Подвыпивший Яшвиль, чувствуя себя в ответе за «учителя», пытался объяснить фавориту императрицы:
– Платоша... Ты на него не злись. Ему и не должно везти, ибо везет или в любви, или в картах.
У графа задергалась щека, и неожиданно для окружающих он ответил на шутку гневной вспышкой:
– Прошу не касаться моих дел и не совать нос туда, куда не положено.
Как порох вспыхнул и южный человек Яшвиль, ответивший дерзостью и обещанием не иметь дела с бирюками, предпочитающими глупую деревенскую жизнь жизни столичной и просвещенной. Все шло к дуэли. И если бы не Измайлов, не любивший скандалов за картами и потому выманивший Яшвиля в другую комнату, а после и вовсе под каким-то предлогом из своего дома спровадивший, неизвестно, чем закончилось бы представление Шереметева-младшего «нужному человеку».
...По дороге в Кусково граф чувствовал себя препротивно. Трезвый утренний ум был согласен с батюшкиными «предупредительными» суждениями. Зарекался не связываться с девчонкой, с дитем, да норов подвел. Теперь распутывай узелок.
В то же время он жалел Парашу, как никогда никого прежде не жалел. Впервые в жизни он как бы вошел в чужую шкуру, ее обида ранила сильнее, чем свои собственные обиды, а мало ли их было? Он закалился, а бедный ребенок... Как загладить свою вину? Что сделать? Что сказать? Происшествие было какое-то нечеткое, непонятное, отношения – и того более. Храбрый в простых и однозначных ситуациях, в подобных сложностях граф был, как и многие мужчины, очень нерешителен. И потому решил он положиться на судьбу, а пока прекратить занятия в библиотеке, тем более что требовались уже самые настоящие репетиции.
Лето катилось к своему концу. Кусковский театр еще не был по-настоящему переделан, новую машину для сцены изготовить не успели. В конце концов все же решили показать «Колонию» этим летом, в прежнем театре, пригласив самых близких знакомых. Приехало куда больше народу, чем ожидалось. Собрался весь свет, прослышав о затее молодого графа устроить домашний театр на европейский манер. Ходили слухи о редкой певице, которую Шереметеву удалось отыскать среди собственных крепостных. Сплетни разожгли любопытство: влюбленность Николая Петровича ни для кого не являлась секретом, о ней не знал только он сам. Точнее – не хотел знать.
Дни от поездки к цыганам до премьеры были самыми горькими в жизни Параши. Она боялась разговора с барином. Тысячи раз прокручивала в уме тысячи возможных диалогов. Объяснит так... Нет, так... Или, как Белинда, будет абсолютно искренней и откроет ему все свои чувства. Сегодня же... Нет, завтра... И только через неделю она поняла, что разговора не будет. Поначалу это просто потрясло ее. Она не интересна ему, все так просто. Но согласиться с этим было невозможно, и память услужливо подсовывала детали: то, что произошло тогда в карете, не может случаться с каждой. Он был как ребенок, нуждающийся в ласке и утешении. Трепетность, нежность – их ни с чем не спутаешь.
Репетиции шли на сцене, и вел их Вороблевский. Иногда в зал входил граф, но тут же, посмотрев действие минут пять, уходил. Все эти пять минут ей было больно дышать, смотреть, слышать. Только необходимость петь переключала в ней что-то и приносила облегчение. Все кончено. Но в глубине души, на самом ее дне хранилось другое знание: она и граф уже связаны, и связь эту не оборвешь собственной волей. На самом деле взаимное притяжение только растет, и потому ничто не кончено. Все впереди!
Зал был переполнен. Гостей принимал старый граф, а Николай Петрович укрылся от всех в боковой ложе. Больше всего он волновался за Парашу. Под силу ли ей целых два часа пробыть на виду? За этой мыслью крылась другая: выстоит ли она без его поддержки? За этой, другой, таилась и вовсе не выявленная, им самим для себя не высказанная – не слишком ли болезненным стал для нее разрыв? Он виноват. Он опытен, почти стар, она – девочка. Бросить ее одну в такой момент». От мысли о ее беззащитности начинало ныть в груди. Вдруг обнаружившая себя способность переживать за другого человека мучила его, изнуряла.
Но как только пошло действие, он забыл обо всем, что не было музыкой и... Белиндой.
