Какому-то человеку с рюкзаком за плечами в зеленой шляпе понадобилось с полминуты, чтобы закрыть рот. Только тогда он произнес, обращаясь к своему соседу: «Черт побери!»
Ораторы с удвоенной энергией старались проникнуть своими словами в души, уже подготовленные небесным знамением. Больше всего народу толпилось вокруг худощавого человека, который обращался к толпе, стоя на крыше автомобиля. Разделенные пробором волосы ниспадали на воротник торжественного черного сюртука. Время от времени он поглаживал седеющую бороду. Хитро поблескивали очень голубые, старавшиеся казаться простодушными, глазки над горбатым носом. Быстро открывался и захлопывался наполненный золотыми зубами рот. Речь его была проста и легко воспринималась заинтересованными слушателями. Он рассказывал о том, как однажды оказался в положении мнимого мертвеца, как доктора в больнице уже вписали было его в число скончавшихся и как, словно чудом каким-то, подоспел профессор Нусбаум и принялся его толкать, трясти и мять. Тогда только выяснилось, что он жив. Вот точно так же, как этот профессор Нусбаум, поступает и вождь Руперт Кутцнер. Как профессор тряс его, так и Кутцнер трясет немецкий народ. Народ этот тоже сейчас словно мертвый, но он оживет еще прежде, чем покроются цветом деревья.
Большинство, взвинченное появлением небесного знамения, слушало его доверчиво и внимательно. Был среди слушателей и боксер Алоис Кутцнер. Дайзенбергер нравился ему, производил на него впечатление, но настоящего утешения и он ему не принес.
Боксер Алоис Кутцнер томился все возраставшей душевной тоской. Он перестал посещать «Серенький козлик». Его отталкивали безбожные речи, которые он слышал там последнее время. Ему вспомнилась жуткая сцена из времен его юности: его брат Руперт из озорства выплюнул во время причастия облатку и сунул ее в карман. Это дорого обошлось ему: его за это исключили из реального училища. Со времени войны он совсем изменился, этот Руперт. В его речах чувствовалось божественное дыхание, и он воздерживался от такой привычной для него прежде брани. Но в последнее время он снова, как в свои мальчишеские годы, стал говорить очень грубо, его приспешники вторили ему. Алоису стало неуютно в «Сереньком козлике». Он охотнее ходил теперь в «Кабанью тушу». В этом кабачке на улице Им Таль собирались обычно мюнхенские атлеты. Молодые парни под оглушительные звуки духовой музыки упражнялись здесь в борьбе и в поднятии тяжестей. Опираясь руками на спинку стула, сидел Алоис в зале и сквозь тучи табачного дыма глядел на тренирующуюся молодежь, время от времени угрюмо выражая одобрение или порицание. Вдоль стен и по углам красовались реликвии Штейрера Ганса, его великого предшественника, неимоверно мускулистого человека с огромными усами, с бесчисленными орденами на могучей обнаженной груди. Алоис Кутцнер, воодушевляясь, глядел на эти изображения Штейрера Ганса, поднимавшего гимнаста вместе с турником или велосипед с тремя велосипедистами. Его сердце ширилось от одного вида железных тростей или весившей сорок восемь фунтов табакерки, которыми пользовался некогда этот «баварский Геркулес». Вот это был бы подходящий человек для освобождения короля.
Но, увы, он покоился на Южном кладбище. А Алоису одному было не под силу справиться с тяжкой задачей. С деньгами в таком деле считаться не приходится. Все же, если так пойдет дальше, то скоро он совсем сядет на мель. А дело за это время не продвинулось ни на шаг. Инфляция пожирала его сбережения так же, как сбережения всякого другого. Его боксерское искусство тоже понемногу сводило на нет. Более молодые, более поворотливые заступали его место: сейчас требовалась быстрота соображения. Иногда, изнемогая от тоски, Алоис отправлялся во двор бывшей резиденции, останавливался перед большим черным камнем, который лежал там, прикованный цепями, в память о том, какую огромную тяжесть, на какое расстояние и как высоко мог закинуть баварский герцог Кристоф. Задумчиво стоял он перед этим образцом спортивного искусства: вот какие хорошие государи были Виттельсбахи! Иногда его обуревала мысль: кто знает, быть может, короля держат в заключении здесь, в самой резиденции? Быть может, несчастный старый властелин чует, что близко находится один из его подданных, полный благочестивого желания служить ему?
Сегодня вечером Алоис опять направился в «Кабанью тушу». Ветер переменил направление, он дул с юга, нес с собой как бы первое дыхание весны, но какой-то тяжестью наливал тело. Кроме того, он размягчал снег, и все было залито грязной жижей, проникавшей в башмаки. Алоис ворчал, с трудом тащился под бременем своего креста по овеянным теплым ветром улицам. Добравшись наконец до «Кабаньей туши», он застал там бурное веселье. Кое-кто из молодого поколения достиг значительных результатов в жиме. Было шумно. Среди густых облаков табачного дыма некто с протезом плясал чечетку под грохот духовой музыки и буйные крики одобрения. Это было оригинально. Но Алоис Кутцнер никак не мог найти себе покоя. Приятелям не удалось удержать его. Он рано покинул кабачок.
Он пошел не домой, а в ближайший полицейский участок. Там он потребовал комиссара и заявил ему, что он – тот самый человек, который убил служанку Амалию Зандгубер. Полицейский поглядел на него. Его лицо показалось комиссару знакомым. Он смутно заподозрил какую-то связь с Рупертом Кутцнером, сразу почуял, что эта история чревата неприятностями, и напряг все свои умственные способности, ища наиболее удобный выход Подумал, не позвонить ли ему своему начальству, или непосредственно в министерство внутренних дел, или в штаб «истинных германцев», или в психиатрическую лечебницу Эгльфинг. И среди всего этого сумбура вдруг блеснула прекрасная мысль. Выпрямившись, он вдруг строго поглядел на Алоиса Кутцнера.
– А удостоверение личности у вас вообще-то есть? – резко спросил он.
Алоис Кутцнер, сконфуженный, принялся рыться по карманам, бормоча что-то невнятное. Нет, у него не было при себе удостоверения.
– Как? – закричал полицейский комиссар. – Даже удостоверения у вас нет? Да ведь так любой может сунуться!
И Алоис Кутцнер отступил, посрамленный, сознавая, что так просто дело не обойдется.
29. Цветенье деревьев
Отто Кленк, словно добрый повар, пробовал кипящую душу народа, проверял, готово ли желанное блюдо. Оно было готово. Время подошло. Пятьдесят один процент уверенности, необходимый ему, чтобы нанести удар, был теперь налицо.
В «Мужском клубе», среди довольно большого общества он встретил Пятого евангелиста. Говорили о том, что накалившаяся атмосфера должна привести к взрыву: терпение «истинных германцев» подходит к концу. Рейндль, как всегда, отмалчивался. Он мечтательно, слегка улыбаясь, переводил взгляд своих выпуклых глаз с одного на другого. Кленк, хотя и не был никогда трусом, испугался этой улыбки. Ему было не совсем ясно, в какой мере экономика определяла характер событий на Руре. Но инстинктом он чуял, что германская тяжелая промышленность готова договориться с французской. Стоит им договориться – и вся рурская история мгновенно будет ликвидирована. Тогда, значит, «истинными германцами» будет упущен момент, к черту полетит его пятьдесят один процент, и никакой Рейндль уж не дает оркестра для похода на Берлин.
На следующий день у Кленка был разговор с Кутцнером. Кленк настаивал. «Истинные германцы» так часто и так громко возвещали о дне «освобождения». Скоро будет осуществлена полная блокада городов: крестьяне не продают уже пищевых продуктов на обесцененные деньги. Что же еще ждать? Съезд «истинных германцев» с торжественным освящением знамен, о котором Кутцнер так громогласно возвещал, будет самым подходящим моментом для выступления. Если снова ничего не произойдет, массы не стерпят разочарования. Время настало. Скоро покроются цветом деревья. Вилять не приходится, нужно решиться и прыгнуть.
Кутцнер внимательно слушал. Несколько раз во время речи Кленка он утвердительно кивал головой. Но когда Кленк стал настойчив, Кутцнер проявил странную вялость, нерешительность. Прежде он и сам мечтал приурочить выступление именно к этому съезду. Потому-то он так и раздувал его. Но теперь он этого не хотел. Был склонен рассматривать освящение знамен как генеральную репетицию. Чтобы оправдать происшедшую в нем перемену, он подыскивал политические аргументы. Настоящая причина, хотя он и не сознавался в этом даже самому себе, была иная.
