Аль забыл он – все мы оттуда.
Мороз повернул на зиму, солнце па весну, и вместе с весной, вместе со знакомой уже грудной слабостью появилось острое желание быть с любимым. А он не писал, даже не передавал привета. От надежды – значит, быстро приедет – переходила к отчаянию: забыл! И чтобы заглушить тревогу, Параша работала, работала, работала. Создавала пасхальное праздничное действо для дворовых, которых решила на свой риск и против воли Вороблевского собрать в Останкине в светлое Христово Воскресение.
Артистами на сей раз были дети, отобранные для театра. С ними и репетировала с утра пораньше. Как обычно, дала знак:
– Ванечка, начинай!
Ванечка вышел на передний план, еще пять девочек и пять мальчиков заняли на сцене места у колонн. Все они держали в руках «предметы Христова распятия» – вервие, бич, терновый венец, гвозди.
Только Ванечка умел таким звонким и взволнованным голосом произносить «Куда идешь ты, Иисус? Что я вижу? Бог биен, язвен и бездыханен. Тело окровавлено, глава уязвлена тернием, произращенным для Него землей». В это самое время девочка, как и положено было в пьесе для детей, написанной Димитрием Ростовским, встала рядом с Ванечкой, протянула руки к «залу» и показала страшные шипы. Ванечка продолжал: «Очи залиты кровью и слезами. Руки пригвождены долгими гвоздями». Появились, конечно же, мальчики, показывающие эти гвозди. «Язвы Его вопиют нам – люби Меня, потому что все за тебя претерпел...» В этот самый миг вступил «ангельский» хор, без слов певший музыку, написанную Дегтяревым. И музыка была так хороша, и дети пели так трогательно, что на глазах у Параши выступили слезы.
И сквозь них неясно, в расплывшихся волнах утреннего света, увидела она графа, вошедшего в театральный зал из галереи. Забыв обо всем и обо всех, никого и ничего не стесняясь, побежала она к Николаю Петровичу через все огромное пространство между сценой и ложей. И он бежал ей навстречу, и подхватил ее на лету, и прижал ее к себе, к своей не снятой второпях шубе. Теплая мягкость волос перемежалась с холодной мягкостью бобрового воротника, и щеки были у него холодные, а руки горячие и губы тоже.
Осмотрев дворец, граф остался доволен проведенными без него работами, то и дело хвалил и свою Парашеньку, и Вороблевского, и Аргуновых, и Миронова, и Пряхина. Скупой на восторги, он на сей раз их не скрывал: свой обновленный веселый и яркий дом ему правился куда больше мрачноватых гатчинских покоев Павла.
Одобрил Николай Петрович и все театральные затеи Параши, хотя тут же перевел их в разряд третьестепенных, потому что приехал он с одной целью – подготовить Останкино к приему самого высокого гостя.
– Во время коронации, на светлую Пасху Павел посетит нас. Мой друг дал слово. Как хорошо-то, Пашенька, нам есть что показать новому императору, – Николай Петрович не скрывал своей гордости их общим творением. И приближенностью к власти он тоже гордился, был оживлен и полон надежд. Многие из них касались и Параши.
Поняв глубину и сердечность их долгой привязанности друг к другу, Павел, как мечтал граф, сделает их примером преодоления сословных различий. Во-первых, он сам знает, как тяжела не одобряемая обществом любовь, ибо царственный мужчина сам был влюблен не в жену-императрицу, как полагалось бы, а в ее фрейлину Нелидову. Во-вторых, все его реформы направлены в сторону свободы. И, наконец, их с Павлом взаимная верность, происходящая из детства и юности, тоже чего-нибудь стоит.
– Все складывается так хорошо для нас! – и, замечая в ответ недоверчивый или насмешливый взгляд Параши, сердился.
– Как вам угодно думать, так и думайте, – говорила она. И на все соглашалась, кроме одного: выйти навстречу высокому гостю в роли хозяйки. Хозяйкой однажды она уже была – в Кускове, и это ей слишком дорого стоило.
После долгого обсуждения Николай Петрович, Вороблевский и Параша решили показать императору в новом театре «Самнитские браки». Парашина роль в опере была выше всяких похвал, к тому же спектакль демонстрировал все возможности Останкина. На сцене одновременно должно было находиться до трехсот актеров, статистов и хористов. Недостающих срочно выписали изо всех сел. Сотни свечей в люстрах, дороговизна и красота костюмов, шумовые эффекты – знай Шереметевых, знай наших! Николай Петрович приготовился играть в общественной, светской жизни отныне первые роли, и все должно было этому соответствовать. Он пользовался случаем доказать: его артистические усилия – не пустая забава и являются способом служения царю и отечеству.
