Глухой гул, тепло и смрад порока исходили из него, как будто река сладострастия текла среди города. Да! То был шум чудовищного лупанара, со звоном цистр и пением мужчин и женщин, продававшихся всякому пришедшему, как бы мерзки ни были его желания. Мощное взволнованное дыхание тела, принимающего все объятия, как бы противоестественны они ни были. И небо точно отражало, что происходило в вечном городе, облака выявляли формы, достаточно ясные, чтобы походить на окровавленные недра женщин и на фаллосы, изливавшие жизнь в виде густой жидкости, дождем падавшей в Тибр, покрывавшийся рябью от этого. Сплетались нагие, круглые бедра; черные волосы женщин смешивались с волосами мужчин; и груди, светлые и темные, широкие округленные чрева, с серебристой поверхностью нагромождались в беспредельные груды. За Ватиканом горизонт преграждался гигантским лезвием, похожим на меч с золотой рукояткой, как будто он был им предназначен для жатвы этих тел, розовых и желтых, настоящих гнойных язв, чтоб покрыть землю смрадным удобрением.
Мадех остановился и, неподвижный, смотрел на огромное отверстие клоаки, извергающей в Тибр черную грязь, трупы свиней и собак, домашнюю утварь и поломанную мебель. Вокруг на высоком берегу, под самым отверстием образовалось скопление липких предметов, которое, продолжаясь под водой, производило желтую пену гниения, и на поверхности пузыри принимали вид жаб, вцепившихся друг в друга, и дряблые зобы которых двигались под прозрачной топкой трясиной. Дальше росла редкая трава, поднимался хилый тростник, изредка стрелолистник; растительность отравленной воды образовывала острова зелени, студенистую массу которых иногда колебало течение реки. И непрерывно нечистый зев извергал нечистоты, увеличивая их массы, а река мрачно уносила все, за исключением того, что отлагалось на берегу, в широкой желтой тоге, раскрывавшейся под порывами слабого ветра с верховья реки, – и открывались вздутые трупы животных и людей, сплетавшихся в странных и мрачных позах.
Заль и Севера не решились потревожить Мадеха, не заметившего их. Но то, что они видели, показалось им так странно, что они также остановились перед расстилавшейся на левом берегу картиной Рима. Тибр в туманной дали извивался до Мильвийского моста; среди высоких городских стен, господствовавших над домами, виднелись отверстия ворот, а вниз по реке вал окаймлял Померий, покинутое поле у подножия Авентина.
Позади песчаный берег поднимался легким откосом, по которому проходили люди, дети бродили почти у их ног; блеяла тощая коза, жилистая как связка сухих веревок, и ее гнала старуха, отмеченная клеймом в виде голубой звезды на лбу, как африканка.
Но Мадех обернулся. Его печальное лицо и неуверенность движений показались им такими необычными, что они направились к нему, тронутые, жалея его. Он указал им на зев сточной трубы, непрерывно извергавшей волны нечистот. Казалось, что Рим облегчал себя через это отверстие, освобождая себя от нечистот, которые затем расплывались по течению. Именно так подумал Заль, потому что он сказал:
– Большая Клоака! Весь Рим растворяется в ней и уходит через нее.
– Большая Клоака! – воскликнул Мадех. И он стал медленно подниматься по берегу вместе с ними, в необычной мечтательности, чувствуя себя усталым. С утра он ушел из мастерской Геэля, движимый неопределенным желанием увидеть Рим с другого берега, подышать ветром реки, взглянуть на уличную жизнь, а также, чтобы освободиться от печали, овладевшей его существом, медленно слабевшим, как будто что-то сломилось внутри его, обвеять свой погибающий организм свежим воздухом во время бесцельной прогулки. Он встречал простых, грубоватых мужчин и женщин, грязно одетых, но имевших крепкие мышцы, и все они громко кричали на разных языках; иногда его глазам открывались внутренние комнаты домов, и он видел сцены, напоминавшие ему о тех, что происходили между ним и Атиллием и Атиллией. И хотя он не чувствовал половых стремлений, которые, однажды проснувшись, угасли в нем навсегда, но в нем оставалось чувство горечи, – не из-за жажды наслаждений, а напротив, отсутствия страсти, которое отныне будет преследовать его всю жизнь.
Заль и Севера не хотели тревожить его пошлыми словами утешения. Мадех следовал за ними молча, и все трое шли так, не говоря ни слова: Заль и Севера, наслаждаясь своей близостью, а сириец, погруженный в свою печаль. Берег поднимался, загроможденный черепками, выброшенными и отшлифованными водой; налево гнездились дома, темнели улицы и здания вырисовывались на фоне неба. Они прошли у стен цирка Калигеры, к которому лепились лавки торговцев вином и колбасами, висевшими точно красные и желтые лоскутья. До них доносились крики, преимущественно продавцов соленой свинины, и они узнали голос Скебахуса. Они прошли по мосту Элия, даже не взглянув на могилу Адриана, на вершине которой статуи в ператических позах стояли каменным кругом, под поцелуями солнца.
Они пересекли Марсово поле, за оградой старых стен на левом берегу, и вокруг них выросли храмы, дворцы и гробницы с блестящими подножиями. Там улицы кишели народом; кони уносили колесницы, поднимая облака пыли; отряды гладиаторов шли прямым углом, ударяя деревянными мечами о деревянные щиты; начальники легионов скакали бешеным галопом на ржавших конях, за ними катафрактарии в золотых панцирях и золотых касках размахивали луками. Пантеон Агриппы осаждала беспорядочная толпа людей в тогах, туниках и синтесисах; и в, ней было много жрецов: понтифики в конических шерстяных колпаках; авгуры в торжественных одеяниях, сцепленных застежкой; амбарвалы, увенчанные колосьями и белой шерстью; фециалы с пучками вервены; фламины с сетками на голове и даже жрецы Солнца в митрах. Чтобы не быть узнанным, Мадех закрылся краем своей тоги, бедной тоги янитора.
Они вступили на улицу Фламиния, проходившую мимо арки Марка Аврелия, и углубились в Рим, еще более людный.
Облака сгустились, и еще более гигантские образы недр женщин, фаллосов, бедер, чресел, волос, грудей и чрев громоздились в небе под угрозой страшного меча, который все разрастался. Стены домов были покрыты другими похотливыми картинами, начертанными неизвестной рукой: недра женщин и уродливые или колоссальные фаллосы, бедра и рты в гнусных положениях, изображения исступленного бесстыдства с подписями, объяснявшими все. И так как это место было очагом половой разнузданности, двери часто открывались; мужчины и женщины звали Северу, Заля и Мадеха, пытаясь приподнять их одежды и коснуться порочными руками их тел. Но они противились этим прикосновениям, и их быстро оставили в покое.
Они пришли по Широкой улице к форуму, где сливались все звуки: суховатый треск кимвал и смех флейт, хоры жрецов и стук конницы о плиты портиков, топот солдат, крики декурионов и центурионов, шум колесниц, катящихся по плитам площади. Развернулось императорское шествие. На колеснице, запряженной белыми лошадьми, Элагабал играл на золотой флейте, делая движения бедрами и животом, колыхавшими одежды и открывавшими белизну его тела. И он был красив, красив, как нежный мрамор, в огнях развевающихся одежд, драгоценных камней тиары, подвесок и запястий, бубенцов на шее, пурпурных шелковых вожжей, которые он держал в руке, и золотых полос на колеснице. Это был его первый выезд после восстания; ему хотелось, чтобы римляне привыкли к нему, но тщетно: одни отворачивались, другие посылали ему проклятия. И вскоре Император умчался в направлении Палатина, к храму Солнца, на который спускался облачный меч.
Стоя перед Мадехом, Заль и Севера улыбались друг другу с чистотою взглядов, которая его поразила. Робкая стыдливость неизвестной ему человеческой природы ослепила его. Он почувствовал точно головокружение, падение в пропасть, где уже дожидались звери, готовые его съесть. А поскольку Заль и Севера по-прежнему улыбались, он покинул их с суровым видом, острее сознавая свою душевную и телесную слабость и чувствуя постыдные сожаления, относящиеся не к Атиллии, а к Атиллию. Он, правда, находил это недостойным себя, но тем горше было угасать из-за того, кто погубил его едва родившееся мужество.
VI
Плесень чувственности разрасталась в Мадехе, вызывая страшную борьбу в его организме, одновременно мужском и женском, и тяжко осеняла его душу цветами с черными лепестками, смертоносные стебли которых он хотел бы отсечь. Недавно он отверг Атиллия, а теперь воспоминание о нем возвращалось, смешиваясь с воспоминанием об Атиллии, как будто между братом и сестрой шла борьба за обладание им. И во мраке своей души он не знал, кого избрать, Атиллию или Атиллия, находя их почти равными по отношению к его слабой природе, а главное, по отношению к нежной потребности любить, говорившей в нем. И Природа в нем раздваивалась, благодаря зарождавшейся в нем двуполости, корни которой едва были заметны.
И он замечал в себе робкие порывы Страсти одновременно и к Атиллии, и к Атиллию, но не физической Страсти, как ему это казалось, а чисто идеальной. В дали его представлений оба образа изменялись настолько, что кроме общих черт это уже не были больше они, но все-таки был мужчина и была женщина, даже оба в одном существе, которое было Андрогином примицерия.
Очень чувствительный в своей болезненности, Мадех терял спокойствие от малейшего шума толпы, от малейшего волнения Тибра, от малейшего движения облаков в небе. Он чувствовал себя несчастным и, печальный, завидовал смутно душевному спокойствию Геэля, взаимному доверию Заля и Северы, даже горячности Магло и даже болтовне Скебахуса. Ничто не представлялось ему ясно, – ни женщина, ни мужчина, ни какой-нибудь новый образ жизни, который совершенно преобразил бы его.
Он решил пожелать Крещения. Эти христиане так счастливы, и не делает ли их счастливыми Крейстос через Наложение Рук и Дар Воды? Он открылся в этом Залю, который нежно прижал его к сердцу.
– Христианином ты был вместе с Атиллием, не подозревая этого, когда в тебе он искал Андрогина. Ты даже мученик Бога, соединяющего в себе оба пола и единственно всемогущего. Вы ошиблись оба, но попытки Атиллия воссоздать Единство в человечестве спасли тебя, хотя ты и не подозревал этого.
Величественно мистический, он говорил в двояком смысле. Мадех же настаивал:
– Воды омоют телесные скверны, а мое тело осквернено.
– О нет! О нет! Нет! – возразил Заль. – Истинная скверна – это скверна души, а не тела. Это различие отделяет нас от других христиан, которые осуждают тело, оставляя душу ее порокам. Мы очищаем душу, тело же освещается Милостью и Верою.
Мадех хотел бы сказать Залю, что же он все прощает телу, а между тем не живет с Северой, про которую говорят, что она остается целомудренной с ним. Действительно, он часто слышал про это от христиан. Но Заль словно угадал:
– Да! Но наши два тела никогда не испытают наслаждений наших душ; это высшие наслаждения на земле. Мы не хотим падения. Наша любовь не станет от этого сильнее. Правда, мы никогда не сознавались в этом, но это скрыто в нас. Пойми, что если мы удовлетворим жажду тела, то мы уклонимся от совершенства. И, кроме того, мы об этом не думаем, этого не хотим, мы отказались от этого.
Он долго объяснял, уверенный в себе и Севере, искренно и просто, почти пророчески. Возвращаясь к речам о Крещении, он прибавил в мимолетном рассуждении, которое вызвало раздумье в уме Мадеха:
– Примешь ли ты Воды или нет, но ты достоин Крейстоса, потому что ты творение Крейстоса, желающее от греха идти к совершенству. Воды не поведут тебя без дел. Имей Веру и Милость: остальное же придет!
VII
Мадех познал Крейстоса на собрании в Транстеверине, в полуразрушенном доме близ Тибра, который в эту ночь катил свои кровавые воды, при свете красной луны, зловеще печальной. Снова верующие Востока молились там, снова Заль, прекрасный в своем таинственном священнодействии, делал золотым острием уколы на груди каждого, чтобы наполнить кровью золотую чашу, из которой все пили. И исповедь женщин мужчинам, оканчивавшаяся поцелуем, и гром гидравлического органа, прерываемый страстным голосом прекрасного эфеба, едва угадываемые прикосновения, ласки и сближения, – все это происходило на глазах у Мадеха, которого привел Заль. Как всегда, перс и Севера оставались целомудренными; их возвышенные души питались телесным удовлетворением других, и они казались более сильными и более совершенными, чем другие. Когда Единение слило присутствующих, лежавших полунагими и склонившихся в истоме на полу, на скамьях, на ступенях, перед трогательными картинами на сводах и символическими растениями, стремящимися в небеса, полные нежного света, Заль и Севера ушли оттуда, избегая зрелища, которое, быть может, смутило бы их душу, и Мадех остался один. Один из присутствующих подошел к нему, другой взял за руку, остальные ласково увлекали его, целуя его виски, затылок, губы и шею с горячностью, дрожь которой усиливалась дикой мелодией гидравлического органа, изливавшего песни, полные беспредельной страсти! Но Мадех отстранялся от них, чувствуя какой-то ужас к этим ласкам, напомнившим ему ласки Атиллия; и его оставили, не принуждая, желая принимать в свой круг только радостно и добровольно отдававшегося.
Женщины, полагая, что Мадех отталкивает их братьев из-за них, пожелали его, но Мадех вырвался из объятий христианок, тонкое, нежное тело которых вызвало в нем воспоминание о сестре Атиллия. И, уходя оттуда, он видел объятия не овладевших им женщин и мужчин. Итак, повсюду Начало Жизни находит своих поклонников; повсюду в служениях и обрядах оно побеждает. Значит Восток, смело водрузивший Начало Жизни на свои алтари, поступал правильнее Запада, населенного варварами, с холодной кровью в жилах! Мадех спустился к Тибру со смутным сожалением об Атиллии и его сестре. Если бы Атиллий не лишал его простора и солнца, то он остался бы ему верен; он не коснулся бы Атиллии, он не подчинился бы желаниям мужественности, толкавшей его к женщине; он не обманулся бы относительно любви, смешивающей два пола. Или же, оставшись с Атиллием, он не потерял бы Атиллию, также верной и этой Любви, проявляющейся во всем и господствующей надо всем, Любви, которая есть сама Жизнь, потому что создает ее. И что значит для него Смерть, разрушительница его сущности, Смерть, лишающая его рук, половой силы и всех его органов! И он жил бы настоящей Жизнью, горел бы, как светильник, полный масла, сгорающий в ярком золотом свете; он бы жил, – быть может, как изначальный лучезарный Андрогин, каким мечтает его сделать Атиллий.
Долгими слезами плакал Тибр; обрамленные желтыми гребнями волны разбивались в прибрежном ивняке, кусты которого казались плоскими в темноте, среди камыша, качавшего под ветром свои косматые кисти, похожие на султаны шлемов. Красная луна, круглая и спокойная, как стеклянный глаз, поднималась в небе, заволакивавшем гигантские облака в формах обнаженных гигантских тел, и эти нагие образы, тоже красные, обрисовывали группы всадников, потрясающих широкими мечами над городом, распростертым во тьме, прорезанной кровавыми линиями. Другие облака, вверх по реке, толпились в виде бесчисленных армий: люди в золотых бронях и шлемах; воины со щитами, украшенными бронзовыми полосами и головами медуз и змей; стрелки из лука и копьеносцы; колесницы, запряженные конями, летящими в беспредельность; слоны и верблюды, согбенные под тяжестью башен и грузов; мрачные леса баллист, катапульт; онагры, бешено несущиеся в сопровождении странных животных, плывущих с горизонта, с изгибами сплетающихся голов; смутные картины, облекающие Грезу и переходящие в ничто. Рисовались быки и коровы со звездою на лбу; ослы и мулы, покрытые кожами, содранными с живых людей; летящие единороги, бодающие своим рогом луну; крокодилы, погружающиеся в какое-то болото, на дне которого звери сплетались в гнусных позах. Плыли еще облака: изогнутые, как военные доспехи после битвы; представляющие из себя беспокойную толпу музыкантов, мужчин и женщин в длинных восточных одеждах, прорываемых иногда ветром и обнажающих кастрированные, окровавленные органы; мужчины и женщины играли на многострунных лирах, свирелях и флейтах, на кимвалах и рогах, потрясали цистрами, ударяли в барабаны, приводили в движение гидравлические органы, – и у всех, у всех были вместо голов черепа, двигавшие челюстями. Наконец, ряд облаков поднимался к луне: они были подобны отрубленным фаллосам, плавающим в море крови; и развертывалась битва между отсеченными органами тела, изображавшими целое человечество, и красным светилом, медленно двигавшимся. И органы тела поглотили луну: она исчезла, и тяжелый мрак сгустился над Тибром, в котором ничего уже не отражалось, – и исчез город и горизонт ушел в холодную бесконечность!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Мадех остановился и, неподвижный, смотрел на огромное отверстие клоаки, извергающей в Тибр черную грязь, трупы свиней и собак, домашнюю утварь и поломанную мебель. Вокруг на высоком берегу, под самым отверстием образовалось скопление липких предметов, которое, продолжаясь под водой, производило желтую пену гниения, и на поверхности пузыри принимали вид жаб, вцепившихся друг в друга, и дряблые зобы которых двигались под прозрачной топкой трясиной. Дальше росла редкая трава, поднимался хилый тростник, изредка стрелолистник; растительность отравленной воды образовывала острова зелени, студенистую массу которых иногда колебало течение реки. И непрерывно нечистый зев извергал нечистоты, увеличивая их массы, а река мрачно уносила все, за исключением того, что отлагалось на берегу, в широкой желтой тоге, раскрывавшейся под порывами слабого ветра с верховья реки, – и открывались вздутые трупы животных и людей, сплетавшихся в странных и мрачных позах.
Заль и Севера не решились потревожить Мадеха, не заметившего их. Но то, что они видели, показалось им так странно, что они также остановились перед расстилавшейся на левом берегу картиной Рима. Тибр в туманной дали извивался до Мильвийского моста; среди высоких городских стен, господствовавших над домами, виднелись отверстия ворот, а вниз по реке вал окаймлял Померий, покинутое поле у подножия Авентина.
Позади песчаный берег поднимался легким откосом, по которому проходили люди, дети бродили почти у их ног; блеяла тощая коза, жилистая как связка сухих веревок, и ее гнала старуха, отмеченная клеймом в виде голубой звезды на лбу, как африканка.
Но Мадех обернулся. Его печальное лицо и неуверенность движений показались им такими необычными, что они направились к нему, тронутые, жалея его. Он указал им на зев сточной трубы, непрерывно извергавшей волны нечистот. Казалось, что Рим облегчал себя через это отверстие, освобождая себя от нечистот, которые затем расплывались по течению. Именно так подумал Заль, потому что он сказал:
– Большая Клоака! Весь Рим растворяется в ней и уходит через нее.
– Большая Клоака! – воскликнул Мадех. И он стал медленно подниматься по берегу вместе с ними, в необычной мечтательности, чувствуя себя усталым. С утра он ушел из мастерской Геэля, движимый неопределенным желанием увидеть Рим с другого берега, подышать ветром реки, взглянуть на уличную жизнь, а также, чтобы освободиться от печали, овладевшей его существом, медленно слабевшим, как будто что-то сломилось внутри его, обвеять свой погибающий организм свежим воздухом во время бесцельной прогулки. Он встречал простых, грубоватых мужчин и женщин, грязно одетых, но имевших крепкие мышцы, и все они громко кричали на разных языках; иногда его глазам открывались внутренние комнаты домов, и он видел сцены, напоминавшие ему о тех, что происходили между ним и Атиллием и Атиллией. И хотя он не чувствовал половых стремлений, которые, однажды проснувшись, угасли в нем навсегда, но в нем оставалось чувство горечи, – не из-за жажды наслаждений, а напротив, отсутствия страсти, которое отныне будет преследовать его всю жизнь.
Заль и Севера не хотели тревожить его пошлыми словами утешения. Мадех следовал за ними молча, и все трое шли так, не говоря ни слова: Заль и Севера, наслаждаясь своей близостью, а сириец, погруженный в свою печаль. Берег поднимался, загроможденный черепками, выброшенными и отшлифованными водой; налево гнездились дома, темнели улицы и здания вырисовывались на фоне неба. Они прошли у стен цирка Калигеры, к которому лепились лавки торговцев вином и колбасами, висевшими точно красные и желтые лоскутья. До них доносились крики, преимущественно продавцов соленой свинины, и они узнали голос Скебахуса. Они прошли по мосту Элия, даже не взглянув на могилу Адриана, на вершине которой статуи в ператических позах стояли каменным кругом, под поцелуями солнца.
Они пересекли Марсово поле, за оградой старых стен на левом берегу, и вокруг них выросли храмы, дворцы и гробницы с блестящими подножиями. Там улицы кишели народом; кони уносили колесницы, поднимая облака пыли; отряды гладиаторов шли прямым углом, ударяя деревянными мечами о деревянные щиты; начальники легионов скакали бешеным галопом на ржавших конях, за ними катафрактарии в золотых панцирях и золотых касках размахивали луками. Пантеон Агриппы осаждала беспорядочная толпа людей в тогах, туниках и синтесисах; и в, ней было много жрецов: понтифики в конических шерстяