнечных лучей. Дробышев думал о призвании чекиста, о своих друзьях. Он с гордостью вспоминал тех своих товарищей, которые даже в трудное время оставались честными и непреклонными продолжателями дела Дзержинского, наследниками его заветов. Он с грустью думал о книгах и пьесах, посвященных тяжелым годам, где работникам госбезопасности часто была уготована роль исполнителей несправедливых решений и репрессий. Так ли это? Разве в те годы все наши чекисты становились такими, какими хотел их видеть Берия и его приспешники? Разве не было непримиримых, несломленных, даже ушедших из жизни с гордо поднятой головой?
Дробышеву вспомнился рассказ их генерала о храбром чекисте подполковнике Бахметьеве. Давно это было. Кончилась война, и штаб штурмовой авиационной дивизии стоял в маленьком немецком городке под Берлином. Дивизия три долгих года шла сюда от сожженного фашистами знаменитого волжского города, оставляя на пути своем обломки сбитых над полем боя «ильюшиных» и десятки пилотских могил. Горек и славен был путь, окончившийся победой. Когда войска наши с трех сторон окружили Берлин, командир дивизии Илья Спиридонович Постников в последний раз повел сорок штурмовиков на район рейхстага. Низко стлался над спаленными кварталами дым. В Ширее плавали распухшие трупы. По приказу самого фюрера потоки воды заливали метро, не щадя стариков, детей и женщин, спасавшихся в тоннеле от бомбежек и артиллерийских перестрелок. Лишь в районе рейхстага еще продолжалась агония сопротивляющихся. Из парка Тиргартен били по нашим войскам батареи, выкрашенные в мертвенно-зеленый цвет. Минометы преградили дорогу танкам. И вот тогда-то нанесли по огневым точкам мощный удар сорок «ильюшиных». А полковник Постников, выходя из последней атаки, умудрился сбросить алый вымпел победы на мрачное здание рейхстага, охваченное огнем.
Потом наступила тишина. Дивизия Ильи Спиридоновича Постникова осталась на прежнем аэродроме. Раньше с него штурмовики уходили в бой. Но войны уже не было. Потекли первые мирные дни с очень еще редкими учебными полетами, потому что не сразу после войны выработали штабы планы боевой учебы, с частым застольем, потому что не пережили еще как следует люди, ходившие четыре года между жизнью и смертью, все величие Победы, с охотами и рыбалками в свободные часы. Во всех многочисленных делах, какими была полна жизнь командира дивизии, принимал участие и начальник особого отдела подполковник Бахметьев. Они уже давно сдружились с Постниковым и нашли много общего, хотя внешне меж собой и были несхожими. Полковник высокий, с грубоватым в резких складках лицом, косой сажени в плечах, а Володя Бахметьев – белявый, щупленький, с подслеповатыми синими глазами и тонкими кистями рук.
Каждодневно в рабочие часы сталкивались они то на аэродроме, то в кабинете командира дивизии, то на одних и тех же деловых совещаниях. Иногда ездили к бургомистру, старенькому лысоватому немцу в пенсне с золотой оправой, освобожденному нашими танкистами из концлагеря Заксенхаузен, где просидел он около десяти лет. А вечерами, порою такими тягучими на чужбине, приходил Володя к полковнику, и они коротали время за шахматной доской или беседовали о том, как развернется послевоенная жизнь, на какой путь какие страны станут и где может победить рабочий класс и социализм.
Однажды Бахметьева вызвали в Берлин к одному из его самых старших начальников. Человек в штатском с худым непроницаемым лицом и блеклыми водянистыми глазами принял его в шикарном кабинете, ранее принадлежавшем нацистскому графу. Древняя резная мебель, кресла, обтянутые шелком, оленьи рога и оружие, развешанное на стенах, воскрешали в памяти сцены из рыцарских времен.
– Вот что, подполковник, – сказал человек в штатском, – послезавтра мы будем брать твоего Постникова.
– Как это «брать»? – отшатнулся Бахметьев.
