Но громкие крики раздавались уже не извне, а в самом доме, которым овладела толпа, подстрекаемая Випсаном и Каринасом.
– Я говорил тебе, – стонал Мадех, пытаясь освободиться. – Римляне хотят убит тебя и меня с тобой, и всех в доме, рабов и янитора, и Атиллию также! Может быть, они уже убили Элагабала и покрыли кровью этот город, город тревог и скрежета зубов. Что делать, что делать?
Он заламывал руки, старался увлечь его в какой-нибудь закоулок между кубикулами, чтобы спрятать его и спрятаться самому вместе с ним, понимая, что теперь сопротивляться невозможно. Но Атиллий опустился на ложе.
– Они убьют нас; жизнь не стоит того, чтобы сопротивляться смерти. Останемся здесь! Ты знаешь, я мечтал о тебе, даже прогнав тебя; я думал о тебе, хотел видеть тебя, сожалел о твоем отсутствии, и, если бы не гордость, мешавшая мне, я позвал бы тебя. Я понимаю, понимаю, почему ты отдался моей сестре. Мне не следовало запирать тебя, удалять ото всех, а надо было раскрыть перед тобой свет, развлекать и забавлять тебя. И к тому же для тебя наступил возраст, когда половая сила внезапно проявляется; и она оказалась сильнее тебя. На Атиллию же мне не надо было гневаться, она женщина, и потому достойна презрения, низменна, ничтожна и способна только к телесной страсти, как и все женщины! Она исполнила свое предназначение; Андрогин может существовать без участия женщины, и наши качества, наша способность, наша сила, наша мужественность сосредоточатся в нем, не истощенные ее прикосновением. И поэтому я стремился к Андрогину и надеялся увидеть его в тебе. Ты воплощаешь его в себе или будешь им. У меня же нет больше силы жить, и я с радостью умираю с тобой.
Мадех старался поднять его, каждую минуту опасаясь появления римлян, которых отделял от них только таблинум. Слышался шум борьбы, приближался яростный топот ног, среди которого выделялись резкие крики обезьяны. Взломав дверь и оттолкнув янитора и рабов, нападавшие растерялись при виде великолепия дома и мягкого света в храме, подернутого легкой голубой дымкой; они спрашивали Атиллия, не решаясь двинуться дальше, сдерживаемые рабами, которые стояли, как изгородь, держа кулаки перед лицами нападавших. Были вооружены только Каринас и Випсаний, размахивавшие короткими ножами. Постепенно они оттесняли рабов к таблинуму; атриум медленно наполнялся людьми, и, чтобы вызвать в себе смелость, они срывали занавеси, опрокидывали подставки, покрывали стены гнусными плевками. Один из них дернул за хвост павлина, птица пронзительно закричала, потом тяжело полетела к имплувиуму и, испуганная, села на его край. Крокодил погрузился в воду, и ее обманчиво прозрачная поверхность затихла, не шелохнувшись. С улицы толпа все прибывала, рабы в отчаянии предвидели, что нападавшие неизбежно овладеют таблинумом и убьют Атиллия и Мадеха.
… Амон еле выбрался из дома Атиллия. В грязной тунике, дрожа и обливаясь потом, что-то бессвязно бормоча, он бежал к осажденному дворцу Старой Надежды. Из Садов до него доносился шум сражения; со всех сторон слышались возгласы, требовавшие смерти Элагабала. Навстречу мятежникам из потайных дверей неожиданно вышел отряд хризаспидов, руководимых двумя центурионами, – в голове и в хвосте, – на флангах колонны трубили энеаторы. Амон подбежал к первому центуриону и рассказал о нападении на дом Атиллия. Все поспешили туда в тревоге за Мадеха и Атиллия, которых, быть может, уже не было в живых.
А тем временем, заколов вставшего на их пути раба, столкнув других защитников дома, Випсаний и Кринас ворвались в таблинум и увидели обнимающихся Атиллия и Мадеха.
– Ты – Атиллий, примицерий, враг Рима! Смерть! Смерть! Крейстос страждет через тебя.
Атиллий спокойно смотрел, обратив к ним бледное лицо с фиолетово-голубыми глазами, держа за руку Мадеха, который встал, трепеща от ярости:
– Нет, нет! Вы его не убьете! Я познал Крейстоса, как и вы. Крейстоса здесь почитают.