Настоящей причиной был вечер на Румфордштрассе у мамаши Кутцнер. Ведь вождю не было свойственно чванство. Он высоко чтил свою седовласую мать. Во всем великолепии подъезжал он в своем сером автомобиле к ее дому. Но затем, как самый простой смертный, сидел у нее за столом вместе с Алоисом, а иногда и с полусумасшедшим дядюшкой Ксавером, лопотавшим всякий вздор. Старуха обычно выслушивала громкие речи сына о его призвании, об ответственности вождя благоговейно, с таким лицом, словно она сидела в церкви. Руперт Кутцнер не обижался на нее даже за то, что она иногда путала его успехи с успехами Алоиса на ринге. Она ведь была глубокой старухой. Но в тот памятный вечер, незадолго до того как Руперт собрался уходить и когда он на мгновение умолк, она вдруг заплакала. Высохшая, желтая, сотрясаясь от рыданий, сидела она на стуле, и у нее так и текло из приплюснутого славянского носа. На вопрос о том, что случилось, она не отвечала. Когда же Руперт окончательно собрался уходить, – вождь ведь человек занятой, – она уцепилась за него и заговорила вдруг высокопарно, словно священник: не может-де хорошо кончиться, когда человек возносится так высоко. Она уже видит его в Штадельгейме, видит, как люди весь навоз свой валят на ее сына Руперта. Француз Пуанкаре – настоящий дьявол и пес паршивый! Он уж стольких прикончил, он не успокоятся, пока не прикончит и ее сына Руперта. Старуха все не прекращала своей дурацкой болтовни, и Руперту это в конце концов надоело. Он схватил тарелку – тарелку из красивого сервиза с голубым узором из горчанки и эдельвейса – и, швырнув ее об пол, закричал: «Вот так, как я уничтожил эту тарелку, так же я уничтожу Иуду и Рим!» С этими словами он вышел из комнаты и уехал в своем сером автомобиле. Алоис, кстати сказать, не выносивший, когда что-нибудь разбивалось, собрал после его ухода осколки и с трудом склеил их.
Каким эффектом ни сопровождался отъезд вождя, все же плач старухи жестоко расстроил его нервы. Не было разве и в прошлом вождей с чувствительными нервами? Наполеон, например, – или, может быть, это был Юлий Цезарь? – не мог выносить крика петуха. Во всяком случае предостережения старухи и ее видения глубоко запали в душу вождя. Ему нужно было чувствовать вокруг себя воодушевление, встречать общую уверенность в успехе: малейшее сомнение в рядах его приверженцев выводило его из равновесия.
И вот теперь, когда Кленк так настойчиво потребовал назначения точного срока, вождь ощутил острую потребность возможно дальше отодвинуть час «прыжка». Он с пафосом рассуждал о том, как внутренний враг с каждым часом разлагается. Нужно выждать еще несколько недель, и тогда даже ребенок сможет, дунув, повалить его. На одного Кленка он потратил столько красноречия, сколько обычно тратит на целое народное собрание. Но Кленку вовсе не нужны были общие фразы. То, что враг сгнил изнутри и достаточно было лишь одной-единственной победы для полного его разгрома, – было ему известно и раньше. Ему нужны были точные данные. Он хотел получить твердые, четкие сведения: когда, в какой час, какой корпус должен будет занять такое-то здание, кто должен быть арестован, а кто поставлен к стенке, какие именно лица должны войти в состав директории обновленного государства. Кутцнер уклонился от ответа. Кленк настаивал. Кленк разразился потоком слов. Кутцнер – целым водопадом. Комната была мала для голосов обоих мужчин, – гудящего баса Кленка и трескучего, несколько гнусавого голоса Кутцнера, – и для их широких жестов. Видя, что Кленк не перестает требовать точных и подробных данных, Кутцнер с таинственным видом торжественно указал на ящик своего письменного стола. Здесь, – сказал он, – в этом ящике лежит разработанный до мельчайших подробностей план новой Германии. Когда настанет время, он осуществит его. Кленк не поверил, но жест Кутцнера был так величествен, что он не посмел выразить в словах свое недоверие. Единственное, чего ему удалось добиться, было лишь обещание, что ко дню освящения знамен все будет подготовлено так, как будто должно состояться выступление.
