– Так что же все-таки вы решили утаить от меня? – Он сел, сложил руки на коленях, подался вперед. – Итак, Кении Гоч?
– А вы были с ним знакомы?
– Имя я смутно припоминаю.
– А такое имя, как Гарриэт Ларю?
– Педерастик в красном платье и в сандалиях из крокодиловой кожи?
– Я и вообще принимал его за особу женского пола, пока Майк Риальто не сообщил мне о том, что он умер, – сказал Свистун.
– Неужели?
– И Боско тоже держал его за девочку.
– Что ж, могу понять, – сказал Канаан. – Лицо у него было приятное, ноги хорошие. Он даже как-то признался мне в том, что не бреет их, только время от времени обесцвечивает волосики.
– Так или иначе, он умер.
Канаан крякнул, словно пропустив на ринге не слишком сильный удар.
– В лос-анджелесском хосписе, – продолжил Свистун.
– А вы как узнали?
– Майк Риальто знаком с его дядюшкой или старшим кузеном, что-то в таком роде. И заглянул туда по просьбе последнего. У парня был СПИД и его практически никто не навещал.
– И Риальто действительно это сделал? – изумился Канаан. – Навестил в больнице совершенно незнакомого человека по просьбе приятеля?
– А что тут такого? У Майка доброе сердце, – сказал вернувшийся с полным кофейником Боско.
– А я и не спорю, – ответил Канаан. – Но все же такое для него, по-моему, чересчур.
– А вот и гамбургер.
Боско подсел за столик.
– И вы не хотели рассказать мне о смерти этого педерастика? – удивился Канаан.
– Редкая погода, – заметил Свистун. – Стоит ли в такие деньки толковать о неприятностях? Нам не хотелось тебя расстраивать – как-никак, это один из твоих подопечных.
При упоминании о погоде Канаан отвернулся к окну и смотрел сейчас на панель, по которой фланировал всегдашний люд, подставив лица лучам утреннего солнца. Выглядело это со стороны Канаа-на так, словно на хорошую погоду он до сих пор не успел обратить внимания. Еще раз хмыкнув, он повернулся к друзьям. Он собирался задать им новый вопрос – их ответы или отговорки никак не могли его устроить, но в этот момент Ширли Хай-тауэр – заступившая на работу, пока они трепались за столиком, – принесла ему гамбургер, бобы и вновь отвлекла его от загадочной для него темы.
– Такая погода, – сказал он, словно внезапно вспомнив о том, что и сам знавал лучшие дни и, возможно, не утратил надежды на их возвращение, – все равно что стакан хорошего вина.
И все с изумлением уставились на Канаана. Из его скорбных уст никто такого услышать и не чаял.
Глава пятая
В одиннадцать утра Честер Вальц приступил к работе над двумя новыми трупами, дожидающимися его с самого начала смены в морге лос-анджелесского хосписа.
Он был нервным человеком, пальцы которого вечно дергались точно на ниточках. Когда его рукам не находилось другого занятия, одна из них ласкала другую, пальцы то сплетались, то расплетались. Эта привычка, равно как и манера, склонив голову на бок, резко мотать ею из стороны в сторону, не говоря уж о больнично-зеленой спецодежде и зеленых калошах поверх башмаков, придавали ему сходство с крупной обезьяной из зоопарка перед началом кормежки.
Каким именно образом он попал на работу в «просторное царство» – а именно так он называл свое место службы, пытаясь произвести впечатление на Какую-нибудь шлюшку из бара бесстрашным цинизмом человека, привычного к мертвецам и к смерти, – оставалось загадкой для самого Вальца. Сперва он был школьником, который подрабатывал рассыльным в местной аптеке, потом, учась на медицинском, дежурил ночами в университетском морге, куда доставляли свежие трупы для нужд анатомического театра, а затем оказался на службе в морге хосписа и вынужден был иметь дело с самыми заразными трупами во всем городе.
Он посмотрел на каталки с носилками. Старуха, умершая от рака печени, не требовала никакой обработки, кроме быстрого обмыва; вскрытия не будет, потому что хирурги успели пошуровать у нее во внутренностях уже при жизни и насмотрелись на все, на что там можно было насмотреться. И все же Вальц решил причесать ее и немного подрумянить щеки на случай, если с похоронных дел мастерами появится и кто-то из родственников, угодив которым хорошим обращением с матушкой, тетушкой или бабушкой, можно рассчитывать на чаевые.