Уезжая снова в Петербург («Служба не ждет!»), Николай Петрович давал последние распоряжения. Очень серьезные – Аргунову. За оставшиеся пару месяцев должен был тот сделать два портрета: парадный портрет Павла, списанный с голландской миниатюры, и парадный же Параши – с натуры.
Граф грозился повесить их рядом – лики людей, которые более других ему дороги. Параша знала, что такого вызова свету он не бросит, но почему-то сама мысль об этом была ей неприятна. И заглянув себе в душу, она ужаснулась, ибо нашла там желание значить для графа больше, чем монарх, посланный им Господом. Ах трудно, трудно не забывать о своем месте, когда ты любишь и когда любят тебя...
Весна пришла ранняя и мгновенная, как взрыв. Реки вскрылись, снег исчез за день, будто солнце слизнуло его, ручьи пустились в дальний путь, но тут же высохли.
Природа в ту уже двадцать девятую весну жизни что-то сдвинула в Параше, а короткий приезд графа только взбудоражил, но не утолил заявившее о себе во всю мощь женское начало. И никакая работа не могла заглушить бурный ток крови, острое, осознанное желание быть с любимым каждый день и каждую ночь.
Словно почувствовав горячую сумятицу ее снов и непреодолимую томительную силу желания, на пути снова возник Аргунов. То есть он был рядом и раньше – продолжился оборвавшийся было сюжет.
Она приезжала в Останкино каждый день, заходила в мастерскую, чтобы взглянуть, как продвигается портрет Павла. Свой портрет хотела оставить на потом, но Аргунов настаивал: распоряжение от графа было о двух портретах, пора начинать позировать.
На первом же сеансе сказал:
– Вы никогда не были так хороши. И никогда не пели так... волнующе. Я слушал вечор на репетиции.
– Спасибо. Мы договорились без церемоний, и я подам пример первая. Я благодарна тебе.
И вдруг заметила, что это «тебе» прозвучало двусмысленно и неспокойно. Чтобы скрыть странную свою неловкость, кивнула на портрет Павла:
– Ах, неуютно под этим взором.
– По чести, мне и самому неуютно.
– Что говорят о монархе ваши друзья из Петербурга?
– Баженов и Росси? Архитекторы ныне к тропу приближены, проектируют Павлу новый дворец, а потому могут все наблюдать. Рядом с ласкою гнев неправедный. Где он, справедливый монарх? Иллюзии рухнули.
– А как же?.. – вырвалось у Параши. Она закусила губу и ощутила меж ними незримую связь, потому что почувствовала – он услышал невысказанный вопрос о Николае Петровиче.
– Кто может терпеть унижения, тот в доверии.
– Как ты... Как вы, – нарочито подчеркнула дистанцию, – как вы зло.
«Как вы зло...» – это Параша сказала Аргунову, а смотрела на портрет Павла. И лицо его, ничтожное и горделивое, приближалось, наплывало.
– Нет, я положительно не могу сидеть здесь. Мне... нехорошо.
Аргунов подошел к ней, чтобы перенести кресло. И вдруг, не сдержавшись, обнял ее, притянул к себе.
– Я должен быть добрым к нему? К тому, кто у меня отнял тебя? Зачем он тебе? Пусть их! Пусть их играют в свои злые игры! – кивнул в сторону императорского портрета. – Все брошу...
Еще секунду назад было меж ними нечто, делавшее, казалось бы, возможной какую-то близость. Какую-то, но не эту. Чужой. Чужие объятия, нервные и злые. Чужие руки, жесткие и жадные, истосковавшиеся, не ведающие неспешного наслаждения. Чужой запах от волос, коснувшихся ее лица. Нет, нет, никогда! А художник уже опустился перед ней на колени, лицом через парчу касаясь живота и бедер.
– Николушка! Брат мой! – Параша мягко оттолкнула его голову от своих ног. – Без противности хотела бы утешить тебя, как всякая женщина утешает мужчину. Но чего стоит тело, в коем душа отдана другому?
Аргунов, опомнившись, резко поднялся с колен и перенес кресло ближе к окну.
– Извольте, Прасковья Ивановна.
С той поры они были на «вы» и по имени-отчеству – двое, навсегда связанные дружбой и редким сходством взглядов и вкусов, сходством судеб.
