..
Обняла его снова, да так нежно, так страстно.
– Ах, милый! («Раньше, – отметил он, – называла его по имени-отчеству либо барином, слава Богу, исчезло наконец расстояние, их разделявшее».) Зачем мне дворец, скажите? Комнатка и чтобы ты («долгожданное „ты“!») рядом...
Оживилась, похорошела.
– А подружек сюда можно поселить кусковских? Таню Шлыкову? – Задумалась. – Анну?
– В этом дворце ты хозяйка. А вот тебе более дорогой подарок.
– Ой, кольцо... Обручальное.
– Обручимся на оставшуюся жизнь. Простое оно, без яхонтов, как положено для брака. Меж собой мы отныне супруги.
Параша примерила кольцо – впору. Сняла, протянула графу:
– Я согласна. Только... Прикажите граверу написать изнутри: «Бог, меня наказав, жить оставил».
«Бог, меня наказав, жить оставил...» Не сразу поймешь, в чем тайный смысл, изречение можно трактовать по-разному. Господь, наказывая, все же смилостивился и дал выздоровление – можно прочитать и так А если напротив: послал в наказание всю оставшуюся жизнь, вернув оттуда, где ей было легче? На вопрос Параша ответила не сразу:
– От меня зависит... От нас... Что будет нам по силам, то и будет.
И в свою очередь спросила:
– Что там, на месте нашей «Мыльни»?
– Тополя молодые посадят, как ты велела, вот только станет теплее...
– Да, когда я уезжала, зима начиналась, а теперь скоро весна. Пусть шумят тополя, при луне серебрятся. А мы будем работать. Делать театр настоящий. Торопиться мне надо, не надолго отпущена.
– Что ты, что ты, душа моя!
Засмеялась:
– Не бойтесь, ведь еще не сейчас, еще время дано быть нам вместе. А пока... Пока подарите мне еще и вольную.
– Разве ты не свободна делать все, что хочешь? Разве не убедилась в том, что твое желание для меня закон? Я думал, тебе не нужен документ, подтверждающий это. Тогда, давно...
– Помню, помню, когда князь Таврический...
– Да, тогда ты отказалась от воли, чтобы остаться со мной. Может быть, ты хочешь получить свободу, чтобы покинуть меня?
Бросилась к нему на шею:
– О нет! Я не могу жить без тебя. Разве тебе это не было ясно всегда? Не ясно сейчас?
– Тогда зачем эта бумага?
Граф подошел к секретеру и пером, которым доктора писали свои бесчисленные и бесполезные рецепты, составил документ. Если это «лекарство» поможет хоть немного, совсем чуть-чуть, он будет рад.
Параша стояла рядом, прижавшись к его плечу, легкая, как пушинка.
– Милый, вольность – это не бумага. Это то, что внутри нас. И ее отсутствие – тоже внутри. Мы не говорили об этом, но теперь я могу сказать. Когда двое любят и один не свободен... Тогда вместо священного доброго чувства начинается борьба двух самолюбий. Я не хотела, но мое раненое сердце не дает мне любить вас так, как я хотела бы. Жалкая, убогая боль поглощает все: дать трудно, еще труднее принять. Чтобы впустить в душу, надо располагать душой, иметь в ней открытое пространство, а не нагромождение из страхов, тревог, обид, недоверия и подозрений. В последнее время, униженная обстоятельствами, я порою... ненавидела вас. Я не хочу так. Став свободной, я буду по-другому ласкать вас, целовать вас. Я по-другому умру.
– Нет, Пашенька.
– Не сейчас, я стану другой еще здесь. Во внешних делах каких ждать мне перемен? Я смогу уже не петь для императрицы, если будет так страшно, как тогда. Не надо мне будет кривляться перед княгиней Долгорукой и делать вид, что я бездушная кукла.
– Прости меня, – граф отодвинул недописанную вольную в сторону и опустился перед Парашей на колени.
В Параше вдруг проснулась забытая привычка из крестьянского детства – самое дорогое прятать поближе к сердцу. Сложила лист аккуратно, бережно – и за лиф.
Граф засмеялся:
– Без печати не поверят. Вольную дам тебе в любое время, душенька.
– И еще... – она опустилась рядом с ним на ковер, чтобы видеть любимое лицо. – Я хочу, чтобы весь грех неправедной нашей любви... Не возражай, сама знаю – праведной! праведной! – лег на меня, спросился с меня. Пока я принадлежу вам, как вещь, я как бы вынуждена, как бы обязана любить, значит, воплощается ваша воля. А так... Так я отвечу за все. Я буду жить с вами, с мужчиной, как делают это те женщины, что в городах... Ну, по собственному призванию. На них и грех. Мне, теперь я знаю, этот грех простится. А вам – ни к чему.
