Судьба Крюгера должна терзать сердца людей.
Она была одержима своим планом. Молчание мертвого сверлило ей мозг, когда она вставала и когда укладывалась на покой. Она была женщина средних способностей, с будничным лицом, но крепко уцепившаяся за определенную идею. Она ходила такая же, как прежде, – ненапудренная, ненакрашенная, с заколотыми узлом волосами. У нее было много заказов, и она усиленно работала. Разговаривая с людьми, она держалась очень спокойно. Но внутренне была опустошена страстным желанием выступить перед всем светом и закричать.
Она видела, как с каждым днем все больше толковали о «Гойе», о книге «Испанская живопись», все меньше – об Одельсберге. Не должно случиться так, чтобы была забыта и стерта в памяти совершенная подлость. Убила этого человека Бавария. Все мы в этой проклятой стране убили его. Этого нельзя замолчать. Вся страна болеет этими невысказанными словами. Болезнь страны должна быть названа настоящим именем. Она, Иоганна, должка это сделать четко и громко.
Больше уже ее одурачить не удастся. Кое-что ей пришлось пережить с двадцать шестого по двадцать восьмой год своей жизни. У нее были воспоминания, накопился и целый музей. Хранилась в нем, например, ее маска. Хранилась теннисная ракетка из периода ее «светских связей». Хранился сухой ломоть хлеба из одельсбергской камеры, очень сухой и твердый, прекрасно сохранившийся, – изумительнейший музейный экспонат. Хранилась в шкатулке перевязанная, сложенная в полном порядке пачка писем, написанных рукой, которая уже больше не пишет. Хранилась вырезка из утренней газет с дефектной буквой «е» и с сообщением, что застрелилась Фенси де Лукка – из-за того, что не сможет больше играть в теннис. Она хранила флакончик с почти выдохшимся запахом кожи и свежего сена, оставшийся от молодого человека, который жил бессмысленно, которого она любила бессмысленно, который был убит бессмысленно во время какого-то дурацкого путча. Хранила и серый летний костюм, принадлежавший когда-то человеку, погибшему в перегретой камере, около этого ломтя хлеба, в полном одиночестве. Но главными ценностями музея были сочинения Мартина Крюгера, включавшие статью о картине «Иосиф и его братья» и главы «Я это видел» и «Доколе?», ставшие классическими образцами прозы. Тут стояли они – четыре красивых толстых тома с красными кожаными корешками – проклятые произведения, похоронившие под собой человека и его судьбу.
Когда наконец наступил день разбора ее дела, она выступила перед судьями, полная справедливого гнева, с ясной головой, крепкая, как в лучшие свои дни. Она не знала хорошенько, что она скажет, но знала, что будет говорить хорошо и так, что ее слов нельзя будет не услышать.
Руперт Кутцнер говорил в течение целых двух недель, однажды – четыре часа сряду. Иоганне Крайн не предоставили ни двух недель, ни четырех часов, ни даже одной минуты. Судьи были вежливы, слегка удивлены. Чего, собственно, она хочет? Доказать свою правоту? Какую правоту? Объяснить, что она собственными глазами убедилась в том, что Мартину Крюгеру в Одельсберге не хватало необходимой медицинской помощи? Но ведь объективное положение вещей было в достаточной мере выяснено дисциплинарным судом над доктором Гзеллем, а в ее субъективной добросовестности никто не сомневался.
Адвокат, подробно обосновывая свое требование, настойчиво, с соблюдением соответствующей формы, просил о разрешении доказать правильность ее впечатлений. Суд удалился, совещался полминуты, в просьбе отказал.
Когда суд объявил это постановление, глаза Иоганны потемнели от гнева. На мгновение она перестала видеть светлый, голый зал судебных заседаний. Перед ней встала наполненная табачным дымом кондитерская в Гармише. По стенам – ползучие розы и пляшущие чечетку парни и девушки. Приветливый длиннобородый господин, макая пирожное в кофе с молоком, коротко и мудро говорит о том, как иногда незыблемость закона требует, чтобы по отношению к невинному во имя права была совершена несправедливость.
Иоганну, приняв во внимание смягчающие вину обстоятельства, приговорили к незначительному денежному штрафу. Она вернулась в свой музей непобежденная.