Он хотел сказать им, что изображение Крейстоса, во имя которого они шли против Атиллия, находится здесь, вместе с другими Богами, в круглом храме, что сам он, Мадех, тоже поклонялся Крейстосу и пил из золотой чаши по восточному обряду, настолько он был несведущ в разделении христиан. Но Каринас закричал:
– Мы знаем тебя. Ты жил вместе с Геэлем, ты был с Залем, ты принадлежал восточным христианам, ты извратил учение Крейстоса, как и они. Умри же! Умри! Крейстос не хочет тебя!..
В его руке блеснул кинжал. В этот момент Атиллий рванулся вперед и принял удар на себя. Он был поражен в самое сердце, как недавно и Заль. Его глаза остекленели, рот широко открылся, руки судорожно сжались. Он упал на Мадеха, которому Випсаний уже успел нанести смертельный удар по затылку. Их кровь смешалась и заструилась из-под распростертых тел.
Вид крови обезумил христиан. Они стали крушить вокруг себя все: изображения Богов, Весту, золотые треножники, даже черное изображение Крейстоса, которого они касались с брезгливостью, как чего-то нечистого. Началась облава на рабов, их вытаскивали из-за занавесей и ковров и убивали, несмотря на отчаянное сопротивление. Трупы лежали везде: в кубикулах, в перистиле, в таблинуме, – удушенные, со вспоротыми азиатскими кривыми ножами животами! Кровь, пенясь, растекалась по всему дому, обезображивая его изящную архитектуру. В ужасе визжала обезьяна, павлин распушил хвост, утративший блеск, крокодил беспокойно шевелился. Но вот добрались и до животных, убили и их тоже, кровь обезьяны и павлина залила пол, а кровь крокодила окрасила воду бассейна, и его спокойная поверхность казалась кровавой луной.
А к дому уже приближались хризаспиды. Их, забыв всякую осторожность, сопровождали Сэмиас и Атиллия. Они сидели в закрытой лектике, окруженной катафрактариями, и тихо всхлипывали. Сэмиас думала об Атиллий, а Атиллия – о Мадехе; его смерть, казавшаяся ей невероятной, рождала в ней неясное желание также умереть. Чувство глубокой нежности, вытесняя возникавшую жалость к брату, не пожелавшему допустить ее к своему изголовью, обращало ее мысли к Мадеху, изящному, благоухающему, с нежным телом и отзывчивой душой, и она тихо повторяла его имя, а Сэмиас смотрела на нее, открывая в ней черты лица Атиллия, его продолговатый профиль, прямой нос, нервные губы и его странные фиолетовые глаза, озарявшие аметистовым блеском подвижное лицо. Светлейшая госпожа не хотела больше думать о низости своего сына, который, в то время, когда преданные ему люди умирали, прятался в латринах, пачкая там свои златотканные и шелковые одежды, блистающую тиару, свою обувь, украшенную драгоценными металлами, эмалью и слоновой костью, и не имел мужества убить себя золотым кинжалом, ядом или петлей. Если бы Атиллий пожелал императорской власти вместо того, чтобы терять свою мужественность с Мадехом, с какой радостью Сэмиас отрешилась бы от своего сына, имевшего ее пороки без ее энергии: вместе с Атиллием она подавила бы восстание Лагеря, свирепость армии и все оскорбления Рима. И в бешеной страсти своей, неисцелимой страсти, она бросилась в объятия Атиллий, признаваясь ей в безумной и глубокой любви к ее брату, о чем Атиллия догадалась лишь несколько часов тому назад.
– Твоего брата любила я! И я бросалась в объятия мужчин лишь потому, что он отверг меня, он, кому я отдала бы Империю, а не этому сыну, который прячется в грязи дворца.
– И я люблю, люблю Мадеха, и если я следовала за тобой, отдавая свое тело прохожим, быть может, врагам Элагабала, то потому, что Мадех исчез и ни один мужчина не мог мне заменить его.
Их слезы смешивались, они обнимались, Сэмиас в сладкой надежде, что Атиллий будет спасен и бросится в ее объятия, а Атиллия, – смутно надеясь увидеть Мадеха в домике в Каринах, который уже виднелся вдали. А римляне уже выскакивали из дверей домика, надеясь спастись, но их нагоняли хризаспиды и катафрактарии и безжалостно убивали. Когда женщины подъезжали к дому, то их мулы ступали по стонавшим раненым, среди крови, разлитой повсюду, даже в небе, которое казалось красной растерзанной тогой.
Амон проскользнул в ряды хризаспидов, входивших по четыре в ряд, с копьями наперевес, в вестибулум. Янитор был зарезан в своем помещении, и труп его лежал лицом вниз. В атриуме валялись тела рабов, пораженные в затылки или в спины; некоторые, еще живые, придерживая руками внутренности, выпадавшие из распоротого живота, отупевшим взглядом смотрели на хризаспидов. В углу Випсаний и Каринас ожидали их с довольным и презрительным видом. Они убили врага Крейстоса, врага, водворившего в Риме культ жизни, а с ним вместе и его жреца Солнца, ложного христианина. Теперь они могут спокойно умереть, наставленные в вере Аттой, который так основательно доказал им вред, приносимый вере Крейстоса Черным Камнем и последователями Заля, извращавшими его учение. Но сам Атта не появлялся во время этих трагических событий, ловкий интриган, он ушел в сторону, чтобы избежать опасности, а потом надеясь воспользоваться укреплением веры в Крейстоса, если это осуществится. Другие будут убиты, а он будет жить, прекрасно жить во славу Агнца, поднявшись из прозябания паразита, станет уважаемым учителем, благочестивым, мудрым, святым, а, быть может, даже займет место первосвященника на Римском престоле. И, вероятно, перспектива была неосознанно приятна Випсанию и Каринасу, потому что так же бесстрашно, как в Цирке, – где они исповедовали Крейстоса перед двумястами пятьюдесятью тысячами зрителей, – они теперь спокойно подставили грудь золотым копьям преторианцев и умерли, даже не вскрикнув!
В таблинуме Сэмиас и Атиллия тревожно взяли за руку Амона и спрашивали его:
– Ты его друг, ты знал Атиллия?
– Какова была его воля? Говори! Мадех сообщал тебе?
Они не знали его, но предполагали, что если его не тронули хризаспиды, то он имел какое-нибудь значение для примицерия и его вольноотпущенника.
Амон, печальный и смущенный, ответил горестно:
– Нет, Мадех мне ничего не сказал, я проводил его сюда и потом убежал, чтобы позвать на помощь. Я знал Атиллия раньше, он спас меня от преторианцев. Увы! Горе! Горе! Они мертвы оба.
Атиллий в фиолетовой одежде и Мадех в бедной тоге лежали рядом, с окровавленными лицами и держа друг друга за руки. Женщины вскрикнули и опустились без чувств – на кровь, на обломки утвари. Хризаспиды подняли их. Амон прикоснулся к Мадеху, еще теплому, и тот шевельнулся.
– Он еще жив, он жив, Мадех!
Женщины пришли в себя. Атиллий был неподвижен, и Сэмиас снова слабо закрыла глаза. Атиллия приподняла Мадеха и, ради него позабыв о погибшем брате, говорила:
– Да! Да! Он жив, и я сохраню ему жизнь, я исцелю его, и он будет любить меня!
XVIII
Потом потянулись тяжелые дни. Рим купался в крови; Элагабал по-прежнему пребывал в Старой Надежде, а Маммеа – во Дворце Цезарей. Оргии однополой любви и сладострастие Черного Камня мрачно возобновились под латинским небом, которое сделалось багровым, отражая пролитую кровь минувшей резни. Печально вечный город, омраченный широкой тенью победоносного Черного Конуса, притаился со стонами и в ужасе, внимая Тибру, медлительно оплакивавшему уносимые трупы, и жаждал света, который мог бы рассеять окутавший его мрак. На всех его горизонтах появлялся облик Элагабала, веселого и сияющего драгоценными камнями тиары и ожерелий; и его пурпурная одежда, и его ноги, обутые в шелк и золото, ступающие по земле, усыпанной шафраном, и нагота его тела, – все это возникало то здесь, то там в торжественных шествиях с танцовщицами, Юношами Наслаждения, жрецами Солнца, покачивающими бедрами. Гиероклес, Зотик, Муриссим, Гордий, Протоген, – все приближенные, гордые, как триумфальные арки, нагло появлялись на улицах вместе с Элагабалом, неудержимо предаваясь культу Черного Конуса, на глазах у римлян, не смевших выказывать негодование: и угнетенное воображение граждан было перенасыщено видом постыдных сочетаний мужских тел.
Но в одно мартовское утро, когда Тибр снова желтел, как топаз, памятники ярко белели, окрестности украшались весенними цветами и тихо журчали воды и облака не закрывали неба, в котором исчезала утром луна, чтобы снова появиться вечером, – Рим сжался в судорогах нового восстания. И жители города опять увидели, как выходили из Лагеря преторианцы, поднимались копья и дротики, резко блестели мечи, сверкали шлемы и латы, бежали, обезумев животные, убиваемые стрелами солдат, и голубоватую тишину разрезал топот конницы, отряды которой яростно неслись по содрогающейся земле, снова требуя смерти. Однако римляне, наученные горьким опытом двух восстаний, на сей раз и пальцем не шевельнули, и борьба шла лишь между двумя партиями, разделявшими армию, – между Элагабалом и Маммеей, стремившейся овладеть Империей для своего сына.