Кленк налег на постромки. Он надеялся: если старт будет как следует подготовлен, то уж он сумеет заставить этого труса Кутцнера дать сигнал к выступлению. Все вооруженные отряды, без которых можно было обойтись в сельских местностях, были стянуты ко дню освящения знамен в город. Рейхсвер, симпатизировавший «истинным германцам», обещал предоставить для их военных организаций помещение и дать также артиллерийские подкрепления. Маленький городок Розенгейм должен был служить для размещения тыловых частей и прикрытия с тыла. Вечером, накануне дня освящения знамен, в Мюнхене было назначено четырнадцать больших народных собраний. Всюду красовались огромные кроваво-красные плакаты. Пфаундлер и Друкзейс напрягали все силы, стремясь создать декорации, достойные дня освобождения.
В своем красивом желтом дворце в стиле «бидермайер» сидел новый премьер-министр, доктор Франц Флаухер, свернувшись ежом, принюхиваясь. В свое время он первым из всего кабинета министров выступил в защиту «истинных германцев». Он сразу увидел, что их можно было прекрасно использовать. Они перехватывали людей у красных, служили превосходным орудием угрозы и давления на Берлин. Их Кутцнер был великолепным барабанщиком. Но с такой же ясностью Флаухер видел, что Кутцнер постепенно терял чувство меры, начал раздуваться, злоупотреблять своим положением. Флаухера это не путало. Он не боялся «истинных германцев». Чем больше они раздувались, тем увереннее чувствовал себя он. Он вспоминал высокомерно откинутую, напомаженную голову Кутцнера. «Бог ожесточил сердце фараона, – думал он, – и ослепил его».
И вот, когда Кутцнер возвестил о дне съезда и торжественного освящения знамен, когда появились кроваво-красные плакаты, приглашавшие на четырнадцать народных собраний, и усилился приток приезжих со всех концов страны, даже из Северной Германии, Флаухер почувствовал, что наступает и его день. Теперь пора остановиться, любезный соседушка. Начинайте, начинайте с вашим весенним цветеньем! Деревья ваши покроются цветом, дорогой мой, но это будет выглядеть несколько иначе, чем то, что рисуется в вашей надутой голове. Министр Флаухер принял вызов, его правительство выступило против «истинных германцев»: он запретил собрания под открытым небом.
Это было большой смелостью. «Истинные германцы» публично заявили, что освящение знамен все же произойдет, что им чихать на запрещение. Казалось, на этот раз побоище и гражданская война неизбежны.
Но вскоре оказалось, что бог на стороне Флаухера. Лик божий засиял над ним и дал ему в руки великий козырь. Он уронил на его письменный стол многозначительную телеграмму из Сан-Франциско. В этой телеграмме сообщалось об успешном исходе переговоров, которые г-н фон Грюбер вел с одним из представителей калифорнийского сельскохозяйственного банка. Банк выражал согласие обеспечить электростанциям г-на фон Грюбера, в которых крупно заинтересована была и баварская казна, значительный заем в Америке. Этот факт в такие тяжелые для германского хозяйства времена являлся блистательным успехом баварского правительства. Опираясь на такой успех, можно было позволить себе многое.
Флаухер созвал совет министров. Он не собирался сообщать своим коллегам о договоре с американцами. Кроме министра финансов, никто не знал о его козыре. Он сидел с загадочным лицом, предоставляя говорить коллегам. Большинство из н-их увиливало от решений. Но тут поднялся министр Себастьян Кастнер. Он заявил, что в такое тяжелое время главное – это сосредоточение власти в одних руках. Один человек должен взять на себя всю ответственность. Это должен быть человек сильный и пользующийся общим доверием. Говоря это, он глазами верного пса глядел на Флаухера.
Флаухер был поражен. Он и преданному ему Себастьяну Кастнеру ничего не говорил о своем козыре. Хорошо было иметь подручного, так чутко улавливающего настроение своего хозяина. Кастнер глядел ему в рот. Остальные шесть министров также застыли в ожидании. Он поднялся, медлительный, грузный, огляделся, поворачивая ко всем по очереди свое четырехугольное лицо.