Другое тело – молодого человека – было залито кровью, которую он выхаркнул из легких. Это была классическая саркома, форсированная СПИДом, синдром Карпова, – здесь надо будет поработать в перчатках, в полной плексиглазовой маске, да и приняв другие меры предосторожности, чтобы ни капля крови или какой-нибудь другой телесной жидкости не попала на кожу самому Вальцу, хоть и не было у него ни порезов, ни царапин.
Сперва он решил было одеть покойника в трупный комбинезон и отправить его в морг округа, где протоколируются все жертвы СПИДа – и обрабатываются при этом куда лучше, чем удалось бы ему самому. Затем он решил, что надо хотя бы обмыть тело, оказав тем самым экспертам любезность – и чтобы они это запомнили. Никогда ведь не знаешь, от кого и когда может понадобиться ответная услуга.
Он видел, что кровью залиты главным образом подбородок, горло и грудь. Особенно ясной стала эта картина после того, как он снял брошенное кем-то на грудь покойнику полотенце. Выглядело все так, словно мертвеца выкрасили в красный цвет крупной кистью.
Вальц направил на тело струю воды под точно и тщательно выверенным углом – чтобы она не разбрызгалась. Он так и не заметил, что в горло Кении Гочу впился стальной крючок.
Глава шестая
Есть города, полные обещаний, обольщений, соблазнов: грифельные доски, по много раз исписываемые письменами надежды, которые затем затирают или попросту стирают, в результате чего над всей доской стоит пыль раскрошившегося мелка, лишь мало кому из нас удается прочесть на этой доске давным-давно стертые с нее письмена; слишком уж озабочен каждый собственным повседневным существованием, которое, как ему искренне кажется, затянется еще на тысячу лет.
Боско Силверлейк знал и помнил все стертые с доски истории и он понимал, что происходит, когда пересказываешь их заново и, в особенности, когда над ними задумываешься.
Однажды, давным-давно, он был влюблен в малолетнюю проститутку и потерял руку под пулей, выпущенной ее сутенером. Но в подлинного калеку превратило его вовсе не это увечье. Тот факт, что его возлюбленная разрыдалась над трупом своего сутенера (которого Боско сумел достать и убить целой рукой), разорвал ему сердце. Поэтому, когда у него – а такое изредка случалось – спрашивали, при каких обстоятельствах он лишился руки, Боско отвечал по-разному: то будто он потерял ее во Вьетнаме, то в автоаварии, то в пьяной драке в малайском борделе… Истинную историю он предпочитал держать при себе.
И если кому-нибудь вздумалось бы спросить у него совета, он посоветовал бы принимать вещи такими, каковы они есть, а скверные истории – забывать или, во всяком случае, не припоминать в присутствии посторонних.
Канаан управился с гамбургером и с бобами, запил все это тремя чашками кофе и вновь отправился на улицу – в поисках информации, а главным образом, заблудших душ, которые следовало спасти.
Боско заметил, как мрачно Свистун поглядывает в окно, и ему стало ясно, что погожий денек потерял для его друга все свое очарование.
– Больше никогда, – пробормотал Свистун. -Больше никогда.
Боско поспешил к нему с кофейником. Он прекрасно понял слова Свистуна: больше никогда не заставлять страдать Канаана, больше никогда не терзаться страданиями самому.
– Нельзя ворошить все это по-новому, – сказал Боско. – Да и нет тут ничего: незначительное замечание умирающего, брошенное дальнему родственнику, который, к тому же, мог не расслышать или неправильно понять, – а ты уже с ума сходишь. А ввяжешься – и начнешь терзаться круглыми сутками. И жизнь станет не мила. Превратишься в живой призрак вроде нашего старого Канаана.
Свистун ничего не ответил, просто уставился на собеседника, словно недоумевая, из какого источника черпает Боско свой иммунитет к мерзости мира, в котором мы все живем.
– Говорю тебе, ничего хорошего из этого не получится.
– И, конечно, собираешься сказать, что малютку Сару этим все равно не воскресишь?
