Продержав его некоторое время вдвоем с Леонгардом Ренкмайером, Фертч внезапно снова перевел Крюгера в одиночную камеру. Это была та самая хорошо памятная ему камера – белая кадка для естественных надобностей, брошюра с правилами борьбы с туберкулезом, коричневое пятно во вклеенном «Дополнении к прогрессивной шкале наказаний». В самом низу стены, в углу, какой-то заключенный, помещавшийся за это время в камере, начертил крохотный похабный рисунок, в противоположном углу – строчку из молитвы.
Мартин Крюгер внимательно, так как времени у него было достаточно, разглядывал то самое распятие – примитивную фабричную подделку под некоторые средневековые изображения Распятого, относившиеся к пятнадцатому веку. Он сравнивал его с «Распятием» художника Грейдерера, улыбался. Приятно было видеть здесь перед собой фабричное изделие, а не картину художника Грейдерера. Он садился на табуретку, затем с полчаса шагал взад и вперед по камере. Ему – поблажка или наказание? – не давали работы. Мысли его тянулись медленно, равномерно, не бунтуя, успокоенные.
Когда ему вернули его рукописи, он почувствовал себя совершенно счастливым. Ему давно ужа не нужна была репродукция картины «Иосиф и его братья». Он восстановил для себя самые мельчайшие ее детали. Только лица одного из братьев не хватало ему; оно запечатлелось у него в памяти – добродушное, испуганное и в то же время упрямое, – но все же не воспроизводилось с полной ясностью. Он охотно повидал бы картину, еще охотнее – художника. Но он и так был доволен и не скучал по ночным телефонным звонкам. Он знал, что если есть хоть какая-нибудь возможность напасть на след художника, это будет сделано инженером Каспаром Преклем. Давно уже эта картина стала для Мартина Крюгера чем-то большим, чем просто произведение искусства. Спокойствие, примиренность со своей судьбой пришли к нему под влиянием яркого представления о картине.
Прекрасно было иметь возможность писать вот так, как сейчас. Никто не ожидал, ни для кого не было важно, чтобы он писал. Важно это было только для него самого. Часто он писал одно только предложение за целый день работы. Прекрасно было иметь время. Не запечатлевать на бумаге ничего, что бы не было убеждением, мыслью, живой жизнью. Отгонять образы, не проникающие за черту, где начинаются мысли. Человек сидел на табуретке – в серо-коричневой одежде, коротко остриженный, окруженный картинами, образами, мыслями. Бродил среди стен, снега и шести деревьев. Видел высохшее, жадно принюхивающееся лицо директора. Слушал торопливо скачущие слова болтливого Ренкмайера. Ел. Писал.
О, эти тихие, тихие часы в камере, когда не было ничего, кроме покоя, насыщенного зарождающимися мыслями, которым он мог дать вызреть, не торопясь никуда, в лукавой тиши, чудесной для созерцания и рождения образов. Он сидел так, расслабив тело, расслабив мозг, сидел, исполненный покоя и готовности.
Каспар Прекль внес бурю в эту умиротворенность, ибо то, что он, постоянно прерываемый надзирателем и вынужденный ограничиваться намеками, рассказал о признании шофера Ратценбергера, снова разбило стены камеры, перебросило человека в серо-коричневой одежде назад, в то время, когда он занимался изучением Алонсо Кано из Кадикса, изящного портретиста семнадцатого века. Потрясло его до самой глубины. До сих пор на все попытки освободить его, о которых рассказывали ему Гейер, Прекль, Иоганна, он отвечал кроткой и какой-то далекой улыбкой. Их слова соскальзывали с него, как вода с клеенчатого плаща. Это известие внезапно разорвало толстый слой ваты, которым он себя окутал. Снова встала перед ним жизнь – путешествия, картины, море, солнце, женщины, успех, танцевальные залы, прекрасные здания, театр, книги. Инженер Прекль, возлагавший большие надежды на сосредоточенную замкнутость Крюгера и ожидавший, что, освободившись от своего чересчур легкого отношения к жизни и работе, Крюгер создаст себе собственное, твердое, беспощадное мировоззрение, – испугался глубокого, не находящего выражения в словах, волнения Крюгера. Нет, Крюгер еще не переродился, иначе этот чисто внешний шанс не мог бы так неимоверно потрясти его. И без того стесненный присутствием надзирателя, Каспар Прекль перевел разговор на другое, заговорил об усилиях, сделанных им, чтобы разыскать картину художника Ландгольцера «Иосиф и его братья». Фамилия художника, как оказалось, была вовсе не Ландгольцер, он только прикрывался чужим именем. Настоящее его имя – Фриц-Ойген Брендель. Он инженер. На след этого инженера Бренделя Каспару Преклю теперь удалось напасть. Прекль был уверен, что разыщет его.