14
С вестовым пришла бумага, сообщавшая: граф уже в Москве, но покинуть свиту императора не может и прибудет в Останкино вместе с Павлом в Светлое Воскресение после коронации. И потому устройство праздника препоручает Вороблевскому и Жемчуговой.
Впрочем, в письме все-таки были указания, по мнению Параши, совсем неожиданные. Так, графом велено было в ближайших лесах вырубить самые большие и пышные ели и врыть их перед прудом, чтобы ими, словно кулисами, закрыть вид на дворец со стороны Москвы. У каждого древа поставить по ражему мужику. При приближении царского эскорта по данному знаку деревья должны быть разом повалены – и открыть дворец к вящему удивлению и восхищению монарха. К вечеру все дороги от Останкина до столицы приказал Николай Петрович освещать горящими смоляными бочками.
Про забавные шутихи и про музыку под открытым небом, что всегда так радовала Парашу во время праздников, ничего сказано не было, и графские фантазии показались непривычно помпезными и мрачными.
Но коли велено, надо выполнять.
В Светлое Воскресение часа в три после полудня у входа во дворец толпились приглашенные, дворня, актеры. День выдался ветреный, и Параша куталась в плащ. Волнение усиливало лихорадку, которая началась накануне, когда она вместе с Вороблевским осматривала ряды врытых деревьев. От знания того, что эти красивые ели доживают последние часы и обратятся в груды ненужного лапника и бревен, было ей грустно, плохие предчувствия одолевали ее. А где плохое настроение, там и близкое нездоровье. К вечеру открылся кашель, к утру он, правда, утих, но надолго ли?
– Едут! – крикнул с дерева мальчишка-наблюдатель.
– Пригото-о-овсь! – велел мужикам у деревьев Вороблевский, а через несколько минут почему-то по-военному, будто артиллеристам, приказал: – Пли!
Возможно, так прозвучало «Вали!» Впрочем, внимание Параши поглотило другое: разом поваленные прекрасные деревья, сотни, нет, тысячи елей, погубленных ради забавы.
...Въезд Павла был скромен. Четверик серых лошадей, простая небольшая карета, несколько солдат на запятках, вот и все. Все прочие экипажи в свите выглядели куда внушительнее.
Первым из царской кареты вышел хозяин Останкина. Склонив голову, стал рядом. Показался Понятовский («Польский король» – прошло по толпе). Вот наконец и Павел.
Приветственные возгласы в честь нового монарха оборвались под странным, без улыбки, подозрительным взглядом. Сжалась Параша, когда взгляд дошел до нее, и снова холодок дурного предчувствия ощутила она в сердце.
Из толпы выступил седой, но еще не согнувшийся под бременем лет Державин. Первый поэт России протянул высокому гостю бумажный свиток.
Император отшатнулся в испуге.
– Что это?
– Ода в честь восшествия на престол вашего Величества.
Павел читал оду про себя, изредка остро взглядывая на «пиита». Поманил пальцем, чтобы приблизился, указал пальцем на строки:
– Прочти им.
Гаврила Романович вынужден был кисло вопросить:
Кто сей, щедрей Екатерины
И ревностней еще Петра?
Безумен был смех монарха, высок, отрывист и безумен.
– Щедрей моей матушки быть невозможно. Не токмо ко всяким... но и к разным искусникам щедра была без меры.
Толпа замерла, попятился Державин, желая раствориться в ней, но Павел не спускал с него страшного своего застывшего взгляда.
– Повидав в России и в Европе немало красот и еще больше наслушавшись красивых и фальшивых слов, признаю лишь одно искусство, которое не лжет и на которое могу положиться – воинское. Стройся! – вдруг крикнул высоким фальцетом солдатам, и жалкий, недлинный строй образовался среди расступившейся толпы. – Выпад влево! С ружьем – вправо! Хороши? Кому не нравятся?
Павел осматривал молчавшую толпу, и трудно было попять, шутит он, издевается или действительно ждет восхищенного удивления.
Параша смотрела на Николая Петровича «Что же это такое?» Бессловесный вопрос дошел до графа. Встретившись глазами с Парашей, он опустил голову и отвернулся. А молчание толпы сменилось-таки подобострастными возгласами и аплодисментами в адрес императора.
Павел стремительно прошел через толпу во дворец, на ходу сунув кому-то оду Державина.