Заявил: правительство до сих пор проявляло по отношению к г-ну Кутцнеру и его приверженцам чрезвычайную терпимость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101
Ораторы с удвоенной энергией старались проникнуть своими словами в души, уже подготовленные небесным знамением. Больше всего народу толпилось вокруг худощавого человека, который обращался к толпе, стоя на крыше автомобиля. Разделенные пробором волосы ниспадали на воротник торжественного черного сюртука. Время от времени он поглаживал седеющую бороду. Хитро поблескивали очень голубые, старавшиеся казаться простодушными, глазки над горбатым носом. Быстро открывался и захлопывался наполненный золотыми зубами рот. Речь его была проста и легко воспринималась заинтересованными слушателями. Он рассказывал о том, как однажды оказался в положении мнимого мертвеца, как доктора в больнице уже вписали было его в число скончавшихся и как, словно чудом каким-то, подоспел профессор Нусбаум и принялся его толкать, трясти и мять. Тогда только выяснилось, что он жив. Вот точно так же, как этот профессор Нусбаум, поступает и вождь Руперт Кутцнер. Как профессор тряс его, так и Кутцнер трясет немецкий народ. Народ этот тоже сейчас словно мертвый, но он оживет еще прежде, чем покроются цветом деревья.
Большинство, взвинченное появлением небесного знамения, слушало его доверчиво и внимательно. Был среди слушателей и боксер Алоис Кутцнер. Дайзенбергер нравился ему, производил на него впечатление, но настоящего утешения и он ему не принес.
Боксер Алоис Кутцнер томился все возраставшей душевной тоской. Он перестал посещать «Серенький козлик». Его отталкивали безбожные речи, которые он слышал там последнее время. Ему вспомнилась жуткая сцена из времен его юности: его брат Руперт из озорства выплюнул во время причастия облатку и сунул ее в карман. Это дорого обошлось ему: его за это исключили из реального училища. Со времени войны он совсем изменился, этот Руперт. В его речах чувствовалось божественное дыхание, и он воздерживался от такой привычной для него прежде брани. Но в последнее время он снова, как в свои мальчишеские годы, стал говорить очень грубо, его приспешники вторили ему. Алоису стало неуютно в «Сереньком козлике». Он охотнее ходил теперь в «Кабанью тушу». В этом кабачке на улице Им Таль собирались обычно мюнхенские атлеты. Молодые парни под оглушительные звуки духовой музыки упражнялись здесь в борьбе и в поднятии тяжестей. Опираясь руками на спинку стула, сидел Алоис в зале и сквозь тучи табачного дыма глядел на тренирующуюся молодежь, время от времени угрюмо выражая одобрение или порицание. Вдоль стен и по углам красовались реликвии Штейрера Ганса, его великого предшественника, неимоверно мускулистого человека с огромными усами, с бесчисленными орденами на могучей обнаженной груди. Алоис Кутцнер, воодушевляясь, глядел на эти изображения Штейрера Ганса, поднимавшего гимнаста вместе с турником или велосипед с тремя велосипедистами. Его сердце ширилось от одного вида железных тростей или весившей сорок восемь фунтов табакерки, которыми пользовался некогда этот «баварский Геркулес». Вот это был бы подходящий человек для освобождения короля.
Но, увы, он покоился на Южном кладбище. А Алоису одному было не под силу справиться с тяжкой задачей. С деньгами в таком деле считаться не приходится. Все же, если так пойдет дальше, то скоро он совсем сядет на мель. А дело за это время не продвинулось ни на шаг. Инфляция пожирала его сбережения так же, как сбережения всякого другого. Его боксерское искусство тоже понемногу сводило на нет. Более молодые, более поворотливые заступали его место: сейчас требовалась быстрота соображения. Иногда, изнемогая от тоски, Алоис отправлялся во двор бывшей резиденции, останавливался перед большим черным камнем, который лежал там, прикованный цепями, в память о том, какую огромную тяжесть, на какое расстояние и как высоко мог закинуть баварский герцог Кристоф. Задумчиво стоял он перед этим образцом спортивного искусства: вот какие хорошие государи были Виттельсбахи! Иногда его обуревала мысль: кто знает, быть может, короля держат в заключении здесь, в самой резиденции? Быть может, несчастный старый властелин чует, что близко находится один из его подданных, полный благочестивого желания служить ему?