– Таких глупостей или, если угодно, таких ум-ностей я себе высказывать не позволяю, – возразил Боско. – Если бы мне казалось, будто столько лет спустя ты в состоянии найти этого мерзавца, я бы первый сказал – начинай розыск. Если бы мне казалось, будто ты сможешь найти его, руководствуясь замечанием умирающего, – найти и полностью удостовериться в том, что это именно он, я бы подержал твою куртку, пока ты изрубил бы ублюдка в кровавый фарш, даже не пропустив через мясорубку. Я не из тех, кто проповедует непротивление злу насилием. Я всего лишь говорю тебе, что у тебя ровным счетом ничего нет. Говорю, что прошло десять лет. Говорю, что тебе следует воспользоваться советом, который ты сам дал Риальто, – и забыть обо всей этой истории.
– Сару похитили и убили, – с нажимом на каждое слово, как будто он высекал их на камне, ответил Свистун.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать, и представляю себе, какие чувства ты испытываешь. Вспомнить о том, что сотворили с малюткой еще при жизни!
– От подобных чувств трудно избавиться, – сказал Свистун.
– Это я понимаю. И это-то и есть самое худшее. Человек может сделать с другим человеком нечто пострашнее убийства, потому что смерть означает конец воспоминаниям и мучениям.
Свистун отодвинул от себя по столу чашку, давая понять, что намерен уйти.
– Куда-то собрался? – спросил Боско.
– Просто пройтись. Или, может, проехаться.
– Куда, например?
– Может, вдоль по Сансет до Приморского хайвея. А может, и куда-нибудь на север.
– А там-то что интересного?
– Может, в Гриффит-парк покататься на лошади.
– Только нарвешься на неприятности. Кто-нибудь вспугнет лошадь и ты грохнешься.
– А может, на кладбище в Форест-лаун.
– Что ж, посидеть и успокоиться тебе и впрямь не помешало бы, – не без определенного сомнения заметил Боско.
У Дженни Миллхолм были беспокойные руки и она то и дело поправляла прядку волос, падающую на правый глаз. Ей было под пятьдесят и хотя она оставалась стройной, на шее и на руках кожа стала практически пергаментной. Красавицей она не была и в молодости, но мужчины часто ошибочно принимали ее общую нервозность за сексуальную притягательность и с легкостью клевали на эту наживку.
Мужчина, сидящий напротив нее, выглядел лет на двадцать моложе, пока не попадал под безжалостные лучи утреннего солнца, а тогда оказывалось, что под глазами у него сеть морщин, а губы в склеротических пятнышках, выглядящих как маленькие шрамы.
Это был красивый мужчина с темной ухоженной бородой, четко обрамляющей лицо и подчеркивающей его белизну, усиливая эффект мнимой молодости или, скорее, вневозрастности. Черные волосы были зачесаны назад и стянуты лентой, что придавало ему сходство со святым великомучеником. В черных глазах мелькали забавные янтарные искорки, взгляд его из-за этого казался насмешливым. Можно только удивляться тому, сколь немногие догадывались, что этот эффект обусловлен корректирующими зрение контактными линзами. Одевался он тоже в черное, подчеркивая стройность собственной фигуры и усиливая исходящую от него ауру тайны. Жестикуляция его была изящной и плавной, что представляло собой разительный контраст с размашисто-нервными манерами его собеседницы.
Звали его Раймондом Радецки. Его остроносый и широкоскулый дед, выходец из Черногории, приехал в Америку как раз вовремя, чтобы его сын, отец Раймонда, успел обзавестись мужским потомством призывного возраста аккурат в начале бойни во Вьетнаме. А обосновалась семья в Дейтоне, штат Огайо.
Это была всем войнам война. Война, принесшая выгоду разве что торговцам наркотиками. Война, на которой восемьдесят тысяч заведомых неудачников торчали в джунглях, именуемых передовой, тогда как четыреста пятьдесят тысяч служащих вспомогательных войск трахали косоглазых аборигенок, торговали сигаретами, наркотиками и шоколадом и жаловались разве на то, что фильмы, присылаемые им из Хуливуда, постоянно оказывались далеко не первой свежести.
Вьетнамская война породила множество безумцев с синдромом отложенного стресса – странным и сложным душевным расстройством, с которым не шли ни в какое сравнение ни так называемый бомбовый шок первой мировой, ни пресловутый «комплекс усталости», выявленный в ходе второй мировой и вновь обнаруженный на корейской. Вьетнамская война породила множество наркоманов и дезертиров, контрабандистов и воров, насильников, садистов и убийц. Она породила разумоненавистни-ков, женоненавистников и, главным образом, человеконенавистников.