Три часа между встречей на крыльце и спектаклем Параша не поговорила с Николаем Петровичем – тот не отходил ни на шаг от высокого гостя. И то, что любимый не выбрал минутки для нее, огорчало и было непонятно. Окажись она на его месте... После долгой разлуки...
За окнами дворца в сумерках уже зажглись смоляные бочки и факелы в чугунных шандалах. Костюмер и цирюльник готовили актрису к выходу. Здесь же был Лахман, который растирал певице ладони, ступни, давал пить травяной отвар, чтобы унять внезапно открывшийся кашель. Коснувшись Парашиного лба, лекарь встревожился: не сильный, а все же жар. Ничего не сказав, решил посоветоваться с барином и под каким-то предлогом вышел.
Больше всего она боялась подвести Николая Петровича и потому про себя молилась Господу, чтобы отсрочил болезнь, чтобы дал сил. И еще... чтобы пришел он.
И он пришел. Все сразу испарились из гримерной. А значит, можно броситься графу на шею, целовать, между поцелуями спрашивая, что он думает о происходящем, о Павле, об их будущем.
– Постой, душечка, – граф осторожно разомкнул ее объятия. – Все – после. Ты можешь петь? Хорошо петь, как всегда, и даже лучше? Ты должна петь как никогда – решается твоя судьба. После спектакля я ему, Павлу, откроюсь. Соберись с силами! – И, поцеловав Парашу в лоб, Николай Петрович вышел.
Зря, зря он зашел к ней. Лучше обида, чем эта непосильная тревога и напряжение.
Отзвучала увертюра. Параша ждала за кулисами своего выхода. А Павла лучше бы ей не видеть: лицо, как неподвижная маска, похожая на череп. Ни разу не улыбнулся склоненному перед ним хозяину. Ни с кем не перекинулся словом. Уставился на сцену, и кажется ей, будто видит он ее, будто разглядывает. От страха ее стала бить дрожь, а после и вовсе кашель. Сдержала приступ, поднесла платок к губам – на белом расплылось розовое пятно.
«Как? Уже?!» Мысли оторвались от царственной личины. Не Павел – сама смерть смотрела ей в лицо. А коли так... Что ей страшно? Кто страшен? Спрятала платок за манжету, оглянувшись, не видел ли кто, и, как в пропасть, шагнула на сцену.
Ни она, ни Лахман не знали, чем объяснить то, что кашель прошел, как и начался, внезапно. И пела она в тот раз, как никогда раньше не пела – в полную силу и с полной свободой переживая судьбу и чувства своей героини.
После спектакля высокие гости осматривали дворец. Быстро шагая по картинной галерее, Павел все-таки заметил последний парадный портрет Параши.
– Великая актриса, – похвалил император. – И голос хорош чрезвычайно.
Граф был счастлив. Увы, недолго, всего минуту, а то и меньше, потому как, отходя от портрета, император продолжил разговор о Жемчуговой совсем в другом ключе:
– Но... Рядом с предками? Крепостная? Та самая?
И граф понял, что государю насплетничали, донесли, настроили против. Хорошо еще, что портреты Павла и актрисы развесили по разным комнатам, а не в одной, как замышлялось вначале. Николай Петрович смешался от вопросов, и выручил его уже немало принявший хмельного Понятовский.
– Какая певица! – кивнул на портрет. – Взял бы такую в Варшаву. Но вторым сюжетом в опере была премиленькая птичка. Вы нам ее представите?
– Я представлю пану королю всех героев.
– Героинь, – игриво поправил шляхтич.
Дальше, дальше от Парашиного портрета, через анфилады комнат.
Понятовскому явно не хотелось покидать роскошные, располагающие к отдыху и веселью покои. Он любовался дворцом, под стать которому видел разве что в дореволюционной Франции.
– Сие ультрамариновое стекло из Венеции? А то, что с кобальтом? Такая глубина, такая тайна...
– Все здесь дело рук моих крестьян, и замысел наш, здешний, – с гордостью отвечал хозяин.
– О! – слов для изъявлений восторга у польского правителя не находилось.
А в настроении Павла что-то сломалось к худшему.