Как хороша оказалась его Белинда! Не поющая статуя, не российская примадонна домашнего замеса, а неповторимая возлюбленная. В Белинде-Параше обнаружилась чувственная яркость расцветающей женщины. Откуда эта волнистая линия полуповорота? Грудь невысокая, но дающая плавный сход на талию, волнующее расширение в бедрах, линия ноги удлиненная и напрягшаяся из-за высокого каблука – коварного изобретения французов, только что достигшего России. Как загораются глаза мужчин, как провожают они взглядами каждое движение Ковалевой на сцене!
Параша вошла в красную девическую пору. В богатом, алом с голубым рисунком, парчовом платье, со сверкающей драгоценными камнями диадемой в смоляных волосах, она была не просто хороша, а еще и недоступна величественна. Николай Петрович видел перед собой настоящую, породистую женщину, о такой можно только мечтать. Все рядом с ней «мебель», фон. Буянова – обученная коровница, Дегтярев – застывший на месте хорист, Кохановский – партнер, подбрасывающий слова. А вот Белинда-Жемчугова отвечает на все в опере происходящее неожиданно тонко и страстно, одновременно пылко и изысканно. И всем в зале интересно смотреть только на нее, только с нею поражаться, печалиться, страдать, ликовать.
И голос ее ни разу не потерялся среди других голосов. Неповторимым тембром своим и выразительностью он околдовывал, вознесенный над остальными голосами. Граф всегда верил в миф о сиренах. Скована воля, и все обеты забыты. Только бы видеть ее, только бы слышать ее снова и снова. Помани она пальцем – сию минуту, на глазах у всех пойдет он в мир светящейся жемчужной лазури.
– Фора! Фора! – взорвался зал театра, как только Параша закончила арию в финале. Молодые мужчины протиснулись к сцене, чтобы бросить к ее ногам кошельки. Некоторые из них вскакивали на сцену, чтобы отдать золотые броши, кольца.
Николай Петрович не помнил, как очутился с Парашей рядом.
– Умница! Какая же ты умница! – целовал он ей руки. – Кланяйся, милая! Я виноват перед тобой. Прости.
Она кланялась, вызывая новый взрыв оваций.
Со сцены граф соскочил, чтобы занять место в первом ряду рядом с батюшкой, который словно вылил на него ушат холодной воды:
– Дурень! Девке-то руки... При всех... Щенок!
Хорошо, что аплодисменты заглушали довольно громкий шепот старика. Боже мой! Какое значение имеет то, что он граф, а она – крепостная. Они оба музыканты, и ближе их нет в этом зале.
За кулисами они бросились друг другу в объятия. Ничего не было, ничто не может их разлучить. Тому, что началось в полутемной карете, суждено продолжиться.
– Какой успех, Пашенька! Твой успех...
– Ваш!
– Какая Белинда! Я не знал тебя... Я не знал, что ты так красива...
Она не оттолкнула его – напротив, приблизившись, уткнулась лицом в его грудь.
– Я... Я люблю тебя.
– И я вас.
– Ты придешь?
В этот миг аплодисменты в зале достигли нового пика, и Параша, высвободившись, побежала кланяться, а вернувшись, сказала:
– Я приду.
– Я велю Калмыковой, тебя выпустят после десяти вечера. В мой кабинет...
Ни граф, ни Параша не видели Буяновой, укрывшейся задником и слышавшей весь их разговор.
Параша лихорадочно примеряла платья перед зеркалом. Одно, второе, третье – на лежанке образовалась гора отвергнутых нарядов. Алое! Она знала, что все оттенки красного ей идут. Именно в этом алом она была с ним в Грузинах у цыган. Приложила платье к груди, огненные блики усилили природную яркость лица. Хорошо. Но тут представила, как пойдет в алом мимо Калмыковой. Да и во дворце ей может кто-нибудь встретиться. Нет, лучше серое, невидное.
Торопясь на свидание, Параша забыла закрыть на задвижку дверь и вздрогнула, почувствовав на себе взгляд Буяновой. Закрылась платьем:
– Ты что, Анна?
– Да вот пришла. Думала, ты празднуешь успех, французское с подружками распиваешь. Хотела присоединиться.
Буянова была разодета по-праздничному. Зеленое платье из плотного шелка, изумрудная брошь, кольцо этой броши в пару, высокая прическа, делавшая Анну еще выше. Пышность форм и одновременно статность. Победная, безусловная красота освещалась огромными кошачьими глазами. И на Парашу Анна смотрела сверху вниз, да еще с оттенком презрения. Гостья кивнула на груду одежды:
– Куда собираешься на ночь глядя? Уж не сам ли тебя перчаткой вызвал?
– Кто – сам? Какой перчаткой?