Самооправдание всегда и во всем стало единственной религией, которую исповедовал Радецки, оно стало для него стилем жизни, тогда как самое жизнь он считал всего лишь мрачной шуткой и не ставил ни в грош.
И от имени Раймонд Радецки он отказался.
Возле кресла, в котором он сидел, стоял черный «дипломат», на котором золотыми буквами было выведено его нынешнее имя: «Бенну Рааб».
Имя Бенну было взято из древнеегипетского вероучения. Так египтяне называли душу верховного бога Ра, бывшую вожатой для остальных божеств в подземном царстве и идентифицируемую с Фениксом – символом бессмертия. Рааб же был бесноватым чудовищем, драконом тьмы, змием, которого создала рука самого Творца, как об этом сказано в «Книге Иова».
Разумеется, это был всего лишь псевдоним – может быть, даже артистический псевдоним, какими в Хуливуде щеголяет едва ли не каждый.
Между Раймондом Радецки из Дейтона, и Бен-ну Раабом из Голливуда, пролегла дистанция огромного размера: полдюжины других имен, полдюжины стран, сотня хитроумных замыслов и поступков, все что угодно – начиная от шантажа, вымогательства, похищения детей и кражи со взломом и заканчивая заказными убийствами.
Они сидели в студии у Дженни Миллхолм, – это было залитое солнечным светом и заставленное всем, чему положено находиться в мастерской у художника, помещение.
На кофейном столике, разделявшем собеседников, красовались мумифицированная обезьянья лапа и тщательно расписанный человеческий череп.
Повсюду были разбросаны фотографии мальчика лет шести-семи – и в серебряных рамочках, и в кожаных, и в фанерных.
На стенах висели броские картины, на которых были изображены женщины, оплетаемые и терзаемые змеями, экзотические животные и плотоядно ухмыляющиеся демоны, сжимающие в руках и в лапах вздыбленные подобно копьям мужские члены, маленькие дети, улетающие, бессильно простирая ручонки, в охваченную вихрем бездну. Стен на все картины не хватило и часть из них лежала стопками на полу.
Дженни смотрела то на картины, то на фотографии мальчика, то на Рааба.
А он раскладывал перед художницей ее собственные фотопортреты размером четыре на пять дюймов.
– Это для меня очень важно, – сказала она. -Тот снимок, который я выберу, будет помещен в брошюре, рекламирующей мое персональное шоу.
– Это понятно. Вот, посмотрите-ка. Смахнув прядку волос со лба, она всмотрелась в фотографии, прядка тут же упала, и она вновь смахнула ее; осмотр фотографий занял немало времени.
– А вы их ретушировали? – спросила она.
– Я бы мог их отретушировать, если вам угодно, но большинству заказчиков это не нравится. Ведь зритель сразу соображает, что здесь что-то не так.
– А лупу вы прихватили?
Он достал футляр, положил его на стол, раскрыл, достал лупу. В футляре находились также телеобъективы, радиотелефон и тому подобное.
Подавшись вперед, она прикоснулась пальцем к набору миниатюрных инструментов, включая ножи.
– Прошу вас, не надо. Она отдернула руку.
– А что это такое?
– Инструменты для мелкой починки камеры. Он выхватил из футляра ювелирскую лупу и подал ей.
Она вновь смахнула прядку, поднесла лупу к глазу и всмотрелась в первый из снимков. А он невозмутимо уставился на ее макушку.
Оторвавшись от фотографии, она пристально посмотрела ему в глаза.
– Но этот снимок вы уже отретушировали, не так ли?
– Что вы хотите сказать?
– Кто-то его разрисовал. Рот слишком грустный, а в глазах застыл ужас.
Выдержав ее взгляд, он затем принял у нее лупу, поднес к глазу и склонился над фотографией. Он просидел с лупой долгое время, хотя на самом деле его ничуть не интересовало то, на что он смотрел.
– Это ваши глаза и ваш рот, точь-в-точь такие Же, как в жизни. Да и с какой стати мне было бы разрисовывать вашу фотографию?
– Может быть, не вы, а кто-то еще. Вы сами проявляете негативы?
– Нет, как правило, отдаю в лабораторию.
– Ну вот, – сказала она таким тоном, словно он только что подтвердил ее подозрения.