«Бедная, бедная, – думал граф, целуя ей руки, – сколько же надо передумать, чтобы придумать такое. Как надо страдать, чтобы изжить тяжкий грех прелюбодеяния. Я должен, должен что-то сделать».
– Пашенька, – сказал он, – ты станешь свободной. Но хочу, чтобы подаренную мной волю сразу сменила ты на другие узы – семейные. Императрица, говорят, дышит на ладан, ведь не вечна же она. В обществе что-то изменится. Весь мир идет к свободе, во Франции сословные перегородки рушатся. Придет Павел, и мы вздохнем.
И вдруг, как мальчик, пожаловался на обиду:
– Коли у царицы или царя фаворит или метресса – ничего, все довольны. Если же вдруг серьезно, по-христиански – все ополчаются разом...
Целуя ее плечи, ее родные тонкие руки, он не видел, как печально качала Пашенька головой.
12
Параша переменилась после болезни. В новом своем жилище – в собственном дворце – уже не устраивала «светелку», а обживала его по-господски, не гнушаясь роскоши. В выборе картин, скульптур, безделушек вдруг проявила немалый художественный вкус, а в переделках – склонность к ярким решениям.
Она по-прежнему не стремилась появляться в свете и быть на виду, по-прежнему терпеливо ждала графа, отбывавшего на балы и приемы. Ее не пугала «соперница» – стареющая Голицына с бородавчатым лицом. Прочие «невесты» тоже совсем не трогали, и она не прочь была провести вечер в одиночестве за лютней, вышивкой или за книгой. Впрочем, у нее появился свой круг, и часто, когда в большом Шереметевском дворце собирался высший свет, к ней приходили братья Аргуновы с добродушным толстым архитектором Гонзаги (итальянец не больно разбирался в российских сословных премудростях, а живая и умная Паша, так славно болтавшая на его родном языке, ему очень нравилась).
Теперь она охотно позировала Николаю Аргунову, признанному и модному в Москве мастеру, члену Российской Академии художеств. Глядя на друга детства, она понимала, как изменилась за эти годы сама. Ничего не осталось в нем от прежнего крестьянского парнишки – салонный аристократ: и рубашка под блузой тонкая, из батиста, и шелковый дорогой галстух обвивает высокую гордую шею. Умное, нервное лицо, живые карие глаза, сильные, но холеные руки артиста, художника. Аристократ, да и только. Портреты он делал замечательные, но, что тоже важно, сеансы давали им возможность поговорить о «своих» – о людях искусства, людях одаренных, придавленных гнетом неравенства. Аргунов был женат на даме из не слишком знатного, но богатого рода. Мужчине его «низкое происхождение» прощалось легче. И все-таки он, как и Параша, жил в чужом стаде и всегда – под страхом унижения, вынужденный ему постоянно противостоять. Они были ровней, и это толкало их к взаимному доверию и откровенности.
Встречаясь глазами при встрече, кланяясь друг другу, живописец Николай Аргунов и певица Прасковья Ковалева всякий раз осознавали: они связаны своим крепостным прошлым. Будь Параша кокеткой, она сумела бы обнаружить во взглядах этого глубоко симпатичного ей человека и мужской жадный неудовлетворенный интерес. Но для нее он был другом, умным и образованным другом, с которым хорошо, хотя и не очень легко.
В своем дворце Параша устраивала музыкальные вечера. Здесь исполнялись новые произведения Дегтярева и Бортнянского. Их большой свет не слишком жаловал, предпочитая итальянских и французских сочинителей, а ведь Дегтярев и Бортнянский были очень талантливы. Всегда откликались на приглашения артисты из театра Медокса, расположенного неподалеку, и при небольшом усилии можно было быстро составить домашний концерт и петь, петь, петь – что еще ей было нужно?
Впрочем, ей был нужен он, любимый. И чем больше времени они проводили вместе, тем больше нуждались друг в друге.
В будний день с утра при хорошей погоде граф и Параша в легкой карете отправлялись в ближние вотчины с ревизией. Все ближайшие к Москве имения они быстро привели в порядок. Где-то пришлось приструнить управляющего, ретиво набивавшего собственные карманы, где-то вместо барщины ввели оброк, где-то заменили зерновые посевы овощами, и легче стало получать доход, не вгоняя крепостных в нищету.