– Слишком затейливо все, в духе моей матушки. Все наше русское искусство, все эти доморощенные театры – одни напрасные потуги. У вас, конечно, лучше, чем у других... У вашей, как ее? Да, Жемчуговой, – прекрасный голос. Но в прусском Цвингере, во дворце Сан-Суси все выглядит гораздо четче. Сопряжение французской вольности с недостатком европейского лоска всегда отдает вульгарностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Мороз повернул на зиму, солнце па весну, и вместе с весной, вместе со знакомой уже грудной слабостью появилось острое желание быть с любимым. А он не писал, даже не передавал привета. От надежды – значит, быстро приедет – переходила к отчаянию: забыл! И чтобы заглушить тревогу, Параша работала, работала, работала. Создавала пасхальное праздничное действо для дворовых, которых решила на свой риск и против воли Вороблевского собрать в Останкине в светлое Христово Воскресение.
Артистами на сей раз были дети, отобранные для театра. С ними и репетировала с утра пораньше. Как обычно, дала знак:
– Ванечка, начинай!
Ванечка вышел на передний план, еще пять девочек и пять мальчиков заняли на сцене места у колонн. Все они держали в руках «предметы Христова распятия» – вервие, бич, терновый венец, гвозди.
Только Ванечка умел таким звонким и взволнованным голосом произносить «Куда идешь ты, Иисус? Что я вижу? Бог биен, язвен и бездыханен. Тело окровавлено, глава уязвлена тернием, произращенным для Него землей». В это самое время девочка, как и положено было в пьесе для детей, написанной Димитрием Ростовским, встала рядом с Ванечкой, протянула руки к «залу» и показала страшные шипы. Ванечка продолжал: «Очи залиты кровью и слезами. Руки пригвождены долгими гвоздями». Появились, конечно же, мальчики, показывающие эти гвозди. «Язвы Его вопиют нам – люби Меня, потому что все за тебя претерпел...» В этот самый миг вступил «ангельский» хор, без слов певший музыку, написанную Дегтяревым. И музыка была так хороша, и дети пели так трогательно, что на глазах у Параши выступили слезы.
И сквозь них неясно, в расплывшихся волнах утреннего света, увидела она графа, вошедшего в театральный зал из галереи. Забыв обо всем и обо всех, никого и ничего не стесняясь, побежала она к Николаю Петровичу через все огромное пространство между сценой и ложей. И он бежал ей навстречу, и подхватил ее на лету, и прижал ее к себе, к своей не снятой второпях шубе. Теплая мягкость волос перемежалась с холодной мягкостью бобрового воротника, и щеки были у него холодные, а руки горячие и губы тоже.
Осмотрев дворец, граф остался доволен проведенными без него работами, то и дело хвалил и свою Парашеньку, и Вороблевского, и Аргуновых, и Миронова, и Пряхина. Скупой на восторги, он на сей раз их не скрывал: свой обновленный веселый и яркий дом ему правился куда больше мрачноватых гатчинских покоев Павла.
Одобрил Николай Петрович и все театральные затеи Параши, хотя тут же перевел их в разряд третьестепенных, потому что приехал он с одной целью – подготовить Останкино к приему самого высокого гостя.
– Во время коронации, на светлую Пасху Павел посетит нас. Мой друг дал слово. Как хорошо-то, Пашенька, нам есть что показать новому императору, – Николай Петрович не скрывал своей гордости их общим творением. И приближенностью к власти он тоже гордился, был оживлен и полон надежд. Многие из них касались и Параши.
Поняв глубину и сердечность их долгой привязанности друг к другу, Павел, как мечтал граф, сделает их примером преодоления сословных различий. Во-первых, он сам знает, как тяжела не одобряемая обществом любовь, ибо царственный мужчина сам был влюблен не в жену-императрицу, как полагалось бы, а в ее фрейлину Нелидову. Во-вторых, все его реформы направлены в сторону свободы. И, наконец, их с Павлом взаимная верность, происходящая из детства и юности, тоже чего-нибудь стоит.
– Все складывается так хорошо для нас! – и, замечая в ответ недоверчивый или насмешливый взгляд Параши, сердился.
– Как вам угодно думать, так и думайте, – говорила она. И на все соглашалась, кроме одного: выйти навстречу высокому гостю в роли хозяйки. Хозяйкой однажды она уже была – в Кускове, и это ей слишком дорого стоило.
После долгого обсуждения Николай Петрович, Вороблевский и Параша решили показать императору в новом театре «Самнитские браки». Парашина роль в опере была выше всяких похвал, к тому же спектакль демонстрировал все возможности Останкина. На сцене одновременно должно было находиться до трехсот актеров, статистов и хористов. Недостающих срочно выписали изо всех сел. Сотни свечей в люстрах, дороговизна и красота костюмов, шумовые эффекты – знай Шереметевых, знай наших! Николай Петрович приготовился играть в общественной, светской жизни отныне первые роли, и все должно было этому соответствовать. Он пользовался случаем доказать: его артистические усилия – не пустая забава и являются способом служения царю и отечеству.