– Но с какой стати кому-нибудь в фотолаборатории пришло в голову ретушировать ваши снимки?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
– А вы были с ним знакомы?
– Имя я смутно припоминаю.
– А такое имя, как Гарриэт Ларю?
– Педерастик в красном платье и в сандалиях из крокодиловой кожи?
– Я и вообще принимал его за особу женского пола, пока Майк Риальто не сообщил мне о том, что он умер, – сказал Свистун.
– Неужели?
– И Боско тоже держал его за девочку.
– Что ж, могу понять, – сказал Канаан. – Лицо у него было приятное, ноги хорошие. Он даже как-то признался мне в том, что не бреет их, только время от времени обесцвечивает волосики.
– Так или иначе, он умер.
Канаан крякнул, словно пропустив на ринге не слишком сильный удар.
– В лос-анджелесском хосписе, – продолжил Свистун.
– А вы как узнали?
– Майк Риальто знаком с его дядюшкой или старшим кузеном, что-то в таком роде. И заглянул туда по просьбе последнего. У парня был СПИД и его практически никто не навещал.
– И Риальто действительно это сделал? – изумился Канаан. – Навестил в больнице совершенно незнакомого человека по просьбе приятеля?
– А что тут такого? У Майка доброе сердце, – сказал вернувшийся с полным кофейником Боско.
– А я и не спорю, – ответил Канаан. – Но все же такое для него, по-моему, чересчур.
– А вот и гамбургер.
Боско подсел за столик.
– И вы не хотели рассказать мне о смерти этого педерастика? – удивился Канаан.
– Редкая погода, – заметил Свистун. – Стоит ли в такие деньки толковать о неприятностях? Нам не хотелось тебя расстраивать – как-никак, это один из твоих подопечных.
При упоминании о погоде Канаан отвернулся к окну и смотрел сейчас на панель, по которой фланировал всегдашний люд, подставив лица лучам утреннего солнца. Выглядело это со стороны Канаа-на так, словно на хорошую погоду он до сих пор не успел обратить внимания. Еще раз хмыкнув, он повернулся к друзьям. Он собирался задать им новый вопрос – их ответы или отговорки никак не могли его устроить, но в этот момент Ширли Хай-тауэр – заступившая на работу, пока они трепались за столиком, – принесла ему гамбургер, бобы и вновь отвлекла его от загадочной для него темы.
– Такая погода, – сказал он, словно внезапно вспомнив о том, что и сам знавал лучшие дни и, возможно, не утратил надежды на их возвращение, – все равно что стакан хорошего вина.
И все с изумлением уставились на Канаана. Из его скорбных уст никто такого услышать и не чаял.
Глава пятая
В одиннадцать утра Честер Вальц приступил к работе над двумя новыми трупами, дожидающимися его с самого начала смены в морге лос-анджелесского хосписа.
Он был нервным человеком, пальцы которого вечно дергались точно на ниточках. Когда его рукам не находилось другого занятия, одна из них ласкала другую, пальцы то сплетались, то расплетались. Эта привычка, равно как и манера, склонив голову на бок, резко мотать ею из стороны в сторону, не говоря уж о больнично-зеленой спецодежде и зеленых калошах поверх башмаков, придавали ему сходство с крупной обезьяной из зоопарка перед началом кормежки.
Каким именно образом он попал на работу в «просторное царство» – а именно так он называл свое место службы, пытаясь произвести впечатление на Какую-нибудь шлюшку из бара бесстрашным цинизмом человека, привычного к мертвецам и к смерти, – оставалось загадкой для самого Вальца. Сперва он был школьником, который подрабатывал рассыльным в местной аптеке, потом, учась на медицинском, дежурил ночами в университетском морге, куда доставляли свежие трупы для нужд анатомического театра, а затем оказался на службе в морге хосписа и вынужден был иметь дело с самыми заразными трупами во всем городе.
Он посмотрел на каталки с носилками. Старуха, умершая от рака печени, не требовала никакой обработки, кроме быстрого обмыва; вскрытия не будет, потому что хирурги успели пошуровать у нее во внутренностях уже при жизни и насмотрелись на все, на что там можно было насмотреться. И все же Вальц решил причесать ее и немного подрумянить щеки на случай, если с похоронных дел мастерами появится и кто-то из родственников, угодив которым хорошим обращением с матушкой, тетушкой или бабушкой, можно рассчитывать на чаевые.