Человек в штатском холодно спросил:
– Да ты что, первый год в органах служишь? Брать или арестовать – одно и то же. Должен знать. Твоя задача до приезда наших оперативников ни на шаг не отходить от Постникова. Парализовать любую попытку к побегу. Особенно будь бдителен, когда он поедет на аэродром. Полеты в эти дни вашей дивизии будут запрещены, но кто его знает…
– Да зачем же ему бежать? – наивно спросил Бахметьев.
Стиснув бескровные губы, человек в штатском ответил вопросом на вопрос:
– Ты знаешь, что твой Постников находился одно время в Испании?
– Знаю.
– Что он был близким другом бывших главнокомандующих ВВС Смушкевича и Рычагова – знаешь?
– Не знаю.
– А где сейчас Смушкевич и Рычагов – знаешь?
– Арестованы, как враги народа.
– Давно расстреляны. Вот как. Ты в курсе, что полковник Постников в конце мая был на американском аэродроме и принимал участие в попойке с американскими летчиками?
– Не в попойке, а в дружеском обеде, – попытался поправить Бахметьев, – он приехал оттуда совершенно трезвым. И притом был там не один, а с начальником политотдела, командирами всех частей и лучшими нашими летчиками, Героями Советского Союза.
– Это не имеет значения, – строго перебил человек в штатском, – о них мы ничего не говорим. Что же касается полковника Постникова, то нам доподлинно известно, что он еще в Испании вошел в контакт с американской разведкой. К тому же его брат, инженер Уралмаша, был репрессирован еще в тридцать седьмом. Короче говоря, обо всем этом доложено лично товарищу Берия, и ордер на арест Постникова уже подписан. Потрудитесь вернуться на место и выполнять мои указания.
Приехав из Берлина в маленький немецкий городок, где квартировал штаб, Бахметьев не пошел ни в столовую, ни в свое рабочее помещение, а сразу направился домой. Голова гудела. Он умылся и лег на диван. «Враг или не враг полковник Постников? – спрашивал он себя, уставившись в потолок. – Такими ли бывают враги?»
Бахметьев вспомнил врагов, которых видел несколько раз за годы своей службы в госбезопасности. Это был и переодетый в форму советского милиционера фашистский парашютист, лейтенант Фицер, которого вместе с бойцами захватил он под Минском, и бывший кулак, обозленный до смерти на Советскую власть, Фролушкин, – его поймали с ракетницей на крыше подмосковного городка в декабре того же сорок первого, и писарь Слонов, вышедший из окружения и около трех месяцев находившийся в их дивизии:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Весело было и на душе у майора Дробышева, когда в предобеденный час он перешагнул порог генеральского кабинета.
– Можете поздравить. Отпуск! – весело сказал он Мочалову и находившемуся здесь же полковнику Нелидову. – В конце мая море на Кавказском побережье хотя и не такое теплое, как в июле, но и не такое холодное, как в декабре или январе. А я даже при плюс двенадцати купаюсь.
– Море – это хорошо, – качнул головой генерал, – хуже, когда тебя в болоте плавать заставляют.
Он стоял за своим письменным столом и с каким-то горьким выражением держал двумя пальцами бумагу с фиолетовым разляпанным штампом вверху и черными строчками машинописи. Дробышев понял, что генерал озабочен, крайне чем-то раздражен, и ему ровным счетом нет никакого дела до Черного моря, ни до Кавказского побережья.
Дробышев кивнул на бумагу:
– Что это вы за послание держите, товарищ генерал, если это, конечно, не секрет.
Мочалов вздохнул, и брови его огорченно сдвинулись. Положив бумагу на стол, он озадаченно развел руками:
– История… Ничего не скажешь.
– Ему тоже полезно прочесть, Сергей Степанович, – подсказал полковник Нелидов.
– Да, да, – спохватился Мочалов, – полюбуйтесь-ка.