14. Господин Гессрейтер ужинает в «Юхэ»
Укрепление германской валюты, превращение биллиона в единицу не могли пройти безболезненно. Значительно быстрее, чем прилив, происходил теперь отлив денежной волны. Многие, запутавшись в срочных платежах, неожиданно столкнулись с невозможностью содержать свои многочисленные, требовавшие больших расходов предприятия. Кругом лопались раздувшиеся концерны, акционерные общества с громкими названиями.
Земледельческая Бавария ощущала это потрясение менее сильно, чем большинство других частей Германии. Некоторая перетасовка среди тайных правителей страны, правда, произошла. Теперь, когда подводились окончательные итоги, выяснилось, что Берхтесгаден, архиепископский дворец, тайный советник Бихлер утратили часть своей власти. Самые большие тузы, такие, как Рейндль и Грюбер, выплыли из мутного потока с огромным барышом.
К тем немногим, которых эта перемена сломила, принадлежал и коммерции советник Пауль Гессрейтер. Контракты с Южной Францией требовали крупных платежей наличными, мюнхенские банки стали менее сговорчивы, «Hetag» с убытком пришлось уступить мистеру Кертису Лэнгу. Пошатнулась даже сама «Южногерманская керамика». В присутствии своих друзей Гессрейтер по-прежнему был крупным дельцом, беззаботным, непоколебимым, независимым от какой бы то ни было конъюнктуры; в своей же конторе он выбивался из сил, не знал, за что ухватиться, задыхаясь, ловил воздух.
Наступила пасха. В это время принято было уезжать на юг. Не собирается ли он поехать куда-нибудь? – спросила г-жа фон Радольная. Ее дела шли отлично, ценность ренты значительно возросла, имение Луитпольдсбрунн освободилось от долгов, было снабжено новейшими машинами. Ах, как хотелось бы г-ну Гессрейтеру отправиться путешествовать! Соблазнительно рисовались ему отели у итальянских озер, южнотирольские лавки, где можно было рыться в кучах дорогих его сердцу редкостей, подходящих для дома на Зеештрассе. Вместо этого его грозно ожидали исполнительные листы, собрания кредиторов. Разумеется, – сказал Гессрейтер, – они поедут. Он лично предлагает озеро Комо, затем, пожалуй, несколько дней на Ривьере.
– Но ведь ты можешь уехать только тогда, – спокойно напомнила г-жа фон Радольная, – когда будет улажено дело с этим Пернрейтером. – Она назвала имя одного из его самых непокладистых кредиторов.
Господин Гессрейтер замахал руками, словно загребая ими воздух, завилял и туда и сюда. Выяснилось, что Катарина точно осведомлена о его положении. Она заглядывала во все углы, видела все гораздо яснее, чем он сам. Она сидела перед ним – крупная, с красивым цветущим лицом под волнами медно-красных волос – и холодно, без слова упрека подсчитывала, какая сумма ему нужна. Немалая сумма.
Она готова, – сказала Катарина, – добыть необходимые ему деньги. Тогда можно будет съездить и на озеро Комо. Условия, на которых она могла достать нужную сумму, были не из приятных. Кроме того, не совсем ясным оставалось, кто именно эти деньги даст. Ясно было лишь, что поручительницей явилась бы она, что ее имение Луитпольдсбрунн должно было служить залогом. Она знала жизнь, выбралась из низов, за последнее время сызнова убедилась, сколько неожиданностей грозит даже самым, казалось бы, обеспеченным. Если Пауль хочет, чтобы она помогла ему, то, – Пауль сам должен понять это, – ей нужны кое-какие гарантии. От всяких художественных отступлений и увлечений вроде серии «Бой быков» и тому подобной роскоши «Южногерманская керамика» впредь должна отказаться. Г-ну Гессрейтеру лично придется обязательно изменить свой широкий образ жизни. Полезно было бы им обоим вести общее хозяйство. Разве не достаточно прекрасного дома в Луитпольдсбрунне? Для дома на Зеештрассе у нее есть на примете покупатель. Их совместную жизнь – ведь нужно будет вести общее хозяйство – удобнее всего будет легализовать. Им придется отправиться на Петерсберг, в отдел записи браков. Все это будет вовсе не так сложно, как может показаться на первый взгляд: на всю историю уйдет каких-нибудь несколько недель. Можно будет попасть в Италию еще до наступления большой жары. Спокойно, приветливо звучал ее низкий голос, лились с ее полных губ слова, решительные, невозмутимые, словно речь шла о смене служанки.