Сегодня вечером Алоис опять направился в «Кабанью тушу». Ветер переменил направление, он дул с юга, нес с собой как бы первое дыхание весны, но какой-то тяжестью наливал тело. Кроме того, он размягчал снег, и все было залито грязной жижей, проникавшей в башмаки. Алоис ворчал, с трудом тащился под бременем своего креста по овеянным теплым ветром улицам. Добравшись наконец до «Кабаньей туши», он застал там бурное веселье. Кое-кто из молодого поколения достиг значительных результатов в жиме. Было шумно. Среди густых облаков табачного дыма некто с протезом плясал чечетку под грохот духовой музыки и буйные крики одобрения. Это было оригинально. Но Алоис Кутцнер никак не мог найти себе покоя. Приятелям не удалось удержать его. Он рано покинул кабачок.
Он пошел не домой, а в ближайший полицейский участок. Там он потребовал комиссара и заявил ему, что он – тот самый человек, который убил служанку Амалию Зандгубер. Полицейский поглядел на него. Его лицо показалось комиссару знакомым. Он смутно заподозрил какую-то связь с Рупертом Кутцнером, сразу почуял, что эта история чревата неприятностями, и напряг все свои умственные способности, ища наиболее удобный выход Подумал, не позвонить ли ему своему начальству, или непосредственно в министерство внутренних дел, или в штаб «истинных германцев», или в психиатрическую лечебницу Эгльфинг. И среди всего этого сумбура вдруг блеснула прекрасная мысль. Выпрямившись, он вдруг строго поглядел на Алоиса Кутцнера.
– А удостоверение личности у вас вообще-то есть? – резко спросил он.
Алоис Кутцнер, сконфуженный, принялся рыться по карманам, бормоча что-то невнятное. Нет, у него не было при себе удостоверения.
– Как? – закричал полицейский комиссар. – Даже удостоверения у вас нет? Да ведь так любой может сунуться!
И Алоис Кутцнер отступил, посрамленный, сознавая, что так просто дело не обойдется.
29. Цветенье деревьев
Отто Кленк, словно добрый повар, пробовал кипящую душу народа, проверял, готово ли желанное блюдо. Оно было готово. Время подошло. Пятьдесят один процент уверенности, необходимый ему, чтобы нанести удар, был теперь налицо.
В «Мужском клубе», среди довольно большого общества он встретил Пятого евангелиста. Говорили о том, что накалившаяся атмосфера должна привести к взрыву: терпение «истинных германцев» подходит к концу. Рейндль, как всегда, отмалчивался. Он мечтательно, слегка улыбаясь, переводил взгляд своих выпуклых глаз с одного на другого. Кленк, хотя и не был никогда трусом, испугался этой улыбки. Ему было не совсем ясно, в какой мере экономика определяла характер событий на Руре. Но инстинктом он чуял, что германская тяжелая промышленность готова договориться с французской. Стоит им договориться – и вся рурская история мгновенно будет ликвидирована. Тогда, значит, «истинными германцами» будет упущен момент, к черту полетит его пятьдесят один процент, и никакой Рейндль уж не дает оркестра для похода на Берлин.
На следующий день у Кленка был разговор с Кутцнером. Кленк настаивал. «Истинные германцы» так часто и так громко возвещали о дне «освобождения». Скоро будет осуществлена полная блокада городов: крестьяне не продают уже пищевых продуктов на обесцененные деньги. Что же еще ждать? Съезд «истинных германцев» с торжественным освящением знамен, о котором Кутцнер так громогласно возвещал, будет самым подходящим моментом для выступления. Если снова ничего не произойдет, массы не стерпят разочарования. Время настало. Скоро покроются цветом деревья. Вилять не приходится, нужно решиться и прыгнуть.
Кутцнер внимательно слушал. Несколько раз во время речи Кленка он утвердительно кивал головой. Но когда Кленк стал настойчив, Кутцнер проявил странную вялость, нерешительность. Прежде он и сам мечтал приурочить выступление именно к этому съезду. Потому-то он так и раздувал его. Но теперь он этого не хотел. Был склонен рассматривать освящение знамен как генеральную репетицию. Чтобы оправдать происшедшую в нем перемену, он подыскивал политические аргументы. Настоящая причина, хотя он и не сознавался в этом даже самому себе, была иная.