Дробышев взял бумагу. На ней увидел штамп поселкового Совета. Название украинского городка было хорошо знакомо. Мысленно Дробышев отметил, что штамп этот поставлен косо, очевидно в спешке, а текст на машинке печатал малосведущий в машинописи человек: отступы неровные, в словах несколько пропущенных букв проставлены вверху. Под словами «председатель поселкового Совета Сизов», отпечатанными без заглавных букв, – размашистая подпись. Потом он пробежал глазами короткий текст. Ни один мускул не дрогнул на его лице, и брови над голубыми глазами не сдвинулись и не поднялись вверх, как это бывает у людей, чем-то пораженных и не умеющих скрывать свои чувства. Он вторично углубился в чтение:
«Командиру части.
Нам стало известно, что в вашей части проходит службу Костров Владимир Павлович. Об этом на наш запрос сообщили из Северо-Кавказского военного округа. Мы не знаем, в каком он сейчас звании и в какой должности. Может, он имеет доступ к секретному оружию или самой ответственной боевой технике. Так вот, от имени Советской власти мы вынуждены поставить вас в известность о следующем. В годы оккупации 1942–1943 гг. отец Кострова В.П. Павел Федорович Костров активно сотрудничал с немецко-фашистскими оккупантами, служил в комендатуре г. Горловка, а затем и в гестапо. Он же самый Костров П.Ф. принимал участие в расправах над честными советскими людьми, выслеживании подпольщиков и партизан. При освобождении нашего района и города частями Советской Армии сбежал в неизвестном направлении вместе с оккупантами.
Такова правда о родителе вашего офицера Кострова. Мне думается, что вам, как командиру, знать ее надо.
Председатель поселкового Совета
Сизов».
* * *
Дробышев молча положил бумагу на стол. Он чувствовал, как две пары глаз сверлят его.
– Жарко, – сказал он спокойно и, достав платок, вытер лицо.
– Ты мне не темни, Иван Михайлович, – первым не выдержал Нелидов. – Твое мнение на этот счет?
– Володя Костров – мой хороший товарищ, – уклончиво ответил Дробышев, – и притом сын за отца не отвечает.
– Ты мне тут Сталина не цитируй.
Дробышев невозмутимо отмахнулся:
– Да разве он автор этого изречения? Сын за отца не ответчик – это народ сказал за многие годы до него.
Мочалов тонкими пальцами отодвинул листок от себя.
– Так-то оно так, Иван Михалыч, – произнес он задумчиво, – сын за отца действительно не отвечает, и у нас давно покончено с наслоениями культа личности. Но ты посчитайся и с другим. Ведь это же официальный документ. Но на бумаге штамп поселкового Совета, подпись его председателя. Бумага пришла действительно из тех мест, откуда наш Володя, и речь в ней на самом деле идет о его отце.
– Ну и что же? – холодно спросил Дробышев.
– А то, что оставить подобный сигнал не замеченным мы попросту не имеем права. Я убежден – Костров идеально чистый, честный человек, коммунист, офицер. Но ведь это же здесь… у нас. – Мочалов вздохнул, оперся ладонями о спинку кресла. Напряженно тикали часы. Все трое молчали. – нечего сказать – ситуация. Вот-вот его кандидатуру будут утверждать на очередной полет. И не где-нибудь – на госкомиссии. Он должен стать человеком, имя которого разнесется по всем уголкам земного шара. И вдруг у советского космонавта отец каратель, фашистский преступник. Вы понимаете, какой будет резонанс? Ведь каждый из наших кандидатов на космический рейс должен быть как стеклышко. А тут вроде пятна на солнце. Неважно получается. Тяжелый случай. Может, ты все же что-то подскажешь, Иван Михалыч?
Дробышев не моргая поглядел на генерала, и голубые глаза его остались бесстрастны.
– А Черное море? Путевка? Температура воды плюс двенадцать?
– Ах да! – ледяным голосом воскликнул Мочалов. – Как это я забыл? Тогда желаю поскорее занять нижнее место в мягком вагоне.
Белый телефон на письменном столе зазвонил, и Мочалов рассеянным движением снял трубку:
– Вы угадали, Костров. Это я.
