А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он был болваном из болванов, что отказался от службы. Его подруга Анни ужаснется, узнав об этой глупости. Автомобиль тоже придется, уходя, вернуть заводу. Он должен был по крайней мере принять предложенные сто фунтов. Ну что ж, он просто пошлет Рейндлю оттиск баллад, а взамен ста фунтов оставит себе машину, на которой сейчас ездит. Он злился, глядя на проходивших через вестибюль полуобнаженных женщин с навешанными на них драгоценностями, которых хватило бы на пропитание целой семьи. Глубоко запавшими глазами он хмуро глядел на мужчин, одетых, как полагалось представителям господствующих слоев населения, в черные вечерние костюмы. Грудь и шея этих мужчин были стеснены неудобными накрахмаленными белоснежными рубашками и воротничками. У него мелькнула мысль зайти к Иоганне Крайн. Но он, не замеченный, увидел ее, когда она проходила мимо, опираясь на руку одного из таких черно-белых субъектов, так же, как все эти важные дамы, напудренная и одетая в вечернее платье, – и отказался от мысли поговорить с ней.
Прекль поужинал в боковом Помещении, рассчитанном на местных жителей и представлявшем собою что-то вроде пивнушки. Там ему пришлось поскандалить, так как никто не хотел верить, что за него платит барон Рейндль, после этого к нему вернулось хорошее настроение, и он забрел в какое-то кафе, где, дымя трубкой, принялся за чтение газет. Потребовал, чтобы ему принесли «Роте фане», резко оппозиционную берлинскую газету. К его удивлению, газету эту здесь получали, однако, как заявил кельнер, сейчас ее читает вон тот господин в углу. Каспар Прекль увидел, что господин этот читает какую-то другую газету, но около него высится целая кипа газет. Прекль подошел к нему и спросил, свободна ли «Роте фане».
– Нет, – ответил господин высоким, сдавленным Голосом.
– Когда же она освободится? – спросил Прекль.
Господин поглядел на него прищурившись.
– Может быть, через час, а может быть, через два, – весело ответил он.
Каспар Прекль взглянул на говорившего. Увидел резко очерченную рыжевато-белокурую голову, лишенное растительности помятое лицо, широкие плечи и крепкое тело. Каспар Прекль был крайне раздражен и чувствовал потребность в разрядке. Не обращая внимания на явную опасность, он разыскал в груде наваленных на столе газет «Роте фане». Господин схватил палку, к которой была прикреплена газета, с другого конца, Каспар Прекль, крепко держа захваченный им конец, поднял руку.
– Бросьте, – своим сдавленным голосом весело произнес господин, внимательно следя при этом за каждым, движением Прекля. – Если вы незнакомы с приемами джиу-джитсу, – ваше дело безнадежно.
Глядя на господина, Каспар Прекль не мог не согласиться в душе с этими словами.
– Да, кстати, зачем вам «Роте фане»? – продолжал незнакомец. – Если вы действительно серьезно интересуетесь политическими вопросами, то можете сесть за этот стол и здесь читать газету.
Каспару Преклю жизнерадостный господин понравился, и он подсел к нему. Господин вежливо подал ему «Роте фане», прищурясь, поглядел, что именно Прекль читает, и увидел, что это была статья о роли художественных музеев в большевистском государстве.
– Не находите ли вы, – спросил господин, – что этот субъект пишет чепуху?
– Боюсь, – холодно ответил Прекль, – что едва ли найдется десяток людей, способных сказать по этому поводу что-нибудь дельное; это еще не исследованная область.
– Я потратил год, – оживленно, своим сдавленным голосом проскрипел собеседник, – чтобы прийти к заключению, что марксизм имеет в моих глазах смысл, а затем еще год, чтобы прийти к выводу, что он в моих глазах смысла не имеет.
Каспар Прекль мельком взглянул на него своими глубоко запавшими глазами и снова уткнулся в «Роте фане».
– Трудность для меня заключается в том, – продолжал Тюверлен, – что я стою между классами. Ведь я – писатель.
– Дадите вы мне спокойно читать? – мрачно, но тихо спросил Каспар Прекль.
– В настоящее время, – весело продолжал скрипеть господин, – я придерживаюсь того мнения, что самым ясным мотивом моих действий служит забава. Чистая забава, понимаете? Существует знаменитая апология забавы в одном из драматических произведений древности. Забава там понимается примерно как перечеркивание цивилизующего разума естественным влечением. Была эта пьеса написана человеком по имени Еврипид, и называется она «Вакханки». Она случайно не знакома вам?