И это последнее и решающее восстание вытащило Мадеха из домика в Каринах, а вместе с Мадехом Амона и Геэля. Вольноотпущенник выздоровел благодаря уходу Атиллии и египтянина. Дни быстро текли. Ганг и Ликсио были убиты близ Старой Надежды, Геэля излечила от раны Кордула, и он пришел к Мадеху вместе с Амоном, как этого желала Атиллия. Геэль все время нежно ухаживал за Мадехом, успокаивал его чудными рассказами, воспоминаниями о сирийском крае, где мирно протекло их детство, как мирно текут воды реки между берегами, окаймленными зеленью, пронизанной солнечным светом. Когда Мадёх окреп, они стали развлекать его, как балованного ребенка, тихими беседами, к которым присоединялись нежные голоса Кордулы и Атиллии: блудница не внушала отвращения девушке и не стыдилась ее. Геэль и Амон сдержанно смеялись, предполагая возвратиться в Эмесс, чтобы спокойно жить там: Атиллия была бы там окружена заботами Кордулы и Хабаррахи; Амон и Геэль по-прежнему ухаживали бы за Мадехом, которому они обещали жизнь, полную сладостного покоя. Выздоравливающий юноша слабо улыбался, постепенно возвращаясь в реальный мир, чувствуя к Атиллии особую любовь, очень целомудренную, забывая, кем он был для примицерия и кем была Атиллия для незнакомцев в лупанарах. И тогда будущее рисовалось ему в восхитительно розовых тонах и мир не казался уже таким мрачным, а род человеческий таким развращенным; наступило равнодушие к судьбам Империи, и возможность ее крушения уже не пугала, страх за нее исчез, поглощенный тесной дружбой, все возраставшей и открывавшей теперь бесконечные дали. Иногда они говорили о Зале и Севере, тогда слезы слышались в их голосах, а имя Крейстоса, упоминаясь, как бы сразу утопало в солнечных лучах, наводнявших жилище Мадеха, прежнее жилище примицерия, где, по желанию Атиллии, теперь жил Мадех. Тогда Амон, Атиллия, Кордула и даже Хабарраха говорили о том, чтобы принять Воды Крещения. Геэль улыбался, а Мадех, как в тумане вспоминал то собрание в Транстеверине, где он не принял чувственного экстаза последователей восточного культа, а также собрание в старом латинском храме на Ардеатинской дороге, где он отдал себя им. И все, посещавшие их, говорили о Крейстосе, даже Скебахус. Он также хотел уехать, но не в Сирию, а в Килинию, где будет попрежнему продавать соленую свинину и рассказывать необычайные истории, которые, вследствие его долгого пребывания в Риме, станут еще более удивительными.
XIX
Обезумевший от горя Мадех нес к Тибру Атиллию. Ее ранили преторианцы в тот момент, когда она спешила на выручку Сэмиас. Но Сэмиас, как и Элагабала, убили. Преторианцы покрыли нечистотами его голову, красивую голову Императора в тиаре с драгоценными камнями, потом убили и Гиероклеса, выкололи глаза Аристомаху и Антиохану, посадили на кол Зотика и Муриссима, отрубили голову Гордию и Протогену, усеяли вновь Сады трупами, наполнили озера половыми органами, отрезанными у Юношей Наслаждения, разрушили дворец, не пощадив ни канделябр, поддерживаемых атлантами, ни ваз, ни статуй, ни триклиниев и тронов из золота, слоновой кости и бронзы, ни кафедр, ни сигм, ни столов из драгоценного дерева, – ничего, что составляло славу дворца. Потом извлекли Черный Камень из храма Солнца, покрыли его нечистотами и разбили на куски, разбросанные народом, дабы никогда уже не восстал этот символ Жизни, так грубо воздвигнутый Элагабалом над Римом, точно мрачный обелиск в виде гигантского фаллоса.
Как только началось восстание, Хабарраха позвала Геэля и Амона, чтобы вырвать Атиллию из рук восставших преторианцев, и Мадех, еще не вполнездоровый, последовал за ними. Они проникли за ограду Старой Надежды, где скоро потеряли друг друга. Мадеху едва удалось проскользнуть в угол залы, полной крови, где лежала изнасилованная Атиллия, обнаженная, с отрезанными сосками, распухшим горлом и лицом, обезображенным ударами железных подошв. Он поднял ее и едва успел уклониться от стрелы, пущенной откуда-то из глубины коридора и поразившей Хабарраху, которая упала замертво, даже не вскрикнув, в лужу крови, разбрасывая брызги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
– Я говорил тебе, – стонал Мадех, пытаясь освободиться. – Римляне хотят убит тебя и меня с тобой, и всех в доме, рабов и янитора, и Атиллию также! Может быть, они уже убили Элагабала и покрыли кровью этот город, город тревог и скрежета зубов. Что делать, что делать?