В другое время это известие взволновало бы Мартина Крюгера до самой глубины души, сегодня оно не вызвало в нем никакого интереса. Он был охвачен глубоким, затруднявшим дыхание волнением, так что Прекль пожалел о том, что сообщил ему о признании шофера. Исчезла без следа умиротворенность последних недель. Крюгер не мог усидеть на месте, рукопись его стала ему безразлична. Он бегал взад и вперед, то снимал, то вновь натягивал серо-коричневую тюремную куртку. Он думал об Иоганне Крайн, был безмерно возмущен тем, что она забавляется в Гармише, в то время как он сидит здесь. Пища казалась ему невкусной; в нем вызывал отвращение привкус соды, которую примешивали к ней, чтобы ослабить эротические настроения заключенных. Сильное физическое влечение к Иоганне охватило его. Он видел ее обнаженной, ощущал прикосновение ее крепких грубоватых детских ладоней. Он кусал свои руки, испытывал отвращение к своему телу, к своему опустившемуся виду, к своему запаху. У него стало прежнее безудержно властное лицо. Затем оно внезапно смешно и жалко исказилось, превратившись в вялую маску беспомощного старика. Он начал писать Иоганне письмо, полное сладострастия, горечи, нежности, оскорблений. Он сидел на полу, грыз ногти, проклинал шофера Ратценбергера и инженера Прекля. Этот день был самым нестерпимым из всех проведенных им в заключении. Он разорвал письмо к Иоганне Крайн: цензура директора ни за что не пропустила бы его. Он подсчитывал, сколько еще времени ему придется просидеть здесь. Оставалось еще много месяцев, очень много недель, бесконечно много дней. Он не спал в эту ночь. Он сочинял письмо Иоганне.
На следующий день он в течение нескольких часов обрабатывал текст письма, стараясь сделать его таким, чтобы оно проскочило через цензуру директора. Оберрегирунгсрат Фертч наслаждался, читая это необыкновенное письмо; его кроличья мордочка усиленно дергалась. Он прочел письмо несколько раз, постарался запомнить отдельные места, чтобы щегольнуть ими в обществе особо уважаемых граждан соседнего местечка, с которыми дважды в неделю ой обычно встречался за одним и тем же столиком в ресторане. Затем он сделал на письме пометку о том, что оно «не допущено к отправке», и приложил его к делу.
23. Ночные бродяги
Господин Пфаундлер, несмотря на свое желание сделать «Пудреницу» увеселительным заведением более светским и привлекательным для космополитической публики, в определенные дни считал необходимым придавать ей характерно баварскую окраску. Как известно, только в Мюнхене можно было изготовлять пиво, – это зависело от состава местного воздуха и воды; точно так же только в Мюнхене – и это зависело от характера его жителей – можно было устраивать празднества без натянутости и кривляния, создавать настроение, настоящее веселье. Такие непритязательные, грубовато-простые маскарады Пфаундлер устраивал довольно часто. В отношении костюмов каждый раз объявлялся новый лозунг, ни для кого, впрочем, не обязательный, так что никто не был связан и всем все было дозволено.
Идея этих небольших балов имела успех. Приезжие иностранцы принимали в них восторженное участие. Для оформления таких балов г-н Пфаундлер привлекал художника Грейдерера и создателя серий «Бой быков», которые и разрешали возложенную на них задачу с большим усердием и вкусом. Г-н Пфаундлер не жалел денег, – эти вечера были его любимым детищем. Специально ради них он выписывал из Мюнхена мелких художников, художественных ремесленников, всякую «скотину» – молодых людей, умевших веселиться с соблюдением приличий. Привозил их на свой счет в Гармиш, предоставлял им полное содержание.
На этот раз вечер был устроен под лозунгом «Ночные бродяги». Удачный лозунг; кто и что только не бродит по ночам? Кто не хотел особенно напрягать воображение, мог, следуя излюбленной моде тех лет, явиться просто в пижаме.