Уезжая снова в Петербург («Служба не ждет!»), Николай Петрович давал последние распоряжения. Очень серьезные – Аргунову. За оставшиеся пару месяцев должен был тот сделать два портрета: парадный портрет Павла, списанный с голландской миниатюры, и парадный же Параши – с натуры.
Граф грозился повесить их рядом – лики людей, которые более других ему дороги. Параша знала, что такого вызова свету он не бросит, но почему-то сама мысль об этом была ей неприятна. И заглянув себе в душу, она ужаснулась, ибо нашла там желание значить для графа больше, чем монарх, посланный им Господом. Ах трудно, трудно не забывать о своем месте, когда ты любишь и когда любят тебя...
Весна пришла ранняя и мгновенная, как взрыв. Реки вскрылись, снег исчез за день, будто солнце слизнуло его, ручьи пустились в дальний путь, но тут же высохли.
Природа в ту уже двадцать девятую весну жизни что-то сдвинула в Параше, а короткий приезд графа только взбудоражил, но не утолил заявившее о себе во всю мощь женское начало. И никакая работа не могла заглушить бурный ток крови, острое, осознанное желание быть с любимым каждый день и каждую ночь.
Словно почувствовав горячую сумятицу ее снов и непреодолимую томительную силу желания, на пути снова возник Аргунов. То есть он был рядом и раньше – продолжился оборвавшийся было сюжет.
Она приезжала в Останкино каждый день, заходила в мастерскую, чтобы взглянуть, как продвигается портрет Павла. Свой портрет хотела оставить на потом, но Аргунов настаивал: распоряжение от графа было о двух портретах, пора начинать позировать.
На первом же сеансе сказал:
– Вы никогда не были так хороши. И никогда не пели так... волнующе. Я слушал вечор на репетиции.
– Спасибо. Мы договорились без церемоний, и я подам пример первая. Я благодарна тебе.
И вдруг заметила, что это «тебе» прозвучало двусмысленно и неспокойно. Чтобы скрыть странную свою неловкость, кивнула на портрет Павла:
– Ах, неуютно под этим взором.
– По чести, мне и самому неуютно.
– Что говорят о монархе ваши друзья из Петербурга?
– Баженов и Росси? Архитекторы ныне к тропу приближены, проектируют Павлу новый дворец, а потому могут все наблюдать. Рядом с ласкою гнев неправедный. Где он, справедливый монарх? Иллюзии рухнули.
– А как же?.. – вырвалось у Параши. Она закусила губу и ощутила меж ними незримую связь, потому что почувствовала – он услышал невысказанный вопрос о Николае Петровиче.
– Кто может терпеть унижения, тот в доверии.
– Как ты... Как вы, – нарочито подчеркнула дистанцию, – как вы зло.
«Как вы зло...» – это Параша сказала Аргунову, а смотрела на портрет Павла. И лицо его, ничтожное и горделивое, приближалось, наплывало.
– Нет, я положительно не могу сидеть здесь. Мне... нехорошо.
Аргунов подошел к ней, чтобы перенести кресло. И вдруг, не сдержавшись, обнял ее, притянул к себе.
– Я должен быть добрым к нему? К тому, кто у меня отнял тебя? Зачем он тебе? Пусть их! Пусть их играют в свои злые игры! – кивнул в сторону императорского портрета. – Все брошу...
Еще секунду назад было меж ними нечто, делавшее, казалось бы, возможной какую-то близость. Какую-то, но не эту. Чужой. Чужие объятия, нервные и злые. Чужие руки, жесткие и жадные, истосковавшиеся, не ведающие неспешного наслаждения. Чужой запах от волос, коснувшихся ее лица. Нет, нет, никогда! А художник уже опустился перед ней на колени, лицом через парчу касаясь живота и бедер.
– Николушка! Брат мой! – Параша мягко оттолкнула его голову от своих ног. – Без противности хотела бы утешить тебя, как всякая женщина утешает мужчину. Но чего стоит тело, в коем душа отдана другому?
Аргунов, опомнившись, резко поднялся с колен и перенес кресло ближе к окну.
– Извольте, Прасковья Ивановна.
С той поры они были на «вы» и по имени-отчеству – двое, навсегда связанные дружбой и редким сходством взглядов и вкусов, сходством судеб.