Пауль Гессрейтер в начале ее речи расхаживал взад и вперед по комнате. Когда она сказала, что деньги для него она, во всяком случае, добудет, он приостановился. Но затем с каждой новой ее фразой он отступал все дальше, пока не остановился, прижавшись к стене, глуповато раскрыв маленький рот и с испугом, своими карими глазами с поволокой глядел в красивое лицо своей подруги. В то время как она говорила, медленно рушилась вся его сорокачетырехлетняя жизнь. В панике, изо всех уголков своего мозга собирал он различные отговорки. Но даже еще хорошенько не обдумав их, он уже знал, что все это чепуха и что Катарина была права. Знал, что должен будет подчиниться всем ее распоряжениям. Каждая ее фраза била его по голове. Возможно, что он и не был таким выдающимся человеком, каким иногда воображал себя, но у него было доброе мюнхенское сердце, и они прожили вместе столько лет; и сейчас он не мог понять, что можно быть таким жестоким, как вот эта сидевшая перед ним женщина.
Она кончила. Г-н Гессрейтер медленно приходил в себя. Он отошел от стены, заговорил. Речь получилась длинная. Спокойные глаза Катарины следили за расхаживающим взад и вперед мужчиной. Она молчала и, когда он кончил, даже не улыбнулась. Только тогда г-ну Гессрейтеру до горечи стало ясно его положение. В течение бесконечной полминуты он почувствовал себя седым стариком.
Затем он снова добродушно принялся уговаривать ее. Изгнать искусство из «Южногерманской керамики» – одна мысль об этом пронзает его насквозь! Но так уж и быть, – если ей этого непременно хочется, он будет уступчив, он подчинится ее желанию. Обвенчаться? Он, правда, не представляет себе, чтобы это составило большую экономию, но раз она считает, что без Петерсберга не обойтись, – ладно, он согласен на Петерсберг. Только дом его, его прекрасный дом на Зеештрассе… нет, пусть она извинит его: тут он с ней расходится во мнениях. Время, труд, вкус, жизнь, душу, вложенные им в этот дом, – этого никто не возместит ему. Было бы бесконечно жалко, да и просто бессмысленно, расстаться с домом. Да и вообще, как, собственно, она себе это представляет? Они ведь не крестьяне, им нужен город, не могут же они круглый год жить в деревне! Это просто-напросто исключается.
Госпожа фон Радольная ответила, что так себе этого дела и не представляла. Он мог бы снять небольшую квартиру в Мюнхене, квартиру-ателье. Кое-что из дома на Зеештрассе там ему, вероятно, удалось бы разместить. Ему придется уж как-нибудь с божьей помощью приспособиться.
– Мне тоже иногда приходилось приспосабливаться, – сказала она.
Она не повысила голоса, продолжала говорить медленно и любезно, но то, как она произнесла эти слова: «Мне тоже иногда приходилось приспосабливаться», – заставило Гессрейтера понять, что возражать здесь было бесполезно. Он знал, что подразумевала она при этом не пережитые финансовые затруднения, а те времена, когда она писала ему в Париж, а он на ее письма отвечал в деловито-любезном тоне.
Итак, г-жа фон Радольная взяла дело в свои руки, и все устроилось очень быстро. Она продала дом на Зеештрассе кому-то, кто явно был лишь подставным лицом настоящего покупателя. Г-н Гессрейтер сам не знал, кому теперь принадлежит его дом. Теперь оставалось только снять квартиру, на годы вперед решить, какие стены, какие улицы будешь иметь перед глазами, каким воздухом будешь дышать. Об этом нужно было хорошенько посоветоваться с самим собой, с друзьями, с художниками, для этого сколько-нибудь утонченному человеку нужны были месяцы. Но г-жа фон Радольная и тут не стала тратить лишнее время. Вместо девяти больших и пяти маленьких комнат, не считая кладовых и каморок, которыми г-н Гессрейтер располагал на Зеештрассе, он получил теперь ателье и спальню в доходном доме по Элизабетштрассе, в четвертом этаже – в «Юхэ». «Юхэ» в Мюнхене презрительно называли верхние этажи домов. Ведь там было высоко, как на вершинах гор, и человеку могла прийти охота испустить переливчатый горный крик: «Юхэ!» Г-н Гессрейтер, однако, не испытывал желания испускать переливчатые горные крики. Он не очень горевал о том, что он уже больше не крупный делец; но то, что он утратил свой дом, свою мебель, – вот это терзало его. Сердце человеческое не велико, и удивительно, сколько утвари – письменных столов, кресел, диванов, кушеток – умещалось в сердце г-на Гессрейтера. В его сердце – но не в его новой квартире на Элизабетштрассе. Если поставить большую кровать с экзотическими фигурами в спальню, то там нельзя будет повернуться. А куда девать горки, модели кораблей, «железную деву» – его любимое орудие пыток, все забавное, такой дорогой его сердцу хлам? Г-жа фон Радольная ни единой вещи не соглашалась приютить у себя в Луитпольдсбрунне; все, что не могло уместиться в квартире на Элизабетштрассе, должно быть продано с аукциона. Г-н Гессрейтер впервые взбунтовался. Но сопротивление его длилось недолго.