Черт возьми, что только сделали господа художники с «Пудреницей»! Куда девался весь восемнадцатый век, благородная плиточная облицовка, весь налет светской изысканности!
Сегодня под искусно нарисованным, усыпанным звездами небом с зелеными и красными фонариками виднелась астрологическая лаборатория; жуткий бесовский шабаш, с дикими чертенятами, с полными наивного бесстыдства аппетитными ведьмами; пламя чистилища из развевавшихся желтых и красных бумажных змей, внушавшее трепет и страх. Здесь была и преисподняя, и река Стикс с искусно покачивающимся челном (переправа: для местных жителей – двадцать марок, для иностранцев – десять центов). «Интимный зал» был превращен в лунный ландшафт, грандиозно пустынный, гротескный и романтичный, украшенный плакатами с сочными баварскими поговорками. При желании дешево и приятно отдохнуть от всех этих страхов можно было пройти в «пивную», особенно любовно отделанную художником Грейдерером, Полотнища, разрисованные сине-белыми ромбами баварского герба, образовывали уютный шатер. Здесь было много зелени, развевающихся флажков, забавных рисунков, благодушно-жизнерадостных изречений, веселивших душу.
Через час после начала «Пудреница» заполнилась до последнего укромного уголка. Картина была недурная. Не обошлось и без некоторой дозы извращенности, которую г-н Пфаундлер охотно примешивал для «знатоков». Черное, закрытое, с длинным шлейфом платье, плотно облегавшее хрупкое покорное тело Инсаровой, даже и самому суровому наблюдателю не могло бы показаться неприличным, а между тем действовало так, что мышиные глазки под шишковатым черепом самого Пфаундлера, хоть он и успел до тонкости изучить свою танцовщицу и все ее «штучки», загорелись похотливым восторгом. Манера, с которой фон Дельмайер и его друг демонстрировали свои костюмы «дам сомнительного поведения», также производила особое впечатление именно благодаря своей дерзкой скромности.
Но таких костюмов было немного. Основным тоном была грубоватая, безобидная веселость, баварская жизнерадостность.
Хотя, казалось, желание г-на Пфаундлера было удовлетворено полностью, он все же проявлял нервозность и странную даже для него, грубость, особенно по отношению к своим любимцам. Ну, хотя бы по отношению к г-ну Друкзейсу, изобретателю шумовых инструментов и забавных игрушек, создавшему в своей области прямо эпохальные новшества, например, катушки клозетной бумаги, начинавшие при отрывании листков играть популярные мелодии: «Будь верен и честен» и «В прохладном гроте». Г-н Пфаундлер и представить себе не мог, чтобы на серьезно организованном и претендующем на высокое качество балу можно было обойтись без г-на Друкзейса, и поэтому предложил ему сконструировать для бала «ночных бродяг» несколько особенно остроумных, неожиданно производящих музыку предметов. Несмотря на это, он грубо оборвал заслуженного изобретателя, когда тот позволил себе задать ему какой-то вполне невинный вопрос.
Настроение г-на Пфаундлера было испорчено отсутствием одного лица на этом балу, где собралось столько людей самого изысканного общества. Он зашел так далеко, что написал, хотя писать для него было тяжелым делом, собственноручное приглашение этому лицу. Тем не менее Пятый евангелист не явился в прошлый раз, не счел нужным явиться и на этот вечер. Г-н Пфаундлер чувствовал себя оскорбленным. Он груби набросился на изобретателя Друкзейса, затем выругался по поводу того, что до сих пор нет этого растяпы Гессрейтера и толстухи Радольной. Вся эта публика, которая весь век без дела сидит на собственном заду, всегда оказывается наименее аккуратной.
Когда же оба они со значительным опозданием все же явились, выяснилось, что для опоздания у них были вполне уважительные причины: они надеялись, что им удастся привезти с собой кронпринца Максимилиана. Но принцу в последнюю минуту пришлось неожиданно отбыть. «Политическое положение», – объяснил г-н Гессрейтер медлительно, туманно и не вполне вразумительно. Насколько г-н Пфаундлер мог понять, вожди левых партий на тайном совещании решили добиваться плебисцита по вопросу о лишении бывших владетельных князей их имущественных прав, и принц после продолжительных телефонных переговоров с графом Ротенкампом и землевладельцем Бихлером поздно вечером спешно отбыл в Мюнхен.