– Что ты дурой прикидываешься? Не старик, разумеется, – он так, за бок или за что другое подержаться еще может, а то, зачем по ночам зовут, ему не под силу. Молодой барин, вот кто. Он и мне на столике перед зеркалом перчатку либо платок с монограммой не один раз оставлял.
Нахалка. И несет непонятное. Как сверкают зеленые глаза Аньки!
Подошла она к Параше вплотную, говорит прямо в ЛИЦО:
– Тебе что за успех твой дали? Леденцы, да? А я за свои умения – вот (показала на брошку) и вот (перстень прямо к Парашиному носу) заработала.
Бесстыдно выгнулась Анька, сладко потянулась:
– А молодой барин – он ничего... В постели...
– Как, ты с ним?.. – сквозь смуглую кожу (и при свече видно) такая мертвенная, такая страшная проступила бледность, что Анна испугалась.
– Да ты... Ты что думала, с тобой одной? Не заносись, Паша. Сейчас мой срок, мое время получать деньги и цацки...
– Так он что, и тебя вызывал? – еле слышно спросила Параша.
– Или не поняла? Я зачем тебе платок показывала с его меткой? Для Калмыковой знак, чтобы ночами меня к нему из флигеля выпускала.
Всего ждала Анна от мелюзги, только не этого.
– Ненавижу! Тебя ненавижу! И его ненавижу! Весь мир... – и платьем, что держала в руках, Паша ударила гостью по плечам, как плетью. Она шла на нее, стиснув зубы, с таким лицом, что Буянова поняла: не в себе. Еще удар с размаху, еще один, еще... Рассыпалась с таким старанием возведенная прическа и отлетела с лифа драгоценная брошь с изумрудом.
– Вон! Вон! Вон!
Зазвенела брошенная вслед золотая безделка, громко щелкнула изнутри задвижка.
Параша застыла, прислонившись к двери. Как стыдно! Стыдно, что, не раздумывая, кинулась навстречу человеку, к ней равнодушному. Стыдно, что так унизилась перед Анной и перед собой, устроив драку. Все кончено! В ней нет больше того обжитого призрачного пространства, куда уводили ее мечты и где протекала ее истинная жизнь. Не надо выдумывать. Есть только эта договоры с помощью платка или перчаток, Анькина грудь, вываливающаяся из платья, харкающая кровью Таня Беденкова, которая когда-то пела... Ни страсти любимой героини Юлии, ни усталые, грустные глаза графа не должны ее трогать.
Страшная тоска по другому существу, с которым можно разделить непосильную сложность мира, объяла ее. Внутренний диалог с графом оборвался. Мама! Матушка! Никто не заменит ее. Долгорукая тоже не заменит. Не рассказать – посмотреть на родное лицо, прижаться...
Параша бросилась на пол перед иконой с горящей лампадкой.
– Богородица! Дево! Пречистая Матерь Божья! Прости мне злобу непреодоленную и наставь, научи, помоги в трудный час. Не могу понять и принять, что сказала о нем Анна. Не могу не верить глазам его. Так хочется полететь к нему, видеть его, слышать его, его касаться. Не жалко мне ни жизни, ни чистоты своей девичьей, чтобы утишить ту скорбь, какую в нем чувствую, разогнать те сомнения, какие его одолевают. И все проступки его кажутся мне лишь ошибками, слабостью, которые можно простить... Одного боюсь: уничтожить в себе Господа нашего подобие, им же всякий человек изначально является. Поддаться слабости, потерять себя...
Застыла в молитве-раздумье и не сразу, через немалое время продолжила:
– Ох, как же трудно сделать то, что нужно сделать мне. Дева, дай сил! Приснодева Мария, помоги...
Поднялась с колен, нашла в комоде черный платок, повязала по глаза, как те странницы, которых видела она когда-то в родительском доме. Постояла над кружевными, блестящими, разноцветными своими платьями, сгребла их все в один ком и сунула в шкаф.
Граф ждал Парашу с тем ощущением гулкой пустоты в душе, которая иногда приходит после больших волнений. Он не мог себе представить, как она войдет к нему, не знал, что сам скажет. Он даже не знал, хочет он этого свидания сейчас или нет, и только метался из угла в угол по маленькому кабинету, словно пытаясь сдвинуть остановившееся время.
Когда каминные часы пробили одиннадцать, он выпил рюмку водки и вдруг понял, что она не придет. В полночь он выпил еще дважды, и печатный штоф опустел. Но и трех немалых мадерных рюмок хватило, чтобы отогнать сон. Что делать? Как избавиться от этого чудовищного напряжения?