В один из последних дней апреля состоялся аукцион. Пришло много членов «Купеческого клуба» и «Мужского клуба». Весь дом на Зеештрассе был переполнен любопытными и покупателями.
Господин Гессрейтер не присутствовал при продаже своей обстановки. Был чудесный, ясный день. Он гулял в Английском саду. Шел лениво-упругой походкой, помахивая тростью с набалдашником из слоновой кости. «Это все-таки свинство! – думал он. – Какая глупость: расшвырять все это!» И он представлял себе, как все с таким трудом собранные вещи расходятся по чужим, глупым, равнодушным рукам. Ему хотелось проникнуть в толпу любопытных, среди которых большинство было ему, наверно, знакомо, добродушными, чуть приправленными горечью словами поздравить новых владельцев. Но он не сделал этого. Все больше удалялся от Зеештрассе, дошел до Галереи полководцев. Досада по поводу идиотского памятного камня, которым эти негодяи снова опоганили прекрасную площадь, несколько отвлекла его от тяжелых мыслей.
На Зеештрассе между тем царило большое, деловое оживление. Мебель в стиле «бидермайер» и «ампир», горки, все уютные и забавные вещицы, посуда и утварь, предназначавшаяся для больших вечеров, костюмы, платки, картины и скульптура шли с первой, второй, третьей надбавки. Не в одни только равнодушные руки попали все эти предметы: многие из новых владельцев сияли от радости, вызванной покупкой. Для Грейдерера, Маттеи, для старика Мессершмидта сегодня был удачный день.
С аукциона пошел и автопортрет Анны-Элизабет Гайдер. Г-н Гессрейтер хотел взять его с собой, повесить в своей новой спальне, но г-жа фон Радольная не пожелала этого. И вот сейчас аукционист предлагал к продаже этот портрет. Беспомощно и трогательно вытянув шею, смотрела умершая девушка на собравшихся. Похотливо и неприязненно глядели люди на вызвавшую столько разговоров картину. Эта картина породила беспокойство, несчастье, шумиху. Художнице, написавшей ее, она не принесла добра, и Крюгеру, первому откопавшему ее и повесившему в галерее, она тоже не принесла добра, и Гессрейтеру – это видно было сейчас – она также не пошла на пользу. Пользу она принесла только торговцу предметами искусства – Новодному. Он и сегодня объявил первую надбавку. Серьезно конкурировал с ним лишь художник Грейдерер. После короткой борьбы портрет остался за Новодным.
Госпожа фон Радольная знала, для кого он приобрел картину, знала, что картина теперь принадлежит тому же лицу, которое приобрело и дом, – Пятому евангелисту. Со времени стабилизации марки она была в тесной дружбе с г-ном фон Рейндлем. С чувством уважения следила она за тем, как своевременно и умно этот человек подготовился к изменению обстановки. Нравилось ей также, что, едва закрепив нажитое, он отошел от дел и, как в юности, заполнял свои дни гораздо более важными пустяками.
Она поглядела в его сторону. Он казался мало заинтересованным; аукцион, даже короткая борьба Новодного с художником Грейдерером не привлекла его внимания. Мясистый, сидел он в глубоком кресле, вытянув ноги, лениво прислушиваясь к тому, что говорил стоявший около него г-н Пфаундлер. Да, Катарина устроила г-ну Пфаундлеру, хотя он этого и не заслуживал, давно желанный контакт с Пятым евангелистом. В связи со стабилизацией денег Мюнхен вновь обрел прежнюю любовь к увеселениям. Г-н Пфаундлер шел в гору, Катарина разделяла его мнение, что нужно ближайший карнавал поднять на прежнюю высоту, придать ему прежний размах и роскошь, и город тогда сам собой снова станет центром германского праздничного веселья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101
Она была одержима своим планом. Молчание мертвого сверлило ей мозг, когда она вставала и когда укладывалась на покой. Она была женщина средних способностей, с будничным лицом, но крепко уцепившаяся за определенную идею. Она ходила такая же, как прежде, – ненапудренная, ненакрашенная, с заколотыми узлом волосами. У нее было много заказов, и она усиленно работала. Разговаривая с людьми, она держалась очень спокойно. Но внутренне была опустошена страстным желанием выступить перед всем светом и закричать.