Настоящей причиной был вечер на Румфордштрассе у мамаши Кутцнер. Ведь вождю не было свойственно чванство. Он высоко чтил свою седовласую мать. Во всем великолепии подъезжал он в своем сером автомобиле к ее дому. Но затем, как самый простой смертный, сидел у нее за столом вместе с Алоисом, а иногда и с полусумасшедшим дядюшкой Ксавером, лопотавшим всякий вздор. Старуха обычно выслушивала громкие речи сына о его призвании, об ответственности вождя благоговейно, с таким лицом, словно она сидела в церкви. Руперт Кутцнер не обижался на нее даже за то, что она иногда путала его успехи с успехами Алоиса на ринге. Она ведь была глубокой старухой. Но в тот памятный вечер, незадолго до того как Руперт собрался уходить и когда он на мгновение умолк, она вдруг заплакала. Высохшая, желтая, сотрясаясь от рыданий, сидела она на стуле, и у нее так и текло из приплюснутого славянского носа. На вопрос о том, что случилось, она не отвечала. Когда же Руперт окончательно собрался уходить, – вождь ведь человек занятой, – она уцепилась за него и заговорила вдруг высокопарно, словно священник: не может-де хорошо кончиться, когда человек возносится так высоко. Она уже видит его в Штадельгейме, видит, как люди весь навоз свой валят на ее сына Руперта. Француз Пуанкаре – настоящий дьявол и пес паршивый! Он уж стольких прикончил, он не успокоятся, пока не прикончит и ее сына Руперта. Старуха все не прекращала своей дурацкой болтовни, и Руперту это в конце концов надоело. Он схватил тарелку – тарелку из красивого сервиза с голубым узором из горчанки и эдельвейса – и, швырнув ее об пол, закричал: «Вот так, как я уничтожил эту тарелку, так же я уничтожу Иуду и Рим!» С этими словами он вышел из комнаты и уехал в своем сером автомобиле. Алоис, кстати сказать, не выносивший, когда что-нибудь разбивалось, собрал после его ухода осколки и с трудом склеил их.
Каким эффектом ни сопровождался отъезд вождя, все же плач старухи жестоко расстроил его нервы. Не было разве и в прошлом вождей с чувствительными нервами? Наполеон, например, – или, может быть, это был Юлий Цезарь? – не мог выносить крика петуха. Во всяком случае предостережения старухи и ее видения глубоко запали в душу вождя. Ему нужно было чувствовать вокруг себя воодушевление, встречать общую уверенность в успехе: малейшее сомнение в рядах его приверженцев выводило его из равновесия.
И вот теперь, когда Кленк так настойчиво потребовал назначения точного срока, вождь ощутил острую потребность возможно дальше отодвинуть час «прыжка». Он с пафосом рассуждал о том, как внутренний враг с каждым часом разлагается. Нужно выждать еще несколько недель, и тогда даже ребенок сможет, дунув, повалить его. На одного Кленка он потратил столько красноречия, сколько обычно тратит на целое народное собрание. Но Кленку вовсе не нужны были общие фразы. То, что враг сгнил изнутри и достаточно было лишь одной-единственной победы для полного его разгрома, – было ему известно и раньше. Ему нужны были точные данные. Он хотел получить твердые, четкие сведения: когда, в какой час, какой корпус должен будет занять такое-то здание, кто должен быть арестован, а кто поставлен к стенке, какие именно лица должны войти в состав директории обновленного государства. Кутцнер уклонился от ответа. Кленк настаивал. Кленк разразился потоком слов. Кутцнер – целым водопадом. Комната была мала для голосов обоих мужчин, – гудящего баса Кленка и трескучего, несколько гнусавого голоса Кутцнера, – и для их широких жестов. Видя, что Кленк не перестает требовать точных и подробных данных, Кутцнер с таинственным видом торжественно указал на ящик своего письменного стола. Здесь, – сказал он, – в этом ящике лежит разработанный до мельчайших подробностей план новой Германии. Когда настанет время, он осуществит его. Кленк не поверил, но жест Кутцнера был так величествен, что он не посмел выразить в словах свое недоверие. Единственное, чего ему удалось добиться, было лишь обещание, что ко дню освящения знамен все будет подготовлено так, как будто должно состояться выступление.