– Нет, не знакома, – ответил Прекль, откладывая газету в сторону, – но я готов согласиться с вами, что эта статья – крайне неудачна. – Он внимательно поглядел на своего соседа по столу. – Да, что это вы сейчас за чепуху тут болтали о забаве и социологии?
Так писатель Жак Тюверлен и инженер Каспар Прекль начали оживленный разговор о марксизме.
– Вы самый нелогичный человек, какого мне когда-либо приходилось встречать, – произнес в конце концов Тюверлен. Он заказал много крепких напитков и пил с явным наслаждением. Прекль, против своего обыкновения, поддержал компанию. Оба говорили очень громко – Прекль своим резким, крикливым голосом, Тюверлен своим сдавленным, – так что остальные посетители – кто с удовольствием, кто неодобрительно – поглядывали на них. Время от времени Прекль с силой ударял переплетенным в кожу томом шекспировских сонетов, подарком капиталиста Рейндля, по мраморной доске стола.
Они говорили о материалистическом понимании истории, о буржуазной и пролетарской идеологии, о паразитарном существовании художников в современном обществе, о начинающемся переселении народов, о смеси европейской цивилизации и азиатской культуры, об источниках ошибок системы мышления, построенной на одной лишь социологической основе. Спорили горячо, с увлечением. Много пили при этом, и изредка один из них даже выслушивал возражения другого. В конце концов Тюверлен потребовал, чтобы ему принесли открытку, и на мокром липком столике кафе «Верденфельз» Жак Тюверлен, временно проживающий в Гармиш-Партенкирхене, написал господину Жаку Тюверлену, временно проживающему в Гармиш-Партенкирхене, в Палас-отеле, открытку следующего содержания: «Дорогой господин Жак Тюверлен, не забывайте, что Вы не нуждаетесь в чьей-либо поддержке и потому не обязаны обладать классовым сознанием. Не забывайте никогда, что Вы существуете лишь для того, чтобы найти выражение своему собственному я, и только своему я. Искренне уважающий Вас, Ваш преданный друг Жак Тюверлен». Когда кафе закрылось, выяснилось, что оба они проживают в одной и той же гостинице. Дело в том, что Тюверлену в конце концов показалось неудобным из домика в горах, где он жил вначале, пробираться ежедневно по снегу вниз, в Гармиш, и вечером снова возвращаться наверх. Он пригласил Прекля зайти еще к нему посидеть. Вдыхая холодный ночной воздух, прошли они короткий путь до гостиницы. Дойдя до места, Тюверлен должен был пройти часть пути обратно: оказалось, что он забыл опустить открытку. Сидя в комнате Жака Тюверлена, они долго еще спорили, пока соседи со все возрастающей энергией не стали выражать возмущения по поводу поднятого ими крика. Собеседники осыпали друг друга бранью и не могли ни до чего договориться. Расставаясь с Тюверленом, Прекль, до этого предполагавший рано утром выехать в Мюнхен, решил остаться до вечера в Гармише и условился встретиться с писателем еще раз, чтобы продолжите беседу.

20. И все же: ничто не гнило в государстве Баварском

Иозеф Пфистерер, писатель, житель Мюнхена, временно пребывавший в Гармише, пятидесяти четырех лет от роду, католик, автор двадцати трех увесистых романов, четырех театральных пьес и тридцати восьми среднего размера новелл, послав Иоганне телеграмму о предстоящем приезде кронпринца Максимилиана, надеялся, что теперь ему, Пфистереру, в Гармише удастся проводить много времени в ее обществе. Между тем он везде встречал ее в сопровождении этого пошляка Жака Тюверлена. Доктор Пфистерер охотно признавал достоинства других людей, но Тюверлен был ему просто противен. Вспыльчивый баварец, глядя на голое, помятое лицо швейцарца, приходил в раздражение. Присутствие этого субъекта отравляло ему удовольствие от встреч с Иоганной.