Господин Пфаундлер проводил г-на Гессрейтера и его подругу к приготовленному для них столику. Он внимательно оглядел г-жу фон Радольную. Не пользовалась ли она рентой, которая подходила под понятие имущества, подлежащего конфискации? Не была ли она одной из тех, кому непосредственно угрожало постановление левых партий? Но она была невозмутима. Она сидела за столиком, спокойная, царственная, окруженная уважением, с медно-красными волосами, высоко зачесанными над широким лбом, с полными обнаженными руками, роскошная в своем черном платье, варварски усыпанном огромными драгоценными камнями. Она изображала сегодня какую-то дальневосточную богиню ночи. Принимала участие в разговоре, спокойно, любезно отвечая на многочисленные приветствия из Шумного, наполненного весельем зала.
В душе она была охвачена паникой. Закон о конфискации… Революцию она пережила спокойно, втайне посмеиваясь над глупыми бунтовщиками, довольствовавшимися переменой ярлычка и не думавшими – идиоты они этакие! – покушаться на действительную власть, на собственность. А теперь вдруг, после такого долгого промежутка времени, им все же пришло это в голову. Неужели это было возможно? Неужели они посмеют? Всерьез покушаться на собственность, на священное право собственности? В Германии!.. В Баварии!.. Один факт возникновения такой мысли был бесстыдством, бесстыдством, переходящим всякую меру. С царственным видом, грузная в обилии своей плоти, восседала она за столиком, отвечала на почтительные поклоны, спокойно шутила, но в душе была опустошена, беспомощна. Не угадал ли уже кто-нибудь перемену? Не пошли ли уже разговоры? Она знала свет: все покидали того, кого покидал успех. Она находила это вполне естественным.
Она оглядела г-на Гессрейтера, сидевшего рядом с ней. Он был весь в черном. На нем были черные атласные штаны до колен, длинные черные чулки, черная куртка, доверху закрывавшая шею, застегнутая огромной жемчужиной. По его словам, он изображал ночь и старался походить на одного из героев умершего сто лет назад немецкого писателя Э.Т.А.Гофмана, которого очень ценил. Он походил на слегка разжиревшее изысканное привидение. Гессрейтер не мог скрыть своего беспокойства. Она знала его, знала, что причиной этому не гнусное политическое выступление этих болванов. Он искал кого-то, кого не видел здесь. Она обычно была спокойной женщиной и охотно прощала ему всякие мелкие грешки, – сегодня она ощущала досаду. Подло было с его стороны нервничать не по поводу закона о конфискации, а из-за Иоганны Крайн. Она сидела спокойная, в блеске своего идолоподобного наряда. Обдуманно медлительно, в то время как взоры окружающих были обращены на нее, высвободила она из медно-красных волос какое-то мешавшее ей украшение, обратила свое красивое лицо с ярко Очерченным ртом и широким носом к доктору Пфистереру. Костюм Пфистерера был несложен: поверх старомодного фрака он накинул венецианский плащ и с трогательным усилием старался приспособить к этой церемониальной одежде свое нескладное тело, привыкшее к суконной куртке и негнущимся кожаным штанам.
– Видели ли вы, кстати, Иоганну Крайн? – спросила его г-жа фон Радольная. – Вы не знаете, явится ли она сегодня?
Все были озадачены. Г-жа фон Радольная и Иоганна были дружны. Если кто-нибудь мог быть осведомлен о планах Иоганны, то прежде всего – г-жа фон Радольная. Г-н Гессрейтер, кроме того, знал, что она говорила с Иоганной об ее костюме. Что же скрывалось за этим язвительным вопросом?
Пфистерер сначала удивленно промолчал, скользнув по г-же фон Радольной непонимающим и тревожным взглядом.
– Ведь вы, кажется, очень дружны с госпожой Крюгер? – нисколько не смущаясь, продолжала г-жа фон Радольная своим звучным голосом.
– А вы разве не дружны с ней? – спросил наконец Пфистерер, и это прозвучало как-то глуповато. – Если не ошибаюсь, мы все дружески относимся к ней, – продолжал он, с вызывающим видом оглядываясь кругом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101