Она видела, как с каждым днем все больше толковали о «Гойе», о книге «Испанская живопись», все меньше – об Одельсберге. Не должно случиться так, чтобы была забыта и стерта в памяти совершенная подлость. Убила этого человека Бавария. Все мы в этой проклятой стране убили его. Этого нельзя замолчать. Вся страна болеет этими невысказанными словами. Болезнь страны должна быть названа настоящим именем. Она, Иоганна, должка это сделать четко и громко.
Больше уже ее одурачить не удастся. Кое-что ей пришлось пережить с двадцать шестого по двадцать восьмой год своей жизни. У нее были воспоминания, накопился и целый музей. Хранилась в нем, например, ее маска. Хранилась теннисная ракетка из периода ее «светских связей». Хранился сухой ломоть хлеба из одельсбергской камеры, очень сухой и твердый, прекрасно сохранившийся, – изумительнейший музейный экспонат. Хранилась в шкатулке перевязанная, сложенная в полном порядке пачка писем, написанных рукой, которая уже больше не пишет. Хранилась вырезка из утренней газет с дефектной буквой «е» и с сообщением, что застрелилась Фенси де Лукка – из-за того, что не сможет больше играть в теннис. Она хранила флакончик с почти выдохшимся запахом кожи и свежего сена, оставшийся от молодого человека, который жил бессмысленно, которого она любила бессмысленно, который был убит бессмысленно во время какого-то дурацкого путча. Хранила и серый летний костюм, принадлежавший когда-то человеку, погибшему в перегретой камере, около этого ломтя хлеба, в полном одиночестве. Но главными ценностями музея были сочинения Мартина Крюгера, включавшие статью о картине «Иосиф и его братья» и главы «Я это видел» и «Доколе?», ставшие классическими образцами прозы. Тут стояли они – четыре красивых толстых тома с красными кожаными корешками – проклятые произведения, похоронившие под собой человека и его судьбу.
Когда наконец наступил день разбора ее дела, она выступила перед судьями, полная справедливого гнева, с ясной головой, крепкая, как в лучшие свои дни. Она не знала хорошенько, что она скажет, но знала, что будет говорить хорошо и так, что ее слов нельзя будет не услышать.
Руперт Кутцнер говорил в течение целых двух недель, однажды – четыре часа сряду. Иоганне Крайн не предоставили ни двух недель, ни четырех часов, ни даже одной минуты. Судьи были вежливы, слегка удивлены. Чего, собственно, она хочет? Доказать свою правоту? Какую правоту? Объяснить, что она собственными глазами убедилась в том, что Мартину Крюгеру в Одельсберге не хватало необходимой медицинской помощи? Но ведь объективное положение вещей было в достаточной мере выяснено дисциплинарным судом над доктором Гзеллем, а в ее субъективной добросовестности никто не сомневался.
Адвокат, подробно обосновывая свое требование, настойчиво, с соблюдением соответствующей формы, просил о разрешении доказать правильность ее впечатлений. Суд удалился, совещался полминуты, в просьбе отказал.
Когда суд объявил это постановление, глаза Иоганны потемнели от гнева. На мгновение она перестала видеть светлый, голый зал судебных заседаний. Перед ней встала наполненная табачным дымом кондитерская в Гармише. По стенам – ползучие розы и пляшущие чечетку парни и девушки. Приветливый длиннобородый господин, макая пирожное в кофе с молоком, коротко и мудро говорит о том, как иногда незыблемость закона требует, чтобы по отношению к невинному во имя права была совершена несправедливость.
Иоганну, приняв во внимание смягчающие вину обстоятельства, приговорили к незначительному денежному штрафу. Она вернулась в свой музей непобежденная.