14
С вестовым пришла бумага, сообщавшая: граф уже в Москве, но покинуть свиту императора не может и прибудет в Останкино вместе с Павлом в Светлое Воскресение после коронации. И потому устройство праздника препоручает Вороблевскому и Жемчуговой.
Впрочем, в письме все-таки были указания, по мнению Параши, совсем неожиданные. Так, графом велено было в ближайших лесах вырубить самые большие и пышные ели и врыть их перед прудом, чтобы ими, словно кулисами, закрыть вид на дворец со стороны Москвы. У каждого древа поставить по ражему мужику. При приближении царского эскорта по данному знаку деревья должны быть разом повалены – и открыть дворец к вящему удивлению и восхищению монарха. К вечеру все дороги от Останкина до столицы приказал Николай Петрович освещать горящими смоляными бочками.
Про забавные шутихи и про музыку под открытым небом, что всегда так радовала Парашу во время праздников, ничего сказано не было, и графские фантазии показались непривычно помпезными и мрачными.
Но коли велено, надо выполнять.
В Светлое Воскресение часа в три после полудня у входа во дворец толпились приглашенные, дворня, актеры. День выдался ветреный, и Параша куталась в плащ. Волнение усиливало лихорадку, которая началась накануне, когда она вместе с Вороблевским осматривала ряды врытых деревьев. От знания того, что эти красивые ели доживают последние часы и обратятся в груды ненужного лапника и бревен, было ей грустно, плохие предчувствия одолевали ее. А где плохое настроение, там и близкое нездоровье. К вечеру открылся кашель, к утру он, правда, утих, но надолго ли?
– Едут! – крикнул с дерева мальчишка-наблюдатель.
– Пригото-о-овсь! – велел мужикам у деревьев Вороблевский, а через несколько минут почему-то по-военному, будто артиллеристам, приказал: – Пли!
Возможно, так прозвучало «Вали!» Впрочем, внимание Параши поглотило другое: разом поваленные прекрасные деревья, сотни, нет, тысячи елей, погубленных ради забавы.
...Въезд Павла был скромен. Четверик серых лошадей, простая небольшая карета, несколько солдат на запятках, вот и все. Все прочие экипажи в свите выглядели куда внушительнее.
Первым из царской кареты вышел хозяин Останкина. Склонив голову, стал рядом. Показался Понятовский («Польский король» – прошло по толпе). Вот наконец и Павел.
Приветственные возгласы в честь нового монарха оборвались под странным, без улыбки, подозрительным взглядом. Сжалась Параша, когда взгляд дошел до нее, и снова холодок дурного предчувствия ощутила она в сердце.
Из толпы выступил седой, но еще не согнувшийся под бременем лет Державин. Первый поэт России протянул высокому гостю бумажный свиток.
Император отшатнулся в испуге.
– Что это?
– Ода в честь восшествия на престол вашего Величества.
Павел читал оду про себя, изредка остро взглядывая на «пиита». Поманил пальцем, чтобы приблизился, указал пальцем на строки:
– Прочти им.
Гаврила Романович вынужден был кисло вопросить:
Кто сей, щедрей Екатерины
И ревностней еще Петра?
Безумен был смех монарха, высок, отрывист и безумен.
– Щедрей моей матушки быть невозможно. Не токмо ко всяким... но и к разным искусникам щедра была без меры.
Толпа замерла, попятился Державин, желая раствориться в ней, но Павел не спускал с него страшного своего застывшего взгляда.
– Повидав в России и в Европе немало красот и еще больше наслушавшись красивых и фальшивых слов, признаю лишь одно искусство, которое не лжет и на которое могу положиться – воинское. Стройся! – вдруг крикнул высоким фальцетом солдатам, и жалкий, недлинный строй образовался среди расступившейся толпы. – Выпад влево! С ружьем – вправо! Хороши? Кому не нравятся?
Павел осматривал молчавшую толпу, и трудно было попять, шутит он, издевается или действительно ждет восхищенного удивления.
Параша смотрела на Николая Петровича «Что же это такое?» Бессловесный вопрос дошел до графа. Встретившись глазами с Парашей, он опустил голову и отвернулся. А молчание толпы сменилось-таки подобострастными возгласами и аплодисментами в адрес императора.
Павел стремительно прошел через толпу во дворец, на ходу сунув кому-то оду Державина.