Слышимость по этой линии была превосходной, и, от того что генерал держал трубку на некотором удалении от уха, космонавта слышали все трое.
– Сергей Степанович, – бойко сообщил Костров, – звоню по поручению Зары Мамедовны. Только что сошел с матушки-центрифуги и еще мокрый как мышонок. Двенадцать Ж выдержал на «отлично». Кардиограмма идеальная. Все в норме, Сергей Степанович.
Тонкий рот Дробышева расплылся в доброй улыбке, и на какие-то мгновения майор потерял свою обычную невозмутимость.
– Ай да Володя! Молодец! Жми! – выкрикивал он азартно.
Но Мочалов с тем же хмурым видом опустил трубку на рычаг.
– Чего же хорошего? Только что выбрался парень из серьезного испытания и на тебе – новое. Действительно, беда одна никогда не приходит, другую за собой тащит. Вот она, диалектика жизни, – и он неприязненно оглянулся на майора.
Но Дробышев уже не хотел расставаться с хорошим настроением, овладевшим им после звонка Кострова:
– Ничего, товарищ генерал. Мы диалектику усчили не по Гегелю… или как там образно выразился в свое время товарищ Маяковский. Коммунисты не боятся трудностей. – Он посмотрел на письменный стол и с решительным видом хлопнул себя кулаком в грудь: – Ладно! Была не была! Вы кому-нибудь эту бумагу показывали?.. Нет? Так и не торопитесь. Давайте ее мне. Попробую что-либо предпринять. А вам мой совет таков. Ни бровью, ни глазом не выдавайте Володе, что на него пришел тревожный сигнал.
Может, и были какие-то свои слабости и недостатки у майора Ивана Михайловича Дробышева, они ж многим человеческим характерам свойственны, но болтливостью и легкомыслием он не обладал и никогда не бросал слов на ветер. Еще в кабинете генерала Мочалова, отказываясь поначалу от определенного ответа, он напряженно обдумывал случившееся. «Нечего сказать, хорошенький подарочек преподнес этот председатель поселкового Совета Сизов. Получить такое серьезное сообщение о нашем космонавте… И когда!»
Шагая по аллее городка к проходной, Дробышев продолжал взвешивать обстоятельства, сопутствовавшие этому событию. Постепенно мысли его принимали стройное течение. Садясь в «Победу», он коротко бросил водителю: «В управление». И тот, ни о чем не спрашивая, поняв, что майор торопится, безмолвно погнал машину по шоссе. Дробышев снова мысленно вернулся к бумаге, поступившей на имя Мочалова и теперь лежавшей в его рабочей папке. Чем-то она ему сразу не понравилась. Выполняя множество поручений, он не однажды сталкивался с изготовленными в самых далеких уголках страны документами. Были среди них и не совсем грамотные по стилю, или существо вопроса излагалось так косноязычно и путано, что приходилось по нескольку раз вчитываться, прежде чем становилось ясным содержание. Но это письмо чем-то отличалось от таких документов. «Чем же? – спросил самого себя Дробышев и самому себе ответил: – Развязностью». Таким же развязным, как и косо прилепленный, словно подгулявший, штамп, было и содержание. Эта развязность мелькнула во фразе – «может, он имеет доступ к секретному оружию», которой автор письма словно хотел сказать неизвестному ему командиру: такого нельзя держать там, где секретное оружие, нельзя ему верить. К такой попытке навязать свое мнение другому лицу не мог прибегнуть человек скромный, поставивший перед собой задачу только проинформировать. В конце письма не менее пошло звучала и другая фраза: «Мне думается, что вам, как командиру, эту правду знать надо».