Другое тело – молодого человека – было залито кровью, которую он выхаркнул из легких. Это была классическая саркома, форсированная СПИДом, синдром Карпова, – здесь надо будет поработать в перчатках, в полной плексиглазовой маске, да и приняв другие меры предосторожности, чтобы ни капля крови или какой-нибудь другой телесной жидкости не попала на кожу самому Вальцу, хоть и не было у него ни порезов, ни царапин.
Сперва он решил было одеть покойника в трупный комбинезон и отправить его в морг округа, где протоколируются все жертвы СПИДа – и обрабатываются при этом куда лучше, чем удалось бы ему самому. Затем он решил, что надо хотя бы обмыть тело, оказав тем самым экспертам любезность – и чтобы они это запомнили. Никогда ведь не знаешь, от кого и когда может понадобиться ответная услуга.
Он видел, что кровью залиты главным образом подбородок, горло и грудь. Особенно ясной стала эта картина после того, как он снял брошенное кем-то на грудь покойнику полотенце. Выглядело все так, словно мертвеца выкрасили в красный цвет крупной кистью.
Вальц направил на тело струю воды под точно и тщательно выверенным углом – чтобы она не разбрызгалась. Он так и не заметил, что в горло Кении Гочу впился стальной крючок.
Глава шестая
Есть города, полные обещаний, обольщений, соблазнов: грифельные доски, по много раз исписываемые письменами надежды, которые затем затирают или попросту стирают, в результате чего над всей доской стоит пыль раскрошившегося мелка, лишь мало кому из нас удается прочесть на этой доске давным-давно стертые с нее письмена; слишком уж озабочен каждый собственным повседневным существованием, которое, как ему искренне кажется, затянется еще на тысячу лет.
Боско Силверлейк знал и помнил все стертые с доски истории и он понимал, что происходит, когда пересказываешь их заново и, в особенности, когда над ними задумываешься.
Однажды, давным-давно, он был влюблен в малолетнюю проститутку и потерял руку под пулей, выпущенной ее сутенером. Но в подлинного калеку превратило его вовсе не это увечье. Тот факт, что его возлюбленная разрыдалась над трупом своего сутенера (которого Боско сумел достать и убить целой рукой), разорвал ему сердце. Поэтому, когда у него – а такое изредка случалось – спрашивали, при каких обстоятельствах он лишился руки, Боско отвечал по-разному: то будто он потерял ее во Вьетнаме, то в автоаварии, то в пьяной драке в малайском борделе… Истинную историю он предпочитал держать при себе.
И если кому-нибудь вздумалось бы спросить у него совета, он посоветовал бы принимать вещи такими, каковы они есть, а скверные истории – забывать или, во всяком случае, не припоминать в присутствии посторонних.
Канаан управился с гамбургером и с бобами, запил все это тремя чашками кофе и вновь отправился на улицу – в поисках информации, а главным образом, заблудших душ, которые следовало спасти.
Боско заметил, как мрачно Свистун поглядывает в окно, и ему стало ясно, что погожий денек потерял для его друга все свое очарование.
– Больше никогда, – пробормотал Свистун. -Больше никогда.
Боско поспешил к нему с кофейником. Он прекрасно понял слова Свистуна: больше никогда не заставлять страдать Канаана, больше никогда не терзаться страданиями самому.
– Нельзя ворошить все это по-новому, – сказал Боско. – Да и нет тут ничего: незначительное замечание умирающего, брошенное дальнему родственнику, который, к тому же, мог не расслышать или неправильно понять, – а ты уже с ума сходишь. А ввяжешься – и начнешь терзаться круглыми сутками. И жизнь станет не мила. Превратишься в живой призрак вроде нашего старого Канаана.
Свистун ничего не ответил, просто уставился на собеседника, словно недоумевая, из какого источника черпает Боско свой иммунитет к мерзости мира, в котором мы все живем.
– Говорю тебе, ничего хорошего из этого не получится.
– И, конечно, собираешься сказать, что малютку Сару этим все равно не воскресишь?