Три часа между встречей на крыльце и спектаклем Параша не поговорила с Николаем Петровичем – тот не отходил ни на шаг от высокого гостя. И то, что любимый не выбрал минутки для нее, огорчало и было непонятно. Окажись она на его месте... После долгой разлуки...
За окнами дворца в сумерках уже зажглись смоляные бочки и факелы в чугунных шандалах. Костюмер и цирюльник готовили актрису к выходу. Здесь же был Лахман, который растирал певице ладони, ступни, давал пить травяной отвар, чтобы унять внезапно открывшийся кашель. Коснувшись Парашиного лба, лекарь встревожился: не сильный, а все же жар. Ничего не сказав, решил посоветоваться с барином и под каким-то предлогом вышел.
Больше всего она боялась подвести Николая Петровича и потому про себя молилась Господу, чтобы отсрочил болезнь, чтобы дал сил. И еще... чтобы пришел он.
И он пришел. Все сразу испарились из гримерной. А значит, можно броситься графу на шею, целовать, между поцелуями спрашивая, что он думает о происходящем, о Павле, об их будущем.
– Постой, душечка, – граф осторожно разомкнул ее объятия. – Все – после. Ты можешь петь? Хорошо петь, как всегда, и даже лучше? Ты должна петь как никогда – решается твоя судьба. После спектакля я ему, Павлу, откроюсь. Соберись с силами! – И, поцеловав Парашу в лоб, Николай Петрович вышел.
Зря, зря он зашел к ней. Лучше обида, чем эта непосильная тревога и напряжение.
Отзвучала увертюра. Параша ждала за кулисами своего выхода. А Павла лучше бы ей не видеть: лицо, как неподвижная маска, похожая на череп. Ни разу не улыбнулся склоненному перед ним хозяину. Ни с кем не перекинулся словом. Уставился на сцену, и кажется ей, будто видит он ее, будто разглядывает. От страха ее стала бить дрожь, а после и вовсе кашель. Сдержала приступ, поднесла платок к губам – на белом расплылось розовое пятно.
«Как? Уже?!» Мысли оторвались от царственной личины. Не Павел – сама смерть смотрела ей в лицо. А коли так... Что ей страшно? Кто страшен? Спрятала платок за манжету, оглянувшись, не видел ли кто, и, как в пропасть, шагнула на сцену.
Ни она, ни Лахман не знали, чем объяснить то, что кашель прошел, как и начался, внезапно. И пела она в тот раз, как никогда раньше не пела – в полную силу и с полной свободой переживая судьбу и чувства своей героини.
После спектакля высокие гости осматривали дворец. Быстро шагая по картинной галерее, Павел все-таки заметил последний парадный портрет Параши.
– Великая актриса, – похвалил император. – И голос хорош чрезвычайно.
Граф был счастлив. Увы, недолго, всего минуту, а то и меньше, потому как, отходя от портрета, император продолжил разговор о Жемчуговой совсем в другом ключе:
– Но... Рядом с предками? Крепостная? Та самая?
И граф понял, что государю насплетничали, донесли, настроили против. Хорошо еще, что портреты Павла и актрисы развесили по разным комнатам, а не в одной, как замышлялось вначале. Николай Петрович смешался от вопросов, и выручил его уже немало принявший хмельного Понятовский.
– Какая певица! – кивнул на портрет. – Взял бы такую в Варшаву. Но вторым сюжетом в опере была премиленькая птичка. Вы нам ее представите?
– Я представлю пану королю всех героев.
– Героинь, – игриво поправил шляхтич.
Дальше, дальше от Парашиного портрета, через анфилады комнат.
Понятовскому явно не хотелось покидать роскошные, располагающие к отдыху и веселью покои. Он любовался дворцом, под стать которому видел разве что в дореволюционной Франции.
– Сие ультрамариновое стекло из Венеции? А то, что с кобальтом? Такая глубина, такая тайна...
– Все здесь дело рук моих крестьян, и замысел наш, здешний, – с гордостью отвечал хозяин.
– О! – слов для изъявлений восторга у польского правителя не находилось.
А в настроении Павла что-то сломалось к худшему.
– Слишком затейливо все, в духе моей матушки. Все наше русское искусство, все эти доморощенные театры – одни напрасные потуги. У вас, конечно, лучше, чем у других... У вашей, как ее? Да, Жемчуговой, – прекрасный голос. Но в прусском Цвингере, во дворце Сан-Суси все выглядит гораздо четче. Сопряжение французской вольности с недостатком европейского лоска всегда отдает вульгарностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29