Но и другие причины подтачивали основы его принципиального оптимизма. Дело в том, что процесс Крюгера, при ближайшем изучении, начинал казаться все более сомнительным. Трудно было не видеть в нем сознательного искажения самого понятия права. Пфистерер верил в свой народ, верил в своих баварцев. Ему просто больно было усомниться в беспристрастии симпатичного ландесгерихтсдиректора Гартля. А Кленк, стоящий незыблемо, словно дуб, неужто он действии тельно просто наглый преступник, способный засадить в тюрьму человека с большими заслугами только за то, что тот не соглашается с его программой? Невероятно, и все же приходилось верить. Он не мог отделаться от этой мысли, склонял непокорную шею, словно желая своей поросшей густыми кудрями головой оттолкнуть нечто невидимое. У него и раньше было не совсем благополучно с сердцем, теперь же он все чаще страдал одышкой, мир омрачился для него.
Неизменно происходили у него резкие стычки с доктором Маттеи. Неуклюжий человек в пенсне, с исполосованным шрамами, злым мопсообразным лицом чувствовал себя и Гармише неуютно. Он тосковал по своему дому на Тегернзее, по своей охоте, своим собакам, оленьим рогам, по своим трубкам, своему лесничему, по своим медлительным, хитрым крестьянам. Но Инсарова не отпускала его. Он учился когда-то медицине, придерживался в отношении женщин крайне материалистических взглядов, основанных на самой примитивной физиологии, отпускал сочные остроты при упоминании о какой-либо эротической связи. Хрупкая русская танцовщица поглядывала на него своими раскосыми глазами, облизывала кончиком языка уголки губ, говорила что-нибудь весьма утонченное, от чего баварец отмахивался, как от самой низкопробной и аффектированной фельетонной остроты. И… не уезжал. Издеваясь над самим собой, он посылал танцовщице шоколад, цветы, фрукты. Был зол на весь свет, ругал Пфаундлера последними словами, устраивал ему безобразные сцены за то, что тот недостаточно выдвигает Инсарову.
Обычно миролюбивый Пфистерер теперь прямо-таки искал поводов для столкновений с Маттеи. Каждый из них обливал грязью образ жизни соперника, его творчество, его успех, его тело и душу. Остроты доктора Маттеи были крепче и грубее, но и Пфистерер знал, где самое чувствительное место противника. Кругом предлагают пари, – рассказывал он своему врагу, – что он, Маттеи, не добьется от Инсаровой желаемого; но хотя очень многие добивались у этой русской танцовщицы желаемого, все же никто не соглашался держать против. Доктор Маттеи выпивал свое пиво, выпускал в лицо собеседника дым сигары, говорил, что, если даже Крюгер и выйдет из тюрьмы, Пфистереру не попасть в кровать к Иоганне Крайн. Оба стареющих полнокровных человека сидели друг против друга, пыхтя и склоняя головы, словно собираясь боднуть.
Сердце Пфистерера жгла эта мысль: неужели могут думать, что он добивается справедливости по отношению к Крюгеру ради женщины? Он сидел за своей рукописью. Обычно слова лились у него прямо из сердца. Он радовался, когда эпизоды увлекательно и тонко сплетались друг с другом. Но сегодня события как-то не подчинялись ему, они были жестки и не укладывались в рамки сюжета. Не удавалось сдунуть каверзные затруднения, как пылинку. Судьбу белокурой деревенской девушки Брони, попавшей в город, претерпевшей здесь ряд злоключений, но в конце концов встретившейся с художником, оценившим в ней исключительный талант и женившимся на ней, – эту вот судьбу он не мог закруглить, оформить с обычной для него радостной легкостью и убежденностью. Широкое смуглое лицо Иоганны с тремя складками над коротким тупым носом и серыми гневными глазами становилось между ним и созданными им образами. Нет, к сожалению, он делом Крюгера интересуется не из-за женщины. Ему было бы легче, если б нечто неладное происходило в нем самом. В этом можно было бы покаяться, положить этому предел. Но что-то неладное творилось с его родной страной. Сомнения, впервые возникшие в нем, когда его честные баварцы устроили вдруг революцию, теперь сильнее впивались в душу. Неправда царила на земле, неправда царила в его родной Баварии. Она выпирала наружу, она не стыдилась света солнца, как выразился кто-то. Слышен был вопль ее, но неправду не заставляли замолчать. Нет, он должен был вступить с этим в борьбу.
Аппетит его убывал, одышка усиливалась. Он ходил мрачный и озабоченный, резко обрывал свою приветливую, покладистую жену, так что полная, кругленькая дама совершенно терялась.