Лишь в одну усадьбу граф всегда ездил один или с Вороблевским – в Кусково.
– Туда – никогда, – ничего не объясняя и помрачнев лицом, сказала Параша однажды.
Зато все Кусково, кажется, она перетащила в Москву. Вместе с подружками и актрисами театра приехала Матреша. Она замечательно пела низким голосом и в дуэтах отлично вторила Параше. В кордебалете тоже была незаменима – пластичная и ритмичная. После рядом поселился батюшка, брат Николай был принят в хор, под Парашиным приглядом рос младший брат Мишутка. Переживала Паша, что из-за болезни не хочет жить в городе любимая матушка, но сама к ней не наведывалась ни разу. «Туда – никогда». Как сказала, так и было.
Разве что после смерти душа ее все же повлеклась к тем местам, где начинала страдать и крепнуть на земле женщина и актриса. Тогда с небесной высоты дано ей было увидеть подросшие тополя. Ветер, летевший от Мурома или от Владимира, пробегал по верхушкам, и листва, потемнев, становилась похожей на зарубцевавшуюся рану земли. Затихал порыв – и серебрились, сияли облитые лунным светом недолговечные деревца.
Годы брали свое. Переступив сорокалетний рубеж, Николай Петрович не погрузнел, седина не пробилась в его русые мягкие кудри, но круг его интересов заметно сузился.
Роль засидевшегося жениха так опротивела графу, что он предпочитал отговариваться от приглашений на рауты и балы, ссылаясь на недомогания. Старые холостяцкие связи рвались: друзья остепенились, завели жен и детей. Позвать к себе он мог лишь тех, кто понимал его привязанность к Параше, а таких было немного. Все чаще любящие проводили вечера вдвоем.
Что ж, домоседство? В нем есть свои прелести. Паша скучать не умела и одна, а с графом – тем более. Но вскоре она поняла, что не все в их жизни так просто, как казалось. Все чаще она обнаруживала в Николае Петровиче сходство со старым графом. Как и Петр Борисович, Николай Петрович привязывался к вещам, занашивал их до дыр. Все чаще он не переодевался с утра, бродя по дворцу в пыльном шлафроке и стоптанных шлепанцах. Вместо выдуманных для отговорок болезней у него появилась настоящая, отнюдь не романтическая болезнь малоподвижных людей. В деревне ее зовут почечуем, Лахман на европейский лад величал геморроем.
В библиотеке в одной из книг Параша случайно нашла недописанное письмо графа другу юности Щербатову. Взгляд выхватил невольно: «Скучно жить, с годами – все скучнее...»
«А как же любовь?» – думала Парашенька. Разве кто-нибудь из героев французских романов, которых она прочла великое множество, скучал рядом с любимой женщиной? Но в тех же романах, не прямо, правда, а между строк, говорилось: женщина способна жить одной любовью, мужчина – нет. С ней же рядом был мужчина, который провел бурную молодость. Дальние путешествия, театр, любовь, карты, дуэли, азартные забавы, балы, надежда на славу. Ни одна женщина, в том числе и она, не могла заполнить образовавшуюся пустоту – из-за нее образовавшуюся! Ее долг состоял в том, чтобы прокладывать путь к полноте жизни.
Безотказно наполняло ее душу обращение к Богу. Граф тоже был религиозен, но скорее ритуально, и лишь в тяжкие дни молитва действительно поддерживала его. А в прочие... Жизнь его шла своим путем и не соприкасалась с Небом. В отличие от Параши он не любил каждый миг сверять свои мысли и поступки с вечностью, а в литературе более всего ценил не серьезность и романтизм, а изящество, остроумие, блеск. Дидро, Даламбер, де Лакло лежали в его спальне, а не Фома Аквинский и не Димитрий Ростовский. Удовольствие от чтения было сродни удовольствию от прекрасной пищи, которую пробуют на вкус, цвет и запах.
Одно время Параше показалось, что его могут захватить добрые дела. В Маркове в избе грязной и черной они оказались потому, что услышали с улицы страшный крик ребенка. Мать металась в ужасе над выгибающимся дугой младенцем, приговаривая: «Родимчик, родимчик! Умирает!» Параша с восхищением смотрела, как ловко граф ощупал мальчика и, надавив слегка около уха, поставил диагноз: воспаление. Тут же кучеру было велено привезти из аптеки камфарного масла, Николай Петрович ловко сделал компресс («Как учили в Лейдене!»), и младенец утих и заснул прямо в его больших и умных руках. К малышу приехали еще через пару дней и убедились – здоров. Мать с отцом получили от графа немного денег, а село – свою больничку.