Кленк налег на постромки. Он надеялся: если старт будет как следует подготовлен, то уж он сумеет заставить этого труса Кутцнера дать сигнал к выступлению. Все вооруженные отряды, без которых можно было обойтись в сельских местностях, были стянуты ко дню освящения знамен в город. Рейхсвер, симпатизировавший «истинным германцам», обещал предоставить для их военных организаций помещение и дать также артиллерийские подкрепления. Маленький городок Розенгейм должен был служить для размещения тыловых частей и прикрытия с тыла. Вечером, накануне дня освящения знамен, в Мюнхене было назначено четырнадцать больших народных собраний. Всюду красовались огромные кроваво-красные плакаты. Пфаундлер и Друкзейс напрягали все силы, стремясь создать декорации, достойные дня освобождения.
В своем красивом желтом дворце в стиле «бидермайер» сидел новый премьер-министр, доктор Франц Флаухер, свернувшись ежом, принюхиваясь. В свое время он первым из всего кабинета министров выступил в защиту «истинных германцев». Он сразу увидел, что их можно было прекрасно использовать. Они перехватывали людей у красных, служили превосходным орудием угрозы и давления на Берлин. Их Кутцнер был великолепным барабанщиком. Но с такой же ясностью Флаухер видел, что Кутцнер постепенно терял чувство меры, начал раздуваться, злоупотреблять своим положением. Флаухера это не путало. Он не боялся «истинных германцев». Чем больше они раздувались, тем увереннее чувствовал себя он. Он вспоминал высокомерно откинутую, напомаженную голову Кутцнера. «Бог ожесточил сердце фараона, – думал он, – и ослепил его».
И вот, когда Кутцнер возвестил о дне съезда и торжественного освящения знамен, когда появились кроваво-красные плакаты, приглашавшие на четырнадцать народных собраний, и усилился приток приезжих со всех концов страны, даже из Северной Германии, Флаухер почувствовал, что наступает и его день. Теперь пора остановиться, любезный соседушка. Начинайте, начинайте с вашим весенним цветеньем! Деревья ваши покроются цветом, дорогой мой, но это будет выглядеть несколько иначе, чем то, что рисуется в вашей надутой голове. Министр Флаухер принял вызов, его правительство выступило против «истинных германцев»: он запретил собрания под открытым небом.
Это было большой смелостью. «Истинные германцы» публично заявили, что освящение знамен все же произойдет, что им чихать на запрещение. Казалось, на этот раз побоище и гражданская война неизбежны.
Но вскоре оказалось, что бог на стороне Флаухера. Лик божий засиял над ним и дал ему в руки великий козырь. Он уронил на его письменный стол многозначительную телеграмму из Сан-Франциско. В этой телеграмме сообщалось об успешном исходе переговоров, которые г-н фон Грюбер вел с одним из представителей калифорнийского сельскохозяйственного банка. Банк выражал согласие обеспечить электростанциям г-на фон Грюбера, в которых крупно заинтересована была и баварская казна, значительный заем в Америке. Этот факт в такие тяжелые для германского хозяйства времена являлся блистательным успехом баварского правительства. Опираясь на такой успех, можно было позволить себе многое.
Флаухер созвал совет министров. Он не собирался сообщать своим коллегам о договоре с американцами. Кроме министра финансов, никто не знал о его козыре. Он сидел с загадочным лицом, предоставляя говорить коллегам. Большинство из н-их увиливало от решений. Но тут поднялся министр Себастьян Кастнер. Он заявил, что в такое тяжелое время главное – это сосредоточение власти в одних руках. Один человек должен взять на себя всю ответственность. Это должен быть человек сильный и пользующийся общим доверием. Говоря это, он глазами верного пса глядел на Флаухера.
Флаухер был поражен. Он и преданному ему Себастьяну Кастнеру ничего не говорил о своем козыре. Хорошо было иметь подручного, так чутко улавливающего настроение своего хозяина. Кастнер глядел ему в рот. Остальные шесть министров также застыли в ожидании. Он поднялся, медлительный, грузный, огляделся, поворачивая ко всем по очереди свое четырехугольное лицо.
Заявил: правительство до сих пор проявляло по отношению к г-ну Кутцнеру и его приверженцам чрезвычайную терпимость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101