14. Господин Гессрейтер ужинает в «Юхэ»
Укрепление германской валюты, превращение биллиона в единицу не могли пройти безболезненно. Значительно быстрее, чем прилив, происходил теперь отлив денежной волны. Многие, запутавшись в срочных платежах, неожиданно столкнулись с невозможностью содержать свои многочисленные, требовавшие больших расходов предприятия. Кругом лопались раздувшиеся концерны, акционерные общества с громкими названиями.
Земледельческая Бавария ощущала это потрясение менее сильно, чем большинство других частей Германии. Некоторая перетасовка среди тайных правителей страны, правда, произошла. Теперь, когда подводились окончательные итоги, выяснилось, что Берхтесгаден, архиепископский дворец, тайный советник Бихлер утратили часть своей власти. Самые большие тузы, такие, как Рейндль и Грюбер, выплыли из мутного потока с огромным барышом.
К тем немногим, которых эта перемена сломила, принадлежал и коммерции советник Пауль Гессрейтер. Контракты с Южной Францией требовали крупных платежей наличными, мюнхенские банки стали менее сговорчивы, «Hetag» с убытком пришлось уступить мистеру Кертису Лэнгу. Пошатнулась даже сама «Южногерманская керамика». В присутствии своих друзей Гессрейтер по-прежнему был крупным дельцом, беззаботным, непоколебимым, независимым от какой бы то ни было конъюнктуры; в своей же конторе он выбивался из сил, не знал, за что ухватиться, задыхаясь, ловил воздух.
Наступила пасха. В это время принято было уезжать на юг. Не собирается ли он поехать куда-нибудь? – спросила г-жа фон Радольная. Ее дела шли отлично, ценность ренты значительно возросла, имение Луитпольдсбрунн освободилось от долгов, было снабжено новейшими машинами. Ах, как хотелось бы г-ну Гессрейтеру отправиться путешествовать! Соблазнительно рисовались ему отели у итальянских озер, южнотирольские лавки, где можно было рыться в кучах дорогих его сердцу редкостей, подходящих для дома на Зеештрассе. Вместо этого его грозно ожидали исполнительные листы, собрания кредиторов. Разумеется, – сказал Гессрейтер, – они поедут. Он лично предлагает озеро Комо, затем, пожалуй, несколько дней на Ривьере.
– Но ведь ты можешь уехать только тогда, – спокойно напомнила г-жа фон Радольная, – когда будет улажено дело с этим Пернрейтером. – Она назвала имя одного из его самых непокладистых кредиторов.
Господин Гессрейтер замахал руками, словно загребая ими воздух, завилял и туда и сюда. Выяснилось, что Катарина точно осведомлена о его положении. Она заглядывала во все углы, видела все гораздо яснее, чем он сам. Она сидела перед ним – крупная, с красивым цветущим лицом под волнами медно-красных волос – и холодно, без слова упрека подсчитывала, какая сумма ему нужна. Немалая сумма.
Она готова, – сказала Катарина, – добыть необходимые ему деньги. Тогда можно будет съездить и на озеро Комо. Условия, на которых она могла достать нужную сумму, были не из приятных. Кроме того, не совсем ясным оставалось, кто именно эти деньги даст. Ясно было лишь, что поручительницей явилась бы она, что ее имение Луитпольдсбрунн должно было служить залогом. Она знала жизнь, выбралась из низов, за последнее время сызнова убедилась, сколько неожиданностей грозит даже самым, казалось бы, обеспеченным. Если Пауль хочет, чтобы она помогла ему, то, – Пауль сам должен понять это, – ей нужны кое-какие гарантии. От всяких художественных отступлений и увлечений вроде серии «Бой быков» и тому подобной роскоши «Южногерманская керамика» впредь должна отказаться. Г-ну Гессрейтеру лично придется обязательно изменить свой широкий образ жизни. Полезно было бы им обоим вести общее хозяйство. Разве не достаточно прекрасного дома в Луитпольдсбрунне? Для дома на Зеештрассе у нее есть на примете покупатель. Их совместную жизнь – ведь нужно будет вести общее хозяйство – удобнее всего будет легализовать. Им придется отправиться на Петерсберг, в отдел записи браков. Все это будет вовсе не так сложно, как может показаться на первый взгляд: на всю историю уйдет каких-нибудь несколько недель. Можно будет попасть в Италию еще до наступления большой жары. Спокойно, приветливо звучал ее низкий голос, лились с ее полных губ слова, решительные, невозмутимые, словно речь шла о смене служанки.