Впрочем, больницы и школы для детей, обучавшие музыке и грамоте, они открывали в ту пору часто. Под нажимом своей спутницы Николай Петрович отдавал приказы в свою контору: «Завести школы в Останкине и Кускове», «Во всех вотчинах открыть школы и богадельни». По прошествии времени ехали проверять, выполняет ли графский указ тот или иной управляющий. Там, где барское распоряжение было примерно выполнено, крестьяне благодарили, бухались Шереметеву в ноги, целовали ему руки, и на глазах Николая Петровича выступали счастливые слезы. Но... Тем и кончалось.
Всякий раз, предлагая снова навестить недавно отстроенную лечебницу, помочь больным, Параша слышала что-нибудь вроде:
– Меня бы кто подлечил.
И вместо того чтобы двигаться, заваливался Николай Петрович в глубокое кресло, дремал и... скучал. Это ложилось виной на нее. Выход из внутреннего тупика в их отношениях искала она. Она была в два раза моложе, она любила. И так уж сложилось: в этой паре она ведет, а он – ведомый, хотя внешне это выглядело совсем иначе.
Ох уж эти мужчины! Если бы в ее власти было осуществить тщеславные и суетные мечты графа о славе и власти! Как вспыхивают его глаза, когда речь идет о разных государственных делах, не зависящих от него. С заседаний Сената он возвращался оживленным, готов был часами обсуждать с друзьями новые указы императрицы. Но Паша ясно видела, что карьеры ему не сделать – слишком мягок, слишком порядочен и слишком... музыкант. Разбросан, поддается сердцу, нерасчетлив. И в то же время душа графа жаждала деяний масштабных, заметных в свете. Она напряженно искала для него (а значит, и для себя) достойную цель.
Ей было уже за двадцать. Следовало бы сказать – еще только за двадцать, но прошедшие годы были столь наполнены счастьем, страданием, несбывшимися и сбывшимися желаниями и поисками, что за два десятка лет она словно прожила несколько жизней. Природный ум при благородстве натуры обратился в ту мудрость, которая вовсе не сводится к расчетливой, хваткой хитрости, хотя использует и ее.
Она знает, что делать. Но как это свое знание сделать его знанием? И чтобы желание к действию родилось в нем, а не исходило от нее? Навязанное отторгается.
Тосковал и томился скукой граф. Но именно он спросил однажды Парашу, почему скучна она.
– Милый, доктор разрешил мне петь. Так хочется...
– За чем же дело стало? Собирай друзей.
– «Самнитские браки» не споешь на маленькой сцене. (О Кускове речи не шло, но мечты о большом современном театре кусковским детищем для графа не исчерпались.) Моя Элиана ждет меня.
А заодно рассказала, как тоскуют без репетиций актеры, как забывают они свое ремесло, ленятся, спиваются.
– Да, – согласился Николай Петрович, – зал на Никольской так мал, что и впечатление теряется, и голос не звучит. Не стоит и затевать, позорить Шереметевых. Надо строить.
Надо строить! Это ли не цель? Это ли не дело? Тем более что планы составлялись грандиозные. Не просто театр, как, скажем, у Голицыных (хотя тот и большой, раз в пять больше Шереметевского на Никольской), а дворец искусств – с художественной галереей, с кабинетами нумизматики и старинного оружия, с музеем «натуральной истории».
– Дар отечеству от Шереметевых, да, Пашенька?
– И какой дар! Отечество вас не забудет.
Общая мечта сближала их не меньше, чем общая жизнь.
Всякая стройка, как известно, начинается с проекта. Граф собрал целую группу иностранных и русских архитекторов для его создания. Задача ставилась не простая – встроить в какой-либо из московских шереметевских дворцов новую современную сцену, большой зрительный зал. Увы, городские усадьбы были тесны, а сносить почти новые дома было безумием.
И тогда было решено – Останкино. Останкино, данное в приданое матери Николая Петровича князьями Черкасскими. Останкино, которое, как и Кусково, было близко к столице. Граф решил: Кусковская усадьба останется для истории памятником батюшкиного тщания. Прекрасный день, но вчерашний. Он же начнет свое, новое дело. Шереметев-младший жаждал удивления и восхищения, жаждал проявить свое знание и вкус.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Обняла его снова, да так нежно, так страстно.