Но только ли этим не понравилось письмо? Нет, не только. В сорок третьем году были изгнаны гитлеровцы из маленького этого поселка, примыкающего к большой донецкой железнодорожной станции, и окружающих деревень. В деревне или поселке – все как на ладони. Это не в огромном городе, где житель северного района может а всю жизнь ни разу не встретиться с жителем южного. Там, в поселке, каждый со своими делами и поступками на виду. Так почему же за долгие годы никто и никогда не сообщил об отце Кострова и только сейчас, через такой большой промежуток времени, понадобилось колыхнуть старое, чтобы омрачить жизнь Володе Кострову? Надо проверить, и как можно скорее. «Проверить… – про себя усмехнулся Дробышев. – Проверять можно по-разному». Раньше, когда сплошь и рядом нарушалась революционная законность, слово «проверить» нередко понималось и как необходимость усилить донос новыми фактами и предположениями, праведными и неправедными, но такими, чтобы после них не мог уже пикнуть человек, на которого донос поступил. А теперь он, майор госбезопасности Дробышев, будет заниматься проверкой этого тяжелого обвинения с единственной целью, чтобы прежде всего выявить пусть самую жесткую, но только правду, а если ее нет и написанное – вымысел, то сделать все, чтобы освободить Володю Кострова от клеветы, обелить и возвысить его имя, потому что он прежде всего советский человек.
«Гордись, Иван Михайлович, – говорил самому себе Дробышев, – гордись этой своей миссией и всегда помни святые слова великого чекиста Страны Советов Дзержинского о том, что непримиримость к врагам революции ничего общего не имеет с ложной подозрительностью к честным советским людям».
Машина мчалась сквозь зеленый лес, и вместе с ветром о стекло бились осколки солнечных лучей. Дробышев думал о призвании чекиста, о своих друзьях. Он с гордостью вспоминал тех своих товарищей, которые даже в трудное время оставались честными и непреклонными продолжателями дела Дзержинского, наследниками его заветов. Он с грустью думал о книгах и пьесах, посвященных тяжелым годам, где работникам госбезопасности часто была уготована роль исполнителей несправедливых решений и репрессий. Так ли это? Разве в те годы все наши чекисты становились такими, какими хотел их видеть Берия и его приспешники? Разве не было непримиримых, несломленных, даже ушедших из жизни с гордо поднятой головой?
Дробышеву вспомнился рассказ их генерала о храбром чекисте подполковнике Бахметьеве. Давно это было. Кончилась война, и штаб штурмовой авиационной дивизии стоял в маленьком немецком городке под Берлином. Дивизия три долгих года шла сюда от сожженного фашистами знаменитого волжского города, оставляя на пути своем обломки сбитых над полем боя «ильюшиных» и десятки пилотских могил. Горек и славен был путь, окончившийся победой. Когда войска наши с трех сторон окружили Берлин, командир дивизии Илья Спиридонович Постников в последний раз повел сорок штурмовиков на район рейхстага. Низко стлался над спаленными кварталами дым. В Ширее плавали распухшие трупы. По приказу самого фюрера потоки воды заливали метро, не щадя стариков, детей и женщин, спасавшихся в тоннеле от бомбежек и артиллерийских перестрелок. Лишь в районе рейхстага еще продолжалась агония сопротивляющихся. Из парка Тиргартен били по нашим войскам батареи, выкрашенные в мертвенно-зеленый цвет. Минометы преградили дорогу танкам. И вот тогда-то нанесли по огневым точкам мощный удар сорок «ильюшиных». А полковник Постников, выходя из последней атаки, умудрился сбросить алый вымпел победы на мрачное здание рейхстага, охваченное огнем.
Потом наступила тишина. Дивизия Ильи Спиридоновича Постникова осталась на прежнем аэродроме. Раньше с него штурмовики уходили в бой. Но войны уже не было. Потекли первые мирные дни с очень еще редкими учебными полетами, потому что не сразу после войны выработали штабы планы боевой учебы, с частым застольем, потому что не пережили еще как следует люди, ходившие четыре года между жизнью и смертью, все величие Победы, с охотами и рыбалками в свободные часы. Во всех многочисленных делах, какими была полна жизнь командира дивизии, принимал участие и начальник особого отдела подполковник Бахметьев. Они уже давно сдружились с Постниковым и нашли много общего, хотя внешне меж собой и были несхожими. Полковник высокий, с грубоватым в резких складках лицом, косой сажени в плечах, а Володя Бахметьев – белявый, щупленький, с подслеповатыми синими глазами и тонкими кистями рук.