Николай Петрович чуть не оборвал шнур, вызывая лакея. Взъерошенный, одуревший спросонья Никита явился наконец.
– Приведи Ковалеву! – приказал граф и тут же испугался, что Никита приведет Парашу и произойдет вовсе непоправимое. – Постой! Буянову! Не Ковалеву – Буянову, Никита!
– Вот житуха, господин, – покачал головой парень.
– А по пути налей-ка еще водки в штоф.
«Да, вот это жизнь», – взглянув на часы, подумал парень.
Как только Никита ушел, граф понял, что зря вызвал Анну, однако тот быстро и в точности выполнил указание.
– Сядь, – приказал Николай Петрович Буяновой. – Выпей со мной.
Он с порога отослал спать лакея и сам налил девушке злого зелья. Анна взяла рюмку, попытавшись при этом рабски коснуться его руки щекой.
– Будет! Спой лучше... – предложил граф.
– Нельзя, барин. Разбудим во дворце всех.
– И то верно.
Ее присутствие стало ему так скучно и так ненужно, что только и смог он сказать:
– Иди. Спать пора.
Стоило ради такого вскакивать среди ночи, пробираться мимо Калмыковой из флигеля во дворец? Анна сделала вид, что услышала «иди сюда». Руку его поникшую приложила к своей щеке, шее, груди. Нет отклика. Или и впрямь граф перебрал, как тихонечко сообщил по пути Никита? Тогда и стесняться нечего, завтра забудется.
– Барин, к той броши, к тому колечку еще сережки должны быть, – и сама все ближе и ближе к шкатулке.
– Возьми.
Как много может выразить спина! Хищная девка, жадная. Ощутив на себе взгляд не столь затуманенный, как думалось, Анна приблизилась к графу, будто в порыве благодарности и будто поскользнувшись, присела к господину своему на колени. Какой мужчина устоит против пышной тяжести, против ноги, прижатой к ноге? Разогретая водкой, Анна была совсем не прочь перейти из кабинета в спальню, но граф брезгливо отстранил ее.
– Иди...
Однако день этот не мог просто сойти на нет. Слишком много восторгов, «волнений, ожиданий, слишком трудно далось объяснение с Парашей – на бегу, мимоходом, повинуясь порыву, попросил ее о встрече. И сейчас душа требовала действия, пусть разрушительного. Водка заглушила голос разума и разожгла самолюбие.
«Барин я или нет? Мужчина или тряпка? Чтобы со мной, Шереметевым, так? Ослушаться... Обмануть... И кто? Моя (он все же и в мыслях не решился назвать Парашу – „девка“)... Моя актриса...»
Граф снова вызвал Никиту. Парень с удивлением отметил, что Буяновой уже нет, и еще с большим удивлением («Ну и житуха», – про себя, разумеется.) услышал:
– Приведи Ковалеву.
Вернулся быстро:
– Нет Ковалевой на месте.
Только не этого ждал граф.
– Как нет?! Ночью нет в спальне?
Заикаясь от ужаса (таким страшным стало лицо Николая Петровича – белое, дергающееся), Никита рассказал, что соседка Паши, Таня Шлыкова, призналась: девица Ковалева решила уйти в монастырь. Перед тем заглянет в село свое, попрощаться с матушкой. Ушла из флигеля около двух часов назад.
Ночью? Через лес? Одна?
– Коня мне! Да быстрее, быстрее!
Параша прошла мимо Калмыковой незаметно. Ни одна половица не скрипнула под легкими ногами. Осторожно пробралась через парк в сторону села и побежала. Бежала она, как маленький обезумевший зверек, не разбирая дороги. Ветви больно хлестали ее, на одной, зацепившись, осталась черная косынка. Параша не остановилась. Споткнулась о сплетение корней и упала. Не смогла найти соскочившую прюнелевую туфельку, забросила подальше в кусты и вторую. Только бег давал ей освобождение от душевной боли, и цель растворилась в движении. Проснувшийся инстинкт помогал выбирать песчаные мягкие дорожки раньше, чем их различал глаз. Вечерняя августовская роса дождем осыпала ее темные завитки. Дальше, дальше... Неведомая сила подхватила ее и несла сквозь неподвижный лес, залитый лунным светом.
В этот миг она мало отличалась от оленихи, покрывающей во время гона десятки километров пространства. Ласточка, перелетающая через океан, рыба, преодолевающая встречное течение... Безумие, сила пола, сдвигающая ритм жизни, переводящая живое существо в новое состояние. Такие вот грубые, сильные вибрации только и могут окончательно разбить скорлупу несносного, одинокого детства, дать вырваться на свободу не только чувствам, но и чувственности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Платоша... Ты на него не злись. Ему и не должно везти, ибо везет или в любви, или в картах.