– Ах, милый! («Раньше, – отметил он, – называла его по имени-отчеству либо барином, слава Богу, исчезло наконец расстояние, их разделявшее».) Зачем мне дворец, скажите? Комнатка и чтобы ты («долгожданное „ты“!») рядом...
Оживилась, похорошела.
– А подружек сюда можно поселить кусковских? Таню Шлыкову? – Задумалась. – Анну?
– В этом дворце ты хозяйка. А вот тебе более дорогой подарок.
– Ой, кольцо... Обручальное.
– Обручимся на оставшуюся жизнь. Простое оно, без яхонтов, как положено для брака. Меж собой мы отныне супруги.
Параша примерила кольцо – впору. Сняла, протянула графу:
– Я согласна. Только... Прикажите граверу написать изнутри: «Бог, меня наказав, жить оставил».
«Бог, меня наказав, жить оставил...» Не сразу поймешь, в чем тайный смысл, изречение можно трактовать по-разному. Господь, наказывая, все же смилостивился и дал выздоровление – можно прочитать и так А если напротив: послал в наказание всю оставшуюся жизнь, вернув оттуда, где ей было легче? На вопрос Параша ответила не сразу:
– От меня зависит... От нас... Что будет нам по силам, то и будет.
И в свою очередь спросила:
– Что там, на месте нашей «Мыльни»?
– Тополя молодые посадят, как ты велела, вот только станет теплее...
– Да, когда я уезжала, зима начиналась, а теперь скоро весна. Пусть шумят тополя, при луне серебрятся. А мы будем работать. Делать театр настоящий. Торопиться мне надо, не надолго отпущена.
– Что ты, что ты, душа моя!
Засмеялась:
– Не бойтесь, ведь еще не сейчас, еще время дано быть нам вместе. А пока... Пока подарите мне еще и вольную.
– Разве ты не свободна делать все, что хочешь? Разве не убедилась в том, что твое желание для меня закон? Я думал, тебе не нужен документ, подтверждающий это. Тогда, давно...
– Помню, помню, когда князь Таврический...
– Да, тогда ты отказалась от воли, чтобы остаться со мной. Может быть, ты хочешь получить свободу, чтобы покинуть меня?
Бросилась к нему на шею:
– О нет! Я не могу жить без тебя. Разве тебе это не было ясно всегда? Не ясно сейчас?
– Тогда зачем эта бумага?
Граф подошел к секретеру и пером, которым доктора писали свои бесчисленные и бесполезные рецепты, составил документ. Если это «лекарство» поможет хоть немного, совсем чуть-чуть, он будет рад.
Параша стояла рядом, прижавшись к его плечу, легкая, как пушинка.
– Милый, вольность – это не бумага. Это то, что внутри нас. И ее отсутствие – тоже внутри. Мы не говорили об этом, но теперь я могу сказать. Когда двое любят и один не свободен... Тогда вместо священного доброго чувства начинается борьба двух самолюбий. Я не хотела, но мое раненое сердце не дает мне любить вас так, как я хотела бы. Жалкая, убогая боль поглощает все: дать трудно, еще труднее принять. Чтобы впустить в душу, надо располагать душой, иметь в ней открытое пространство, а не нагромождение из страхов, тревог, обид, недоверия и подозрений. В последнее время, униженная обстоятельствами, я порою... ненавидела вас. Я не хочу так. Став свободной, я буду по-другому ласкать вас, целовать вас. Я по-другому умру.
– Нет, Пашенька.
– Не сейчас, я стану другой еще здесь. Во внешних делах каких ждать мне перемен? Я смогу уже не петь для императрицы, если будет так страшно, как тогда. Не надо мне будет кривляться перед княгиней Долгорукой и делать вид, что я бездушная кукла.
– Прости меня, – граф отодвинул недописанную вольную в сторону и опустился перед Парашей на колени.
В Параше вдруг проснулась забытая привычка из крестьянского детства – самое дорогое прятать поближе к сердцу. Сложила лист аккуратно, бережно – и за лиф.
Граф засмеялся:
– Без печати не поверят. Вольную дам тебе в любое время, душенька.
– И еще... – она опустилась рядом с ним на ковер, чтобы видеть любимое лицо. – Я хочу, чтобы весь грех неправедной нашей любви... Не возражай, сама знаю – праведной! праведной! – лег на меня, спросился с меня. Пока я принадлежу вам, как вещь, я как бы вынуждена, как бы обязана любить, значит, воплощается ваша воля. А так... Так я отвечу за все. Я буду жить с вами, с мужчиной, как делают это те женщины, что в городах... Ну, по собственному призванию. На них и грех. Мне, теперь я знаю, этот грех простится. А вам – ни к чему.
«Бедная, бедная, – думал граф, целуя ей руки, – сколько же надо передумать, чтобы придумать такое. Как надо страдать, чтобы изжить тяжкий грех прелюбодеяния. Я должен, должен что-то сделать».
– Пашенька, – сказал он, – ты станешь свободной. Но хочу, чтобы подаренную мной волю сразу сменила ты на другие узы – семейные. Императрица, говорят, дышит на ладан, ведь не вечна же она. В обществе что-то изменится. Весь мир идет к свободе, во Франции сословные перегородки рушатся. Придет Павел, и мы вздохнем.
И вдруг, как мальчик, пожаловался на обиду:
– Коли у царицы или царя фаворит или метресса – ничего, все довольны. Если же вдруг серьезно, по-христиански – все ополчаются разом...
Целуя ее плечи, ее родные тонкие руки, он не видел, как печально качала Пашенька головой.
12
Параша переменилась после болезни. В новом своем жилище – в собственном дворце – уже не устраивала «светелку», а обживала его по-господски, не гнушаясь роскоши. В выборе картин, скульптур, безделушек вдруг проявила немалый художественный вкус, а в переделках – склонность к ярким решениям.
Она по-прежнему не стремилась появляться в свете и быть на виду, по-прежнему терпеливо ждала графа, отбывавшего на балы и приемы. Ее не пугала «соперница» – стареющая Голицына с бородавчатым лицом. Прочие «невесты» тоже совсем не трогали, и она не прочь была провести вечер в одиночестве за лютней, вышивкой или за книгой. Впрочем, у нее появился свой круг, и часто, когда в большом Шереметевском дворце собирался высший свет, к ней приходили братья Аргуновы с добродушным толстым архитектором Гонзаги (итальянец не больно разбирался в российских сословных премудростях, а живая и умная Паша, так славно болтавшая на его родном языке, ему очень нравилась).
Теперь она охотно позировала Николаю Аргунову, признанному и модному в Москве мастеру, члену Российской Академии художеств. Глядя на друга детства, она понимала, как изменилась за эти годы сама. Ничего не осталось в нем от прежнего крестьянского парнишки – салонный аристократ: и рубашка под блузой тонкая, из батиста, и шелковый дорогой галстух обвивает высокую гордую шею. Умное, нервное лицо, живые карие глаза, сильные, но холеные руки артиста, художника. Аристократ, да и только. Портреты он делал замечательные, но, что тоже важно, сеансы давали им возможность поговорить о «своих» – о людях искусства, людях одаренных, придавленных гнетом неравенства. Аргунов был женат на даме из не слишком знатного, но богатого рода. Мужчине его «низкое происхождение» прощалось легче. И все-таки он, как и Параша, жил в чужом стаде и всегда – под страхом унижения, вынужденный ему постоянно противостоять. Они были ровней, и это толкало их к взаимному доверию и откровенности.
Встречаясь глазами при встрече, кланяясь друг другу, живописец Николай Аргунов и певица Прасковья Ковалева всякий раз осознавали: они связаны своим крепостным прошлым. Будь Параша кокеткой, она сумела бы обнаружить во взглядах этого глубоко симпатичного ей человека и мужской жадный неудовлетворенный интерес. Но для нее он был другом, умным и образованным другом, с которым хорошо, хотя и не очень легко.
В своем дворце Параша устраивала музыкальные вечера. Здесь исполнялись новые произведения Дегтярева и Бортнянского. Их большой свет не слишком жаловал, предпочитая итальянских и французских сочинителей, а ведь Дегтярев и Бортнянский были очень талантливы. Всегда откликались на приглашения артисты из театра Медокса, расположенного неподалеку, и при небольшом усилии можно было быстро составить домашний концерт и петь, петь, петь – что еще ей было нужно?
Впрочем, ей был нужен он, любимый. И чем больше времени они проводили вместе, тем больше нуждались друг в друге.
В будний день с утра при хорошей погоде граф и Параша в легкой карете отправлялись в ближние вотчины с ревизией. Все ближайшие к Москве имения они быстро привели в порядок. Где-то пришлось приструнить управляющего, ретиво набивавшего собственные карманы, где-то вместо барщины ввели оброк, где-то заменили зерновые посевы овощами, и легче стало получать доход, не вгоняя крепостных в нищету.