Он заламывал руки, старался увлечь его в какой-нибудь закоулок между кубикулами, чтобы спрятать его и спрятаться самому вместе с ним, понимая, что теперь сопротивляться невозможно. Но Атиллий опустился на ложе.
– Они убьют нас; жизнь не стоит того, чтобы сопротивляться смерти. Останемся здесь! Ты знаешь, я мечтал о тебе, даже прогнав тебя; я думал о тебе, хотел видеть тебя, сожалел о твоем отсутствии, и, если бы не гордость, мешавшая мне, я позвал бы тебя. Я понимаю, понимаю, почему ты отдался моей сестре. Мне не следовало запирать тебя, удалять ото всех, а надо было раскрыть перед тобой свет, развлекать и забавлять тебя. И к тому же для тебя наступил возраст, когда половая сила внезапно проявляется; и она оказалась сильнее тебя. На Атиллию же мне не надо было гневаться, она женщина, и потому достойна презрения, низменна, ничтожна и способна только к телесной страсти, как и все женщины! Она исполнила свое предназначение; Андрогин может существовать без участия женщины, и наши качества, наша способность, наша сила, наша мужественность сосредоточатся в нем, не истощенные ее прикосновением. И поэтому я стремился к Андрогину и надеялся увидеть его в тебе. Ты воплощаешь его в себе или будешь им. У меня же нет больше силы жить, и я с радостью умираю с тобой.
Мадех старался поднять его, каждую минуту опасаясь появления римлян, которых отделял от них только таблинум. Слышался шум борьбы, приближался яростный топот ног, среди которого выделялись резкие крики обезьяны. Взломав дверь и оттолкнув янитора и рабов, нападавшие растерялись при виде великолепия дома и мягкого света в храме, подернутого легкой голубой дымкой; они спрашивали Атиллия, не решаясь двинуться дальше, сдерживаемые рабами, которые стояли, как изгородь, держа кулаки перед лицами нападавших. Были вооружены только Каринас и Випсаний, размахивавшие короткими ножами. Постепенно они оттесняли рабов к таблинуму; атриум медленно наполнялся людьми, и, чтобы вызвать в себе смелость, они срывали занавеси, опрокидывали подставки, покрывали стены гнусными плевками. Один из них дернул за хвост павлина, птица пронзительно закричала, потом тяжело полетела к имплувиуму и, испуганная, села на его край. Крокодил погрузился в воду, и ее обманчиво прозрачная поверхность затихла, не шелохнувшись. С улицы толпа все прибывала, рабы в отчаянии предвидели, что нападавшие неизбежно овладеют таблинумом и убьют Атиллия и Мадеха.
… Амон еле выбрался из дома Атиллия. В грязной тунике, дрожа и обливаясь потом, что-то бессвязно бормоча, он бежал к осажденному дворцу Старой Надежды. Из Садов до него доносился шум сражения; со всех сторон слышались возгласы, требовавшие смерти Элагабала. Навстречу мятежникам из потайных дверей неожиданно вышел отряд хризаспидов, руководимых двумя центурионами, – в голове и в хвосте, – на флангах колонны трубили энеаторы. Амон подбежал к первому центуриону и рассказал о нападении на дом Атиллия. Все поспешили туда в тревоге за Мадеха и Атиллия, которых, быть может, уже не было в живых.
А тем временем, заколов вставшего на их пути раба, столкнув других защитников дома, Випсаний и Кринас ворвались в таблинум и увидели обнимающихся Атиллия и Мадеха.
– Ты – Атиллий, примицерий, враг Рима! Смерть! Смерть! Крейстос страждет через тебя.
Атиллий спокойно смотрел, обратив к ним бледное лицо с фиолетово-голубыми глазами, держа за руку Мадеха, который встал, трепеща от ярости:
– Нет, нет! Вы его не убьете! Я познал Крейстоса, как и вы. Крейстоса здесь почитают.
Он хотел сказать им, что изображение Крейстоса, во имя которого они шли против Атиллия, находится здесь, вместе с другими Богами, в круглом храме, что сам он, Мадех, тоже поклонялся Крейстосу и пил из золотой чаши по восточному обряду, настолько он был несведущ в разделении христиан. Но Каринас закричал:
– Мы знаем тебя. Ты жил вместе с Геэлем, ты был с Залем, ты принадлежал восточным христианам, ты извратил учение Крейстоса, как и они. Умри же! Умри! Крейстос не хочет тебя!..