У графа задергалась щека, и неожиданно для окружающих он ответил на шутку гневной вспышкой:
– Прошу не касаться моих дел и не совать нос туда, куда не положено.
Как порох вспыхнул и южный человек Яшвиль, ответивший дерзостью и обещанием не иметь дела с бирюками, предпочитающими глупую деревенскую жизнь жизни столичной и просвещенной. Все шло к дуэли. И если бы не Измайлов, не любивший скандалов за картами и потому выманивший Яшвиля в другую комнату, а после и вовсе под каким-то предлогом из своего дома спровадивший, неизвестно, чем закончилось бы представление Шереметева-младшего «нужному человеку».
...По дороге в Кусково граф чувствовал себя препротивно. Трезвый утренний ум был согласен с батюшкиными «предупредительными» суждениями. Зарекался не связываться с девчонкой, с дитем, да норов подвел. Теперь распутывай узелок.
В то же время он жалел Парашу, как никогда никого прежде не жалел. Впервые в жизни он как бы вошел в чужую шкуру, ее обида ранила сильнее, чем свои собственные обиды, а мало ли их было? Он закалился, а бедный ребенок... Как загладить свою вину? Что сделать? Что сказать? Происшествие было какое-то нечеткое, непонятное, отношения – и того более. Храбрый в простых и однозначных ситуациях, в подобных сложностях граф был, как и многие мужчины, очень нерешителен. И потому решил он положиться на судьбу, а пока прекратить занятия в библиотеке, тем более что требовались уже самые настоящие репетиции.
Лето катилось к своему концу. Кусковский театр еще не был по-настоящему переделан, новую машину для сцены изготовить не успели. В конце концов все же решили показать «Колонию» этим летом, в прежнем театре, пригласив самых близких знакомых. Приехало куда больше народу, чем ожидалось. Собрался весь свет, прослышав о затее молодого графа устроить домашний театр на европейский манер. Ходили слухи о редкой певице, которую Шереметеву удалось отыскать среди собственных крепостных. Сплетни разожгли любопытство: влюбленность Николая Петровича ни для кого не являлась секретом, о ней не знал только он сам. Точнее – не хотел знать.
Дни от поездки к цыганам до премьеры были самыми горькими в жизни Параши. Она боялась разговора с барином. Тысячи раз прокручивала в уме тысячи возможных диалогов. Объяснит так... Нет, так... Или, как Белинда, будет абсолютно искренней и откроет ему все свои чувства. Сегодня же... Нет, завтра... И только через неделю она поняла, что разговора не будет. Поначалу это просто потрясло ее. Она не интересна ему, все так просто. Но согласиться с этим было невозможно, и память услужливо подсовывала детали: то, что произошло тогда в карете, не может случаться с каждой. Он был как ребенок, нуждающийся в ласке и утешении. Трепетность, нежность – их ни с чем не спутаешь.
Репетиции шли на сцене, и вел их Вороблевский. Иногда в зал входил граф, но тут же, посмотрев действие минут пять, уходил. Все эти пять минут ей было больно дышать, смотреть, слышать. Только необходимость петь переключала в ней что-то и приносила облегчение. Все кончено. Но в глубине души, на самом ее дне хранилось другое знание: она и граф уже связаны, и связь эту не оборвешь собственной волей. На самом деле взаимное притяжение только растет, и потому ничто не кончено. Все впереди!
Зал был переполнен. Гостей принимал старый граф, а Николай Петрович укрылся от всех в боковой ложе. Больше всего он волновался за Парашу. Под силу ли ей целых два часа пробыть на виду? За этой мыслью крылась другая: выстоит ли она без его поддержки? За этой, другой, таилась и вовсе не выявленная, им самим для себя не высказанная – не слишком ли болезненным стал для нее разрыв? Он виноват. Он опытен, почти стар, она – девочка. Бросить ее одну в такой момент». От мысли о ее беззащитности начинало ныть в груди. Вдруг обнаружившая себя способность переживать за другого человека мучила его, изнуряла.
Но как только пошло действие, он забыл обо всем, что не было музыкой и... Белиндой.
Как хороша оказалась его Белинда! Не поющая статуя, не российская примадонна домашнего замеса, а неповторимая возлюбленная. В Белинде-Параше обнаружилась чувственная яркость расцветающей женщины. Откуда эта волнистая линия полуповорота? Грудь невысокая, но дающая плавный сход на талию, волнующее расширение в бедрах, линия ноги удлиненная и напрягшаяся из-за высокого каблука – коварного изобретения французов, только что достигшего России. Как загораются глаза мужчин, как провожают они взглядами каждое движение Ковалевой на сцене!