Лишь в одну усадьбу граф всегда ездил один или с Вороблевским – в Кусково.
– Туда – никогда, – ничего не объясняя и помрачнев лицом, сказала Параша однажды.
Зато все Кусково, кажется, она перетащила в Москву. Вместе с подружками и актрисами театра приехала Матреша. Она замечательно пела низким голосом и в дуэтах отлично вторила Параше. В кордебалете тоже была незаменима – пластичная и ритмичная. После рядом поселился батюшка, брат Николай был принят в хор, под Парашиным приглядом рос младший брат Мишутка. Переживала Паша, что из-за болезни не хочет жить в городе любимая матушка, но сама к ней не наведывалась ни разу. «Туда – никогда». Как сказала, так и было.
Разве что после смерти душа ее все же повлеклась к тем местам, где начинала страдать и крепнуть на земле женщина и актриса. Тогда с небесной высоты дано ей было увидеть подросшие тополя. Ветер, летевший от Мурома или от Владимира, пробегал по верхушкам, и листва, потемнев, становилась похожей на зарубцевавшуюся рану земли. Затихал порыв – и серебрились, сияли облитые лунным светом недолговечные деревца.
Годы брали свое. Переступив сорокалетний рубеж, Николай Петрович не погрузнел, седина не пробилась в его русые мягкие кудри, но круг его интересов заметно сузился.
Роль засидевшегося жениха так опротивела графу, что он предпочитал отговариваться от приглашений на рауты и балы, ссылаясь на недомогания. Старые холостяцкие связи рвались: друзья остепенились, завели жен и детей. Позвать к себе он мог лишь тех, кто понимал его привязанность к Параше, а таких было немного. Все чаще любящие проводили вечера вдвоем.
Что ж, домоседство? В нем есть свои прелести. Паша скучать не умела и одна, а с графом – тем более. Но вскоре она поняла, что не все в их жизни так просто, как казалось. Все чаще она обнаруживала в Николае Петровиче сходство со старым графом. Как и Петр Борисович, Николай Петрович привязывался к вещам, занашивал их до дыр. Все чаще он не переодевался с утра, бродя по дворцу в пыльном шлафроке и стоптанных шлепанцах. Вместо выдуманных для отговорок болезней у него появилась настоящая, отнюдь не романтическая болезнь малоподвижных людей. В деревне ее зовут почечуем, Лахман на европейский лад величал геморроем.
В библиотеке в одной из книг Параша случайно нашла недописанное письмо графа другу юности Щербатову. Взгляд выхватил невольно: «Скучно жить, с годами – все скучнее...»
«А как же любовь?» – думала Парашенька. Разве кто-нибудь из героев французских романов, которых она прочла великое множество, скучал рядом с любимой женщиной? Но в тех же романах, не прямо, правда, а между строк, говорилось: женщина способна жить одной любовью, мужчина – нет. С ней же рядом был мужчина, который провел бурную молодость. Дальние путешествия, театр, любовь, карты, дуэли, азартные забавы, балы, надежда на славу. Ни одна женщина, в том числе и она, не могла заполнить образовавшуюся пустоту – из-за нее образовавшуюся! Ее долг состоял в том, чтобы прокладывать путь к полноте жизни.
Безотказно наполняло ее душу обращение к Богу. Граф тоже был религиозен, но скорее ритуально, и лишь в тяжкие дни молитва действительно поддерживала его. А в прочие... Жизнь его шла своим путем и не соприкасалась с Небом. В отличие от Параши он не любил каждый миг сверять свои мысли и поступки с вечностью, а в литературе более всего ценил не серьезность и романтизм, а изящество, остроумие, блеск. Дидро, Даламбер, де Лакло лежали в его спальне, а не Фома Аквинский и не Димитрий Ростовский. Удовольствие от чтения было сродни удовольствию от прекрасной пищи, которую пробуют на вкус, цвет и запах.
Одно время Параше показалось, что его могут захватить добрые дела. В Маркове в избе грязной и черной они оказались потому, что услышали с улицы страшный крик ребенка. Мать металась в ужасе над выгибающимся дугой младенцем, приговаривая: «Родимчик, родимчик! Умирает!» Параша с восхищением смотрела, как ловко граф ощупал мальчика и, надавив слегка около уха, поставил диагноз: воспаление. Тут же кучеру было велено привезти из аптеки камфарного масла, Николай Петрович ловко сделал компресс («Как учили в Лейдене!»), и младенец утих и заснул прямо в его больших и умных руках. К малышу приехали еще через пару дней и убедились – здоров. Мать с отцом получили от графа немного денег, а село – свою больничку.