В его руке блеснул кинжал. В этот момент Атиллий рванулся вперед и принял удар на себя. Он был поражен в самое сердце, как недавно и Заль. Его глаза остекленели, рот широко открылся, руки судорожно сжались. Он упал на Мадеха, которому Випсаний уже успел нанести смертельный удар по затылку. Их кровь смешалась и заструилась из-под распростертых тел.
Вид крови обезумил христиан. Они стали крушить вокруг себя все: изображения Богов, Весту, золотые треножники, даже черное изображение Крейстоса, которого они касались с брезгливостью, как чего-то нечистого. Началась облава на рабов, их вытаскивали из-за занавесей и ковров и убивали, несмотря на отчаянное сопротивление. Трупы лежали везде: в кубикулах, в перистиле, в таблинуме, – удушенные, со вспоротыми азиатскими кривыми ножами животами! Кровь, пенясь, растекалась по всему дому, обезображивая его изящную архитектуру. В ужасе визжала обезьяна, павлин распушил хвост, утративший блеск, крокодил беспокойно шевелился. Но вот добрались и до животных, убили и их тоже, кровь обезьяны и павлина залила пол, а кровь крокодила окрасила воду бассейна, и его спокойная поверхность казалась кровавой луной.
А к дому уже приближались хризаспиды. Их, забыв всякую осторожность, сопровождали Сэмиас и Атиллия. Они сидели в закрытой лектике, окруженной катафрактариями, и тихо всхлипывали. Сэмиас думала об Атиллий, а Атиллия – о Мадехе; его смерть, казавшаяся ей невероятной, рождала в ней неясное желание также умереть. Чувство глубокой нежности, вытесняя возникавшую жалость к брату, не пожелавшему допустить ее к своему изголовью, обращало ее мысли к Мадеху, изящному, благоухающему, с нежным телом и отзывчивой душой, и она тихо повторяла его имя, а Сэмиас смотрела на нее, открывая в ней черты лица Атиллия, его продолговатый профиль, прямой нос, нервные губы и его странные фиолетовые глаза, озарявшие аметистовым блеском подвижное лицо. Светлейшая госпожа не хотела больше думать о низости своего сына, который, в то время, когда преданные ему люди умирали, прятался в латринах, пачкая там свои златотканные и шелковые одежды, блистающую тиару, свою обувь, украшенную драгоценными металлами, эмалью и слоновой костью, и не имел мужества убить себя золотым кинжалом, ядом или петлей. Если бы Атиллий пожелал императорской власти вместо того, чтобы терять свою мужественность с Мадехом, с какой радостью Сэмиас отрешилась бы от своего сына, имевшего ее пороки без ее энергии: вместе с Атиллием она подавила бы восстание Лагеря, свирепость армии и все оскорбления Рима. И в бешеной страсти своей, неисцелимой страсти, она бросилась в объятия Атиллий, признаваясь ей в безумной и глубокой любви к ее брату, о чем Атиллия догадалась лишь несколько часов тому назад.
– Твоего брата любила я! И я бросалась в объятия мужчин лишь потому, что он отверг меня, он, кому я отдала бы Империю, а не этому сыну, который прячется в грязи дворца.
– И я люблю, люблю Мадеха, и если я следовала за тобой, отдавая свое тело прохожим, быть может, врагам Элагабала, то потому, что Мадех исчез и ни один мужчина не мог мне заменить его.
Их слезы смешивались, они обнимались, Сэмиас в сладкой надежде, что Атиллий будет спасен и бросится в ее объятия, а Атиллия, – смутно надеясь увидеть Мадеха в домике в Каринах, который уже виднелся вдали. А римляне уже выскакивали из дверей домика, надеясь спастись, но их нагоняли хризаспиды и катафрактарии и безжалостно убивали. Когда женщины подъезжали к дому, то их мулы ступали по стонавшим раненым, среди крови, разлитой повсюду, даже в небе, которое казалось красной растерзанной тогой.