Пауль Гессрейтер в начале ее речи расхаживал взад и вперед по комнате. Когда она сказала, что деньги для него она, во всяком случае, добудет, он приостановился. Но затем с каждой новой ее фразой он отступал все дальше, пока не остановился, прижавшись к стене, глуповато раскрыв маленький рот и с испугом, своими карими глазами с поволокой глядел в красивое лицо своей подруги. В то время как она говорила, медленно рушилась вся его сорокачетырехлетняя жизнь. В панике, изо всех уголков своего мозга собирал он различные отговорки. Но даже еще хорошенько не обдумав их, он уже знал, что все это чепуха и что Катарина была права. Знал, что должен будет подчиниться всем ее распоряжениям. Каждая ее фраза била его по голове. Возможно, что он и не был таким выдающимся человеком, каким иногда воображал себя, но у него было доброе мюнхенское сердце, и они прожили вместе столько лет; и сейчас он не мог понять, что можно быть таким жестоким, как вот эта сидевшая перед ним женщина.
Она кончила. Г-н Гессрейтер медленно приходил в себя. Он отошел от стены, заговорил. Речь получилась длинная. Спокойные глаза Катарины следили за расхаживающим взад и вперед мужчиной. Она молчала и, когда он кончил, даже не улыбнулась. Только тогда г-ну Гессрейтеру до горечи стало ясно его положение. В течение бесконечной полминуты он почувствовал себя седым стариком.
Затем он снова добродушно принялся уговаривать ее. Изгнать искусство из «Южногерманской керамики» – одна мысль об этом пронзает его насквозь! Но так уж и быть, – если ей этого непременно хочется, он будет уступчив, он подчинится ее желанию. Обвенчаться? Он, правда, не представляет себе, чтобы это составило большую экономию, но раз она считает, что без Петерсберга не обойтись, – ладно, он согласен на Петерсберг. Только дом его, его прекрасный дом на Зеештрассе… нет, пусть она извинит его: тут он с ней расходится во мнениях. Время, труд, вкус, жизнь, душу, вложенные им в этот дом, – этого никто не возместит ему. Было бы бесконечно жалко, да и просто бессмысленно, расстаться с домом. Да и вообще, как, собственно, она себе это представляет? Они ведь не крестьяне, им нужен город, не могут же они круглый год жить в деревне! Это просто-напросто исключается.
Госпожа фон Радольная ответила, что так себе этого дела и не представляла. Он мог бы снять небольшую квартиру в Мюнхене, квартиру-ателье. Кое-что из дома на Зеештрассе там ему, вероятно, удалось бы разместить. Ему придется уж как-нибудь с божьей помощью приспособиться.
– Мне тоже иногда приходилось приспосабливаться, – сказала она.
Она не повысила голоса, продолжала говорить медленно и любезно, но то, как она произнесла эти слова: «Мне тоже иногда приходилось приспосабливаться», – заставило Гессрейтера понять, что возражать здесь было бесполезно. Он знал, что подразумевала она при этом не пережитые финансовые затруднения, а те времена, когда она писала ему в Париж, а он на ее письма отвечал в деловито-любезном тоне.
Итак, г-жа фон Радольная взяла дело в свои руки, и все устроилось очень быстро. Она продала дом на Зеештрассе кому-то, кто явно был лишь подставным лицом настоящего покупателя. Г-н Гессрейтер сам не знал, кому теперь принадлежит его дом. Теперь оставалось только снять квартиру, на годы вперед решить, какие стены, какие улицы будешь иметь перед глазами, каким воздухом будешь дышать. Об этом нужно было хорошенько посоветоваться с самим собой, с друзьями, с художниками, для этого сколько-нибудь утонченному человеку нужны были месяцы. Но г-жа фон Радольная и тут не стала тратить лишнее время. Вместо девяти больших и пяти маленьких комнат, не считая кладовых и каморок, которыми г-н Гессрейтер располагал на Зеештрассе, он получил теперь ателье и спальню в доходном доме по Элизабетштрассе, в четвертом этаже – в «Юхэ». «Юхэ» в Мюнхене презрительно называли верхние этажи домов. Ведь там было высоко, как на вершинах гор, и человеку могла прийти охота испустить переливчатый горный крик: «Юхэ!» Г-н Гессрейтер, однако, не испытывал желания испускать переливчатые горные крики. Он не очень горевал о том, что он уже больше не крупный делец; но то, что он утратил свой дом, свою мебель, – вот это терзало его. Сердце человеческое не велико, и удивительно, сколько утвари – письменных столов, кресел, диванов, кушеток – умещалось в сердце г-на Гессрейтера. В его сердце – но не в его новой квартире на Элизабетштрассе. Если поставить большую кровать с экзотическими фигурами в спальню, то там нельзя будет повернуться. А куда девать горки, модели кораблей, «железную деву» – его любимое орудие пыток, все забавное, такой дорогой его сердцу хлам? Г-жа фон Радольная ни единой вещи не соглашалась приютить у себя в Луитпольдсбрунне; все, что не могло уместиться в квартире на Элизабетштрассе, должно быть продано с аукциона. Г-н Гессрейтер впервые взбунтовался. Но сопротивление его длилось недолго.