Впрочем, больницы и школы для детей, обучавшие музыке и грамоте, они открывали в ту пору часто. Под нажимом своей спутницы Николай Петрович отдавал приказы в свою контору: «Завести школы в Останкине и Кускове», «Во всех вотчинах открыть школы и богадельни». По прошествии времени ехали проверять, выполняет ли графский указ тот или иной управляющий. Там, где барское распоряжение было примерно выполнено, крестьяне благодарили, бухались Шереметеву в ноги, целовали ему руки, и на глазах Николая Петровича выступали счастливые слезы. Но... Тем и кончалось.
Всякий раз, предлагая снова навестить недавно отстроенную лечебницу, помочь больным, Параша слышала что-нибудь вроде:
– Меня бы кто подлечил.
И вместо того чтобы двигаться, заваливался Николай Петрович в глубокое кресло, дремал и... скучал. Это ложилось виной на нее. Выход из внутреннего тупика в их отношениях искала она. Она была в два раза моложе, она любила. И так уж сложилось: в этой паре она ведет, а он – ведомый, хотя внешне это выглядело совсем иначе.
Ох уж эти мужчины! Если бы в ее власти было осуществить тщеславные и суетные мечты графа о славе и власти! Как вспыхивают его глаза, когда речь идет о разных государственных делах, не зависящих от него. С заседаний Сената он возвращался оживленным, готов был часами обсуждать с друзьями новые указы императрицы. Но Паша ясно видела, что карьеры ему не сделать – слишком мягок, слишком порядочен и слишком... музыкант. Разбросан, поддается сердцу, нерасчетлив. И в то же время душа графа жаждала деяний масштабных, заметных в свете. Она напряженно искала для него (а значит, и для себя) достойную цель.
Ей было уже за двадцать. Следовало бы сказать – еще только за двадцать, но прошедшие годы были столь наполнены счастьем, страданием, несбывшимися и сбывшимися желаниями и поисками, что за два десятка лет она словно прожила несколько жизней. Природный ум при благородстве натуры обратился в ту мудрость, которая вовсе не сводится к расчетливой, хваткой хитрости, хотя использует и ее.
Она знает, что делать. Но как это свое знание сделать его знанием? И чтобы желание к действию родилось в нем, а не исходило от нее? Навязанное отторгается.
Тосковал и томился скукой граф. Но именно он спросил однажды Парашу, почему скучна она.
– Милый, доктор разрешил мне петь. Так хочется...
– За чем же дело стало? Собирай друзей.
– «Самнитские браки» не споешь на маленькой сцене. (О Кускове речи не шло, но мечты о большом современном театре кусковским детищем для графа не исчерпались.) Моя Элиана ждет меня.
А заодно рассказала, как тоскуют без репетиций актеры, как забывают они свое ремесло, ленятся, спиваются.
– Да, – согласился Николай Петрович, – зал на Никольской так мал, что и впечатление теряется, и голос не звучит. Не стоит и затевать, позорить Шереметевых. Надо строить.
Надо строить! Это ли не цель? Это ли не дело? Тем более что планы составлялись грандиозные. Не просто театр, как, скажем, у Голицыных (хотя тот и большой, раз в пять больше Шереметевского на Никольской), а дворец искусств – с художественной галереей, с кабинетами нумизматики и старинного оружия, с музеем «натуральной истории».
– Дар отечеству от Шереметевых, да, Пашенька?
– И какой дар! Отечество вас не забудет.
Общая мечта сближала их не меньше, чем общая жизнь.
Всякая стройка, как известно, начинается с проекта. Граф собрал целую группу иностранных и русских архитекторов для его создания. Задача ставилась не простая – встроить в какой-либо из московских шереметевских дворцов новую современную сцену, большой зрительный зал. Увы, городские усадьбы были тесны, а сносить почти новые дома было безумием.
И тогда было решено – Останкино. Останкино, данное в приданое матери Николая Петровича князьями Черкасскими. Останкино, которое, как и Кусково, было близко к столице. Граф решил: Кусковская усадьба останется для истории памятником батюшкиного тщания. Прекрасный день, но вчерашний. Он же начнет свое, новое дело. Шереметев-младший жаждал удивления и восхищения, жаждал проявить свое знание и вкус.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29