– Таких глупостей или, если угодно, таких ум-ностей я себе высказывать не позволяю, – возразил Боско. – Если бы мне казалось, будто столько лет спустя ты в состоянии найти этого мерзавца, я бы первый сказал – начинай розыск. Если бы мне казалось, будто ты сможешь найти его, руководствуясь замечанием умирающего, – найти и полностью удостовериться в том, что это именно он, я бы подержал твою куртку, пока ты изрубил бы ублюдка в кровавый фарш, даже не пропустив через мясорубку. Я не из тех, кто проповедует непротивление злу насилием. Я всего лишь говорю тебе, что у тебя ровным счетом ничего нет. Говорю, что прошло десять лет. Говорю, что тебе следует воспользоваться советом, который ты сам дал Риальто, – и забыть обо всей этой истории.
– Сару похитили и убили, – с нажимом на каждое слово, как будто он высекал их на камне, ответил Свистун.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать, и представляю себе, какие чувства ты испытываешь. Вспомнить о том, что сотворили с малюткой еще при жизни!
– От подобных чувств трудно избавиться, – сказал Свистун.
– Это я понимаю. И это-то и есть самое худшее. Человек может сделать с другим человеком нечто пострашнее убийства, потому что смерть означает конец воспоминаниям и мучениям.
Свистун отодвинул от себя по столу чашку, давая понять, что намерен уйти.
– Куда-то собрался? – спросил Боско.
– Просто пройтись. Или, может, проехаться.
– Куда, например?
– Может, вдоль по Сансет до Приморского хайвея. А может, и куда-нибудь на север.
– А там-то что интересного?
– Может, в Гриффит-парк покататься на лошади.
– Только нарвешься на неприятности. Кто-нибудь вспугнет лошадь и ты грохнешься.
– А может, на кладбище в Форест-лаун.
– Что ж, посидеть и успокоиться тебе и впрямь не помешало бы, – не без определенного сомнения заметил Боско.
У Дженни Миллхолм были беспокойные руки и она то и дело поправляла прядку волос, падающую на правый глаз. Ей было под пятьдесят и хотя она оставалась стройной, на шее и на руках кожа стала практически пергаментной. Красавицей она не была и в молодости, но мужчины часто ошибочно принимали ее общую нервозность за сексуальную притягательность и с легкостью клевали на эту наживку.
Мужчина, сидящий напротив нее, выглядел лет на двадцать моложе, пока не попадал под безжалостные лучи утреннего солнца, а тогда оказывалось, что под глазами у него сеть морщин, а губы в склеротических пятнышках, выглядящих как маленькие шрамы.
Это был красивый мужчина с темной ухоженной бородой, четко обрамляющей лицо и подчеркивающей его белизну, усиливая эффект мнимой молодости или, скорее, вневозрастности. Черные волосы были зачесаны назад и стянуты лентой, что придавало ему сходство со святым великомучеником. В черных глазах мелькали забавные янтарные искорки, взгляд его из-за этого казался насмешливым. Можно только удивляться тому, сколь немногие догадывались, что этот эффект обусловлен корректирующими зрение контактными линзами. Одевался он тоже в черное, подчеркивая стройность собственной фигуры и усиливая исходящую от него ауру тайны. Жестикуляция его была изящной и плавной, что представляло собой разительный контраст с размашисто-нервными манерами его собеседницы.
Звали его Раймондом Радецки. Его остроносый и широкоскулый дед, выходец из Черногории, приехал в Америку как раз вовремя, чтобы его сын, отец Раймонда, успел обзавестись мужским потомством призывного возраста аккурат в начале бойни во Вьетнаме. А обосновалась семья в Дейтоне, штат Огайо.
Это была всем войнам война. Война, принесшая выгоду разве что торговцам наркотиками. Война, на которой восемьдесят тысяч заведомых неудачников торчали в джунглях, именуемых передовой, тогда как четыреста пятьдесят тысяч служащих вспомогательных войск трахали косоглазых аборигенок, торговали сигаретами, наркотиками и шоколадом и жаловались разве на то, что фильмы, присылаемые им из Хуливуда, постоянно оказывались далеко не первой свежести.
Вьетнамская война породила множество безумцев с синдромом отложенного стресса – странным и сложным душевным расстройством, с которым не шли ни в какое сравнение ни так называемый бомбовый шок первой мировой, ни пресловутый «комплекс усталости», выявленный в ходе второй мировой и вновь обнаруженный на корейской. Вьетнамская война породила множество наркоманов и дезертиров, контрабандистов и воров, насильников, садистов и убийц. Она породила разумоненавистни-ков, женоненавистников и, главным образом, человеконенавистников.