Каждодневно в рабочие часы сталкивались они то на аэродроме, то в кабинете командира дивизии, то на одних и тех же деловых совещаниях. Иногда ездили к бургомистру, старенькому лысоватому немцу в пенсне с золотой оправой, освобожденному нашими танкистами из концлагеря Заксенхаузен, где просидел он около десяти лет. А вечерами, порою такими тягучими на чужбине, приходил Володя к полковнику, и они коротали время за шахматной доской или беседовали о том, как развернется послевоенная жизнь, на какой путь какие страны станут и где может победить рабочий класс и социализм.
Однажды Бахметьева вызвали в Берлин к одному из его самых старших начальников. Человек в штатском с худым непроницаемым лицом и блеклыми водянистыми глазами принял его в шикарном кабинете, ранее принадлежавшем нацистскому графу. Древняя резная мебель, кресла, обтянутые шелком, оленьи рога и оружие, развешанное на стенах, воскрешали в памяти сцены из рыцарских времен.
– Вот что, подполковник, – сказал человек в штатском, – послезавтра мы будем брать твоего Постникова.
– Как это «брать»? – отшатнулся Бахметьев.
Человек в штатском холодно спросил:
– Да ты что, первый год в органах служишь? Брать или арестовать – одно и то же. Должен знать. Твоя задача до приезда наших оперативников ни на шаг не отходить от Постникова. Парализовать любую попытку к побегу. Особенно будь бдителен, когда он поедет на аэродром. Полеты в эти дни вашей дивизии будут запрещены, но кто его знает…
– Да зачем же ему бежать? – наивно спросил Бахметьев.
Стиснув бескровные губы, человек в штатском ответил вопросом на вопрос:
– Ты знаешь, что твой Постников находился одно время в Испании?
– Знаю.
– Что он был близким другом бывших главнокомандующих ВВС Смушкевича и Рычагова – знаешь?
– Не знаю.
– А где сейчас Смушкевич и Рычагов – знаешь?
– Арестованы, как враги народа.
– Давно расстреляны. Вот как. Ты в курсе, что полковник Постников в конце мая был на американском аэродроме и принимал участие в попойке с американскими летчиками?
– Не в попойке, а в дружеском обеде, – попытался поправить Бахметьев, – он приехал оттуда совершенно трезвым. И притом был там не один, а с начальником политотдела, командирами всех частей и лучшими нашими летчиками, Героями Советского Союза.
– Это не имеет значения, – строго перебил человек в штатском, – о них мы ничего не говорим. Что же касается полковника Постникова, то нам доподлинно известно, что он еще в Испании вошел в контакт с американской разведкой. К тому же его брат, инженер Уралмаша, был репрессирован еще в тридцать седьмом. Короче говоря, обо всем этом доложено лично товарищу Берия, и ордер на арест Постникова уже подписан. Потрудитесь вернуться на место и выполнять мои указания.
Приехав из Берлина в маленький немецкий городок, где квартировал штаб, Бахметьев не пошел ни в столовую, ни в свое рабочее помещение, а сразу направился домой. Голова гудела. Он умылся и лег на диван. «Враг или не враг полковник Постников? – спрашивал он себя, уставившись в потолок. – Такими ли бывают враги?»
Бахметьев вспомнил врагов, которых видел несколько раз за годы своей службы в госбезопасности. Это был и переодетый в форму советского милиционера фашистский парашютист, лейтенант Фицер, которого вместе с бойцами захватил он под Минском, и бывший кулак, обозленный до смерти на Советскую власть, Фролушкин, – его поймали с ракетницей на крыше подмосковного городка в декабре того же сорок первого, и писарь Слонов, вышедший из окружения и около трех месяцев находившийся в их дивизии:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43