Амон проскользнул в ряды хризаспидов, входивших по четыре в ряд, с копьями наперевес, в вестибулум. Янитор был зарезан в своем помещении, и труп его лежал лицом вниз. В атриуме валялись тела рабов, пораженные в затылки или в спины; некоторые, еще живые, придерживая руками внутренности, выпадавшие из распоротого живота, отупевшим взглядом смотрели на хризаспидов. В углу Випсаний и Каринас ожидали их с довольным и презрительным видом. Они убили врага Крейстоса, врага, водворившего в Риме культ жизни, а с ним вместе и его жреца Солнца, ложного христианина. Теперь они могут спокойно умереть, наставленные в вере Аттой, который так основательно доказал им вред, приносимый вере Крейстоса Черным Камнем и последователями Заля, извращавшими его учение. Но сам Атта не появлялся во время этих трагических событий, ловкий интриган, он ушел в сторону, чтобы избежать опасности, а потом надеясь воспользоваться укреплением веры в Крейстоса, если это осуществится. Другие будут убиты, а он будет жить, прекрасно жить во славу Агнца, поднявшись из прозябания паразита, станет уважаемым учителем, благочестивым, мудрым, святым, а, быть может, даже займет место первосвященника на Римском престоле. И, вероятно, перспектива была неосознанно приятна Випсанию и Каринасу, потому что так же бесстрашно, как в Цирке, – где они исповедовали Крейстоса перед двумястами пятьюдесятью тысячами зрителей, – они теперь спокойно подставили грудь золотым копьям преторианцев и умерли, даже не вскрикнув!
В таблинуме Сэмиас и Атиллия тревожно взяли за руку Амона и спрашивали его:
– Ты его друг, ты знал Атиллия?
– Какова была его воля? Говори! Мадех сообщал тебе?
Они не знали его, но предполагали, что если его не тронули хризаспиды, то он имел какое-нибудь значение для примицерия и его вольноотпущенника.
Амон, печальный и смущенный, ответил горестно:
– Нет, Мадех мне ничего не сказал, я проводил его сюда и потом убежал, чтобы позвать на помощь. Я знал Атиллия раньше, он спас меня от преторианцев. Увы! Горе! Горе! Они мертвы оба.
Атиллий в фиолетовой одежде и Мадех в бедной тоге лежали рядом, с окровавленными лицами и держа друг друга за руки. Женщины вскрикнули и опустились без чувств – на кровь, на обломки утвари. Хризаспиды подняли их. Амон прикоснулся к Мадеху, еще теплому, и тот шевельнулся.
– Он еще жив, он жив, Мадех!
Женщины пришли в себя. Атиллий был неподвижен, и Сэмиас снова слабо закрыла глаза. Атиллия приподняла Мадеха и, ради него позабыв о погибшем брате, говорила:
– Да! Да! Он жив, и я сохраню ему жизнь, я исцелю его, и он будет любить меня!
XVIII
Потом потянулись тяжелые дни. Рим купался в крови; Элагабал по-прежнему пребывал в Старой Надежде, а Маммеа – во Дворце Цезарей. Оргии однополой любви и сладострастие Черного Камня мрачно возобновились под латинским небом, которое сделалось багровым, отражая пролитую кровь минувшей резни. Печально вечный город, омраченный широкой тенью победоносного Черного Конуса, притаился со стонами и в ужасе, внимая Тибру, медлительно оплакивавшему уносимые трупы, и жаждал света, который мог бы рассеять окутавший его мрак. На всех его горизонтах появлялся облик Элагабала, веселого и сияющего драгоценными камнями тиары и ожерелий; и его пурпурная одежда, и его ноги, обутые в шелк и золото, ступающие по земле, усыпанной шафраном, и нагота его тела, – все это возникало то здесь, то там в торжественных шествиях с танцовщицами, Юношами Наслаждения, жрецами Солнца, покачивающими бедрами. Гиероклес, Зотик, Муриссим, Гордий, Протоген, – все приближенные, гордые, как триумфальные арки, нагло появлялись на улицах вместе с Элагабалом, неудержимо предаваясь культу Черного Конуса, на глазах у римлян, не смевших выказывать негодование: и угнетенное воображение граждан было перенасыщено видом постыдных сочетаний мужских тел.
Но в одно мартовское утро, когда Тибр снова желтел, как топаз, памятники ярко белели, окрестности украшались весенними цветами и тихо журчали воды и облака не закрывали неба, в котором исчезала утром луна, чтобы снова появиться вечером, – Рим сжался в судорогах нового восстания. И жители города опять увидели, как выходили из Лагеря преторианцы, поднимались копья и дротики, резко блестели мечи, сверкали шлемы и латы, бежали, обезумев животные, убиваемые стрелами солдат, и голубоватую тишину разрезал топот конницы, отряды которой яростно неслись по содрогающейся земле, снова требуя смерти. Однако римляне, наученные горьким опытом двух восстаний, на сей раз и пальцем не шевельнули, и борьба шла лишь между двумя партиями, разделявшими армию, – между Элагабалом и Маммеей, стремившейся овладеть Империей для своего сына.