Самооправдание всегда и во всем стало единственной религией, которую исповедовал Радецки, оно стало для него стилем жизни, тогда как самое жизнь он считал всего лишь мрачной шуткой и не ставил ни в грош.
И от имени Раймонд Радецки он отказался.
Возле кресла, в котором он сидел, стоял черный «дипломат», на котором золотыми буквами было выведено его нынешнее имя: «Бенну Рааб».
Имя Бенну было взято из древнеегипетского вероучения. Так египтяне называли душу верховного бога Ра, бывшую вожатой для остальных божеств в подземном царстве и идентифицируемую с Фениксом – символом бессмертия. Рааб же был бесноватым чудовищем, драконом тьмы, змием, которого создала рука самого Творца, как об этом сказано в «Книге Иова».
Разумеется, это был всего лишь псевдоним – может быть, даже артистический псевдоним, какими в Хуливуде щеголяет едва ли не каждый.
Между Раймондом Радецки из Дейтона, и Бен-ну Раабом из Голливуда, пролегла дистанция огромного размера: полдюжины других имен, полдюжины стран, сотня хитроумных замыслов и поступков, все что угодно – начиная от шантажа, вымогательства, похищения детей и кражи со взломом и заканчивая заказными убийствами.
Они сидели в студии у Дженни Миллхолм, – это было залитое солнечным светом и заставленное всем, чему положено находиться в мастерской у художника, помещение.
На кофейном столике, разделявшем собеседников, красовались мумифицированная обезьянья лапа и тщательно расписанный человеческий череп.
Повсюду были разбросаны фотографии мальчика лет шести-семи – и в серебряных рамочках, и в кожаных, и в фанерных.
На стенах висели броские картины, на которых были изображены женщины, оплетаемые и терзаемые змеями, экзотические животные и плотоядно ухмыляющиеся демоны, сжимающие в руках и в лапах вздыбленные подобно копьям мужские члены, маленькие дети, улетающие, бессильно простирая ручонки, в охваченную вихрем бездну. Стен на все картины не хватило и часть из них лежала стопками на полу.
Дженни смотрела то на картины, то на фотографии мальчика, то на Рааба.
А он раскладывал перед художницей ее собственные фотопортреты размером четыре на пять дюймов.
– Это для меня очень важно, – сказала она. -Тот снимок, который я выберу, будет помещен в брошюре, рекламирующей мое персональное шоу.
– Это понятно. Вот, посмотрите-ка. Смахнув прядку волос со лба, она всмотрелась в фотографии, прядка тут же упала, и она вновь смахнула ее; осмотр фотографий занял немало времени.
– А вы их ретушировали? – спросила она.
– Я бы мог их отретушировать, если вам угодно, но большинству заказчиков это не нравится. Ведь зритель сразу соображает, что здесь что-то не так.
– А лупу вы прихватили?
Он достал футляр, положил его на стол, раскрыл, достал лупу. В футляре находились также телеобъективы, радиотелефон и тому подобное.
Подавшись вперед, она прикоснулась пальцем к набору миниатюрных инструментов, включая ножи.
– Прошу вас, не надо. Она отдернула руку.
– А что это такое?
– Инструменты для мелкой починки камеры. Он выхватил из футляра ювелирскую лупу и подал ей.
Она вновь смахнула прядку, поднесла лупу к глазу и всмотрелась в первый из снимков. А он невозмутимо уставился на ее макушку.
Оторвавшись от фотографии, она пристально посмотрела ему в глаза.
– Но этот снимок вы уже отретушировали, не так ли?
– Что вы хотите сказать?
– Кто-то его разрисовал. Рот слишком грустный, а в глазах застыл ужас.
Выдержав ее взгляд, он затем принял у нее лупу, поднес к глазу и склонился над фотографией. Он просидел с лупой долгое время, хотя на самом деле его ничуть не интересовало то, на что он смотрел.
– Это ваши глаза и ваш рот, точь-в-точь такие Же, как в жизни. Да и с какой стати мне было бы разрисовывать вашу фотографию?
– Может быть, не вы, а кто-то еще. Вы сами проявляете негативы?
– Нет, как правило, отдаю в лабораторию.
– Ну вот, – сказала она таким тоном, словно он только что подтвердил ее подозрения.
– Но с какой стати кому-нибудь в фотолаборатории пришло в голову ретушировать ваши снимки?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31