Параша вошла в красную девическую пору. В богатом, алом с голубым рисунком, парчовом платье, со сверкающей драгоценными камнями диадемой в смоляных волосах, она была не просто хороша, а еще и недоступна величественна. Николай Петрович видел перед собой настоящую, породистую женщину, о такой можно только мечтать. Все рядом с ней «мебель», фон. Буянова – обученная коровница, Дегтярев – застывший на месте хорист, Кохановский – партнер, подбрасывающий слова. А вот Белинда-Жемчугова отвечает на все в опере происходящее неожиданно тонко и страстно, одновременно пылко и изысканно. И всем в зале интересно смотреть только на нее, только с нею поражаться, печалиться, страдать, ликовать.
И голос ее ни разу не потерялся среди других голосов. Неповторимым тембром своим и выразительностью он околдовывал, вознесенный над остальными голосами. Граф всегда верил в миф о сиренах. Скована воля, и все обеты забыты. Только бы видеть ее, только бы слышать ее снова и снова. Помани она пальцем – сию минуту, на глазах у всех пойдет он в мир светящейся жемчужной лазури.
– Фора! Фора! – взорвался зал театра, как только Параша закончила арию в финале. Молодые мужчины протиснулись к сцене, чтобы бросить к ее ногам кошельки. Некоторые из них вскакивали на сцену, чтобы отдать золотые броши, кольца.
Николай Петрович не помнил, как очутился с Парашей рядом.
– Умница! Какая же ты умница! – целовал он ей руки. – Кланяйся, милая! Я виноват перед тобой. Прости.
Она кланялась, вызывая новый взрыв оваций.
Со сцены граф соскочил, чтобы занять место в первом ряду рядом с батюшкой, который словно вылил на него ушат холодной воды:
– Дурень! Девке-то руки... При всех... Щенок!
Хорошо, что аплодисменты заглушали довольно громкий шепот старика. Боже мой! Какое значение имеет то, что он граф, а она – крепостная. Они оба музыканты, и ближе их нет в этом зале.
За кулисами они бросились друг другу в объятия. Ничего не было, ничто не может их разлучить. Тому, что началось в полутемной карете, суждено продолжиться.
– Какой успех, Пашенька! Твой успех...
– Ваш!
– Какая Белинда! Я не знал тебя... Я не знал, что ты так красива...
Она не оттолкнула его – напротив, приблизившись, уткнулась лицом в его грудь.
– Я... Я люблю тебя.
– И я вас.
– Ты придешь?
В этот миг аплодисменты в зале достигли нового пика, и Параша, высвободившись, побежала кланяться, а вернувшись, сказала:
– Я приду.
– Я велю Калмыковой, тебя выпустят после десяти вечера. В мой кабинет...
Ни граф, ни Параша не видели Буяновой, укрывшейся задником и слышавшей весь их разговор.
Параша лихорадочно примеряла платья перед зеркалом. Одно, второе, третье – на лежанке образовалась гора отвергнутых нарядов. Алое! Она знала, что все оттенки красного ей идут. Именно в этом алом она была с ним в Грузинах у цыган. Приложила платье к груди, огненные блики усилили природную яркость лица. Хорошо. Но тут представила, как пойдет в алом мимо Калмыковой. Да и во дворце ей может кто-нибудь встретиться. Нет, лучше серое, невидное.
Торопясь на свидание, Параша забыла закрыть на задвижку дверь и вздрогнула, почувствовав на себе взгляд Буяновой. Закрылась платьем:
– Ты что, Анна?
– Да вот пришла. Думала, ты празднуешь успех, французское с подружками распиваешь. Хотела присоединиться.
Буянова была разодета по-праздничному. Зеленое платье из плотного шелка, изумрудная брошь, кольцо этой броши в пару, высокая прическа, делавшая Анну еще выше. Пышность форм и одновременно статность. Победная, безусловная красота освещалась огромными кошачьими глазами. И на Парашу Анна смотрела сверху вниз, да еще с оттенком презрения. Гостья кивнула на груду одежды:
– Куда собираешься на ночь глядя? Уж не сам ли тебя перчаткой вызвал?
– Кто – сам? Какой перчаткой?