И это последнее и решающее восстание вытащило Мадеха из домика в Каринах, а вместе с Мадехом Амона и Геэля. Вольноотпущенник выздоровел благодаря уходу Атиллии и египтянина. Дни быстро текли. Ганг и Ликсио были убиты близ Старой Надежды, Геэля излечила от раны Кордула, и он пришел к Мадеху вместе с Амоном, как этого желала Атиллия. Геэль все время нежно ухаживал за Мадехом, успокаивал его чудными рассказами, воспоминаниями о сирийском крае, где мирно протекло их детство, как мирно текут воды реки между берегами, окаймленными зеленью, пронизанной солнечным светом. Когда Мадёх окреп, они стали развлекать его, как балованного ребенка, тихими беседами, к которым присоединялись нежные голоса Кордулы и Атиллии: блудница не внушала отвращения девушке и не стыдилась ее. Геэль и Амон сдержанно смеялись, предполагая возвратиться в Эмесс, чтобы спокойно жить там: Атиллия была бы там окружена заботами Кордулы и Хабаррахи; Амон и Геэль по-прежнему ухаживали бы за Мадехом, которому они обещали жизнь, полную сладостного покоя. Выздоравливающий юноша слабо улыбался, постепенно возвращаясь в реальный мир, чувствуя к Атиллии особую любовь, очень целомудренную, забывая, кем он был для примицерия и кем была Атиллия для незнакомцев в лупанарах. И тогда будущее рисовалось ему в восхитительно розовых тонах и мир не казался уже таким мрачным, а род человеческий таким развращенным; наступило равнодушие к судьбам Империи, и возможность ее крушения уже не пугала, страх за нее исчез, поглощенный тесной дружбой, все возраставшей и открывавшей теперь бесконечные дали. Иногда они говорили о Зале и Севере, тогда слезы слышались в их голосах, а имя Крейстоса, упоминаясь, как бы сразу утопало в солнечных лучах, наводнявших жилище Мадеха, прежнее жилище примицерия, где, по желанию Атиллии, теперь жил Мадех. Тогда Амон, Атиллия, Кордула и даже Хабарраха говорили о том, чтобы принять Воды Крещения. Геэль улыбался, а Мадех, как в тумане вспоминал то собрание в Транстеверине, где он не принял чувственного экстаза последователей восточного культа, а также собрание в старом латинском храме на Ардеатинской дороге, где он отдал себя им. И все, посещавшие их, говорили о Крейстосе, даже Скебахус. Он также хотел уехать, но не в Сирию, а в Килинию, где будет попрежнему продавать соленую свинину и рассказывать необычайные истории, которые, вследствие его долгого пребывания в Риме, станут еще более удивительными.
XIX
Обезумевший от горя Мадех нес к Тибру Атиллию. Ее ранили преторианцы в тот момент, когда она спешила на выручку Сэмиас. Но Сэмиас, как и Элагабала, убили. Преторианцы покрыли нечистотами его голову, красивую голову Императора в тиаре с драгоценными камнями, потом убили и Гиероклеса, выкололи глаза Аристомаху и Антиохану, посадили на кол Зотика и Муриссима, отрубили голову Гордию и Протогену, усеяли вновь Сады трупами, наполнили озера половыми органами, отрезанными у Юношей Наслаждения, разрушили дворец, не пощадив ни канделябр, поддерживаемых атлантами, ни ваз, ни статуй, ни триклиниев и тронов из золота, слоновой кости и бронзы, ни кафедр, ни сигм, ни столов из драгоценного дерева, – ничего, что составляло славу дворца. Потом извлекли Черный Камень из храма Солнца, покрыли его нечистотами и разбили на куски, разбросанные народом, дабы никогда уже не восстал этот символ Жизни, так грубо воздвигнутый Элагабалом над Римом, точно мрачный обелиск в виде гигантского фаллоса.
Как только началось восстание, Хабарраха позвала Геэля и Амона, чтобы вырвать Атиллию из рук восставших преторианцев, и Мадех, еще не вполнездоровый, последовал за ними. Они проникли за ограду Старой Надежды, где скоро потеряли друг друга. Мадеху едва удалось проскользнуть в угол залы, полной крови, где лежала изнасилованная Атиллия, обнаженная, с отрезанными сосками, распухшим горлом и лицом, обезображенным ударами железных подошв. Он поднял ее и едва успел уклониться от стрелы, пущенной откуда-то из глубины коридора и поразившей Хабарраху, которая упала замертво, даже не вскрикнув, в лужу крови, разбрасывая брызги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39