В один из последних дней апреля состоялся аукцион. Пришло много членов «Купеческого клуба» и «Мужского клуба». Весь дом на Зеештрассе был переполнен любопытными и покупателями.
Господин Гессрейтер не присутствовал при продаже своей обстановки. Был чудесный, ясный день. Он гулял в Английском саду. Шел лениво-упругой походкой, помахивая тростью с набалдашником из слоновой кости. «Это все-таки свинство! – думал он. – Какая глупость: расшвырять все это!» И он представлял себе, как все с таким трудом собранные вещи расходятся по чужим, глупым, равнодушным рукам. Ему хотелось проникнуть в толпу любопытных, среди которых большинство было ему, наверно, знакомо, добродушными, чуть приправленными горечью словами поздравить новых владельцев. Но он не сделал этого. Все больше удалялся от Зеештрассе, дошел до Галереи полководцев. Досада по поводу идиотского памятного камня, которым эти негодяи снова опоганили прекрасную площадь, несколько отвлекла его от тяжелых мыслей.
На Зеештрассе между тем царило большое, деловое оживление. Мебель в стиле «бидермайер» и «ампир», горки, все уютные и забавные вещицы, посуда и утварь, предназначавшаяся для больших вечеров, костюмы, платки, картины и скульптура шли с первой, второй, третьей надбавки. Не в одни только равнодушные руки попали все эти предметы: многие из новых владельцев сияли от радости, вызванной покупкой. Для Грейдерера, Маттеи, для старика Мессершмидта сегодня был удачный день.
С аукциона пошел и автопортрет Анны-Элизабет Гайдер. Г-н Гессрейтер хотел взять его с собой, повесить в своей новой спальне, но г-жа фон Радольная не пожелала этого. И вот сейчас аукционист предлагал к продаже этот портрет. Беспомощно и трогательно вытянув шею, смотрела умершая девушка на собравшихся. Похотливо и неприязненно глядели люди на вызвавшую столько разговоров картину. Эта картина породила беспокойство, несчастье, шумиху. Художнице, написавшей ее, она не принесла добра, и Крюгеру, первому откопавшему ее и повесившему в галерее, она тоже не принесла добра, и Гессрейтеру – это видно было сейчас – она также не пошла на пользу. Пользу она принесла только торговцу предметами искусства – Новодному. Он и сегодня объявил первую надбавку. Серьезно конкурировал с ним лишь художник Грейдерер. После короткой борьбы портрет остался за Новодным.
Госпожа фон Радольная знала, для кого он приобрел картину, знала, что картина теперь принадлежит тому же лицу, которое приобрело и дом, – Пятому евангелисту. Со времени стабилизации марки она была в тесной дружбе с г-ном фон Рейндлем. С чувством уважения следила она за тем, как своевременно и умно этот человек подготовился к изменению обстановки. Нравилось ей также, что, едва закрепив нажитое, он отошел от дел и, как в юности, заполнял свои дни гораздо более важными пустяками.
Она поглядела в его сторону. Он казался мало заинтересованным; аукцион, даже короткая борьба Новодного с художником Грейдерером не привлекла его внимания. Мясистый, сидел он в глубоком кресле, вытянув ноги, лениво прислушиваясь к тому, что говорил стоявший около него г-н Пфаундлер. Да, Катарина устроила г-ну Пфаундлеру, хотя он этого и не заслуживал, давно желанный контакт с Пятым евангелистом. В связи со стабилизацией денег Мюнхен вновь обрел прежнюю любовь к увеселениям. Г-н Пфаундлер шел в гору, Катарина разделяла его мнение, что нужно ближайший карнавал поднять на прежнюю высоту, придать ему прежний размах и роскошь, и город тогда сам собой снова станет центром германского праздничного веселья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101