Все они, пребывавшие теперь опять в Гармише, – он, Маттеи, Гессрейтер, – были злы на Тюверлена. Его неустойчивость, несерьезность, дешевая терпимость, способность легко отступить от высказанного положения, если оно оказывалось неприемлемым для собеседника, его небрежное изящество – все это раздражало баварцев. Это просто блоха, – говорили они, – не имеет веса и скачет. Гессрейтер был обижен неудачей, постигшей его опыт с осмотром керамического завода. Он замкнулся в себе, отмалчивался, дулся на Иоганну за явное предпочтение, оказываемое ею Тюверлену: она была просто неблагодарной.
Он снова ближе сошелся с г-жой Радольной, выглядевшей очень эффектно на фоне гармишской зимы. Видная и красивая в своем лыжном костюме, тренировалась она на спортивных площадках, простая и уверенная в себе, оживленная и порозовевшая от пронизанного солнцем морозного воздуха. По вечерам, во время танцев в залах больших местных отелей, она оказывалась неоспоримым центром всеобщего внимания. Немало лучей из ореола претендента на престол, охотно проводившего время в ее обществе, падало и на нее. Она была очень умна и сейчас, как и прежде, покровительствовала Иоганне Крайн. Обе женщины встречались ежедневно. Контрасты в их внешности подчеркивали прелесть обеих – спокойную, пышную, медноцветную красоту Катарины и полную свежести и решительности красоту Иоганны.
Прошло больше недели, пока доктору Пфистереру и г-же Радольной удалось добиться, чтобы кронпринц Максимилиан принял Иоганну. В сопровождении Пфистерера отправилась она на виллу, где жил Максимилиан. Больших надежд Иоганна не питала. Тем приятнее была она удивлена простым и сердечным сочувствием, выраженным ей со стороны кронпринца. Они сидели все вместе, эти трое коренных баварцев, – принц, женщина и писатель, и, изъясняясь на одном и том же местном наречии, советовались о том, как помочь человеку, который одному из них был близок, выпутаться из – увы! – чрезвычайно сложного положения. У доктора Пфистерера сердце ширилось при взгляде на этих земляков – смелую женщину и княжески благожелательного мужчину. Таяли его опасения, легче дышала грудь. Революция была тяжкой полосой, но теперь, глядя на обоих этих людей, Пфистерер верил, что все снова пойдет хорошо. Он чувствовал, что завтра сумеет привести судьбу белокурой и жизнерадостной Брони к благополучному концу.
Когда, откланявшись, они возвращались домой, Иоганна сияла не менее Пфистерера. Она горела желанием рассказать Тюверлену об этой встрече, явно сулившей успех. Все еще ни слова не обронила она при нем о Мартине Крюгере, о своих планах, переписке, хлопотах, о разговоре с министром Гейнродтом; даже о браке своем с Мартином Крюгером она не сказала ему ни слова. Было вполне возможно, что Тюверлен ничего не знал об этом. Быть может, она молчала потому, что сама себе казалась немного смешной со своими безуспешными судорожными попытками спасти Крюгера? Разве не вела она эту борьбу совсем по-дилетантски? Говорить с Тюверленом об этом деле она, во всяком случае, собиралась лишь тогда, когда сможет сообщить ему что-нибудь определенное, открывающее какие-нибудь перспективы. Сейчас, после беседы с принцем, ее дело потеряло несколько смешную романтическую окраску, которую Тюверлен, – пожалуй, справедливо, – отмечал. Теперь у нее под ногами была твердая почва. Теперь для нее будет наслаждением объясниться с швейцарцем начистоту по вопросу о Мартине Крюгере.
Она не признавалась себе в том, что и другие причины удерживали ее до сих пор от этого объяснения. Мартин Крюгер был не первым мужчиной в жизни Иоганны. Жак Тюверлен нравился ей. Когда она видела его широкие плечи, его узкие бедра, сильные, покрытые легким пушком руки, его умное, скептическое, светлевшее при взгляде на нее лицо, – единственным сдерживающим началом была для нее мысль о Мартине Крюгере. Во время танцев, когда она ощущала прикосновение тела Тюверлена, здороваясь и прощаясь, когда он задерживал ее руку в своей, она чувствовала, что ей мешает мысль о человеке за решеткой. Она знала, что самому Мартину Крюгеру понятие физиологической верности показалось бы неважным, пожалуй смешным, но образ человека, сидевшего в Одельсберге, как-то нестерпимо мучительно проникал во всякую попытку более интимного общения с Тюверленом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101