– Что ты дурой прикидываешься? Не старик, разумеется, – он так, за бок или за что другое подержаться еще может, а то, зачем по ночам зовут, ему не под силу. Молодой барин, вот кто. Он и мне на столике перед зеркалом перчатку либо платок с монограммой не один раз оставлял.
Нахалка. И несет непонятное. Как сверкают зеленые глаза Аньки!
Подошла она к Параше вплотную, говорит прямо в ЛИЦО:
– Тебе что за успех твой дали? Леденцы, да? А я за свои умения – вот (показала на брошку) и вот (перстень прямо к Парашиному носу) заработала.
Бесстыдно выгнулась Анька, сладко потянулась:
– А молодой барин – он ничего... В постели...
– Как, ты с ним?.. – сквозь смуглую кожу (и при свече видно) такая мертвенная, такая страшная проступила бледность, что Анна испугалась.
– Да ты... Ты что думала, с тобой одной? Не заносись, Паша. Сейчас мой срок, мое время получать деньги и цацки...
– Так он что, и тебя вызывал? – еле слышно спросила Параша.
– Или не поняла? Я зачем тебе платок показывала с его меткой? Для Калмыковой знак, чтобы ночами меня к нему из флигеля выпускала.
Всего ждала Анна от мелюзги, только не этого.
– Ненавижу! Тебя ненавижу! И его ненавижу! Весь мир... – и платьем, что держала в руках, Паша ударила гостью по плечам, как плетью. Она шла на нее, стиснув зубы, с таким лицом, что Буянова поняла: не в себе. Еще удар с размаху, еще один, еще... Рассыпалась с таким старанием возведенная прическа и отлетела с лифа драгоценная брошь с изумрудом.
– Вон! Вон! Вон!
Зазвенела брошенная вслед золотая безделка, громко щелкнула изнутри задвижка.
Параша застыла, прислонившись к двери. Как стыдно! Стыдно, что, не раздумывая, кинулась навстречу человеку, к ней равнодушному. Стыдно, что так унизилась перед Анной и перед собой, устроив драку. Все кончено! В ней нет больше того обжитого призрачного пространства, куда уводили ее мечты и где протекала ее истинная жизнь. Не надо выдумывать. Есть только эта договоры с помощью платка или перчаток, Анькина грудь, вываливающаяся из платья, харкающая кровью Таня Беденкова, которая когда-то пела... Ни страсти любимой героини Юлии, ни усталые, грустные глаза графа не должны ее трогать.
Страшная тоска по другому существу, с которым можно разделить непосильную сложность мира, объяла ее. Внутренний диалог с графом оборвался. Мама! Матушка! Никто не заменит ее. Долгорукая тоже не заменит. Не рассказать – посмотреть на родное лицо, прижаться...
Параша бросилась на пол перед иконой с горящей лампадкой.
– Богородица! Дево! Пречистая Матерь Божья! Прости мне злобу непреодоленную и наставь, научи, помоги в трудный час. Не могу понять и принять, что сказала о нем Анна. Не могу не верить глазам его. Так хочется полететь к нему, видеть его, слышать его, его касаться. Не жалко мне ни жизни, ни чистоты своей девичьей, чтобы утишить ту скорбь, какую в нем чувствую, разогнать те сомнения, какие его одолевают. И все проступки его кажутся мне лишь ошибками, слабостью, которые можно простить... Одного боюсь: уничтожить в себе Господа нашего подобие, им же всякий человек изначально является. Поддаться слабости, потерять себя...
Застыла в молитве-раздумье и не сразу, через немалое время продолжила:
– Ох, как же трудно сделать то, что нужно сделать мне. Дева, дай сил! Приснодева Мария, помоги...
Поднялась с колен, нашла в комоде черный платок, повязала по глаза, как те странницы, которых видела она когда-то в родительском доме. Постояла над кружевными, блестящими, разноцветными своими платьями, сгребла их все в один ком и сунула в шкаф.
Граф ждал Парашу с тем ощущением гулкой пустоты в душе, которая иногда приходит после больших волнений. Он не мог себе представить, как она войдет к нему, не знал, что сам скажет. Он даже не знал, хочет он этого свидания сейчас или нет, и только метался из угла в угол по маленькому кабинету, словно пытаясь сдвинуть остановившееся время.
Когда каминные часы пробили одиннадцать, он выпил рюмку водки и вдруг понял, что она не придет. В полночь он выпил еще дважды, и печатный штоф опустел. Но и трех немалых мадерных рюмок хватило, чтобы отогнать сон. Что делать? Как избавиться от этого чудовищного напряжения?
Николай Петрович чуть не оборвал шнур, вызывая лакея. Взъерошенный, одуревший спросонья Никита явился наконец.
– Приведи Ковалеву! – приказал граф и тут же испугался, что Никита приведет Парашу и произойдет вовсе непоправимое. – Постой! Буянову! Не Ковалеву – Буянову, Никита!
– Вот житуха, господин, – покачал головой парень.
– А по пути налей-ка еще водки в штоф.
«Да, вот это жизнь», – взглянув на часы, подумал парень.
Как только Никита ушел, граф понял, что зря вызвал Анну, однако тот быстро и в точности выполнил указание.
– Сядь, – приказал Николай Петрович Буяновой. – Выпей со мной.
Он с порога отослал спать лакея и сам налил девушке злого зелья. Анна взяла рюмку, попытавшись при этом рабски коснуться его руки щекой.
– Будет! Спой лучше... – предложил граф.
– Нельзя, барин. Разбудим во дворце всех.
– И то верно.
Ее присутствие стало ему так скучно и так ненужно, что только и смог он сказать:
– Иди. Спать пора.
Стоило ради такого вскакивать среди ночи, пробираться мимо Калмыковой из флигеля во дворец? Анна сделала вид, что услышала «иди сюда». Руку его поникшую приложила к своей щеке, шее, груди. Нет отклика. Или и впрямь граф перебрал, как тихонечко сообщил по пути Никита? Тогда и стесняться нечего, завтра забудется.
– Барин, к той броши, к тому колечку еще сережки должны быть, – и сама все ближе и ближе к шкатулке.
– Возьми.
Как много может выразить спина! Хищная девка, жадная. Ощутив на себе взгляд не столь затуманенный, как думалось, Анна приблизилась к графу, будто в порыве благодарности и будто поскользнувшись, присела к господину своему на колени. Какой мужчина устоит против пышной тяжести, против ноги, прижатой к ноге? Разогретая водкой, Анна была совсем не прочь перейти из кабинета в спальню, но граф брезгливо отстранил ее.
– Иди...
Однако день этот не мог просто сойти на нет. Слишком много восторгов, «волнений, ожиданий, слишком трудно далось объяснение с Парашей – на бегу, мимоходом, повинуясь порыву, попросил ее о встрече. И сейчас душа требовала действия, пусть разрушительного. Водка заглушила голос разума и разожгла самолюбие.
«Барин я или нет? Мужчина или тряпка? Чтобы со мной, Шереметевым, так? Ослушаться... Обмануть... И кто? Моя (он все же и в мыслях не решился назвать Парашу – „девка“)... Моя актриса...»
Граф снова вызвал Никиту. Парень с удивлением отметил, что Буяновой уже нет, и еще с большим удивлением («Ну и житуха», – про себя, разумеется.) услышал:
– Приведи Ковалеву.
Вернулся быстро:
– Нет Ковалевой на месте.
Только не этого ждал граф.
– Как нет?! Ночью нет в спальне?
Заикаясь от ужаса (таким страшным стало лицо Николая Петровича – белое, дергающееся), Никита рассказал, что соседка Паши, Таня Шлыкова, призналась: девица Ковалева решила уйти в монастырь. Перед тем заглянет в село свое, попрощаться с матушкой. Ушла из флигеля около двух часов назад.
Ночью? Через лес? Одна?
– Коня мне! Да быстрее, быстрее!
Параша прошла мимо Калмыковой незаметно. Ни одна половица не скрипнула под легкими ногами. Осторожно пробралась через парк в сторону села и побежала. Бежала она, как маленький обезумевший зверек, не разбирая дороги. Ветви больно хлестали ее, на одной, зацепившись, осталась черная косынка. Параша не остановилась. Споткнулась о сплетение корней и упала. Не смогла найти соскочившую прюнелевую туфельку, забросила подальше в кусты и вторую. Только бег давал ей освобождение от душевной боли, и цель растворилась в движении. Проснувшийся инстинкт помогал выбирать песчаные мягкие дорожки раньше, чем их различал глаз. Вечерняя августовская роса дождем осыпала ее темные завитки. Дальше, дальше... Неведомая сила подхватила ее и несла сквозь неподвижный лес, залитый лунным светом.
В этот миг она мало отличалась от оленихи, покрывающей во время гона десятки километров пространства. Ласточка, перелетающая через океан, рыба, преодолевающая встречное течение... Безумие, сила пола, сдвигающая ритм жизни, переводящая живое существо в новое состояние. Такие вот грубые, сильные вибрации только и могут окончательно разбить скорлупу несносного, одинокого детства, дать вырваться на свободу не только чувствам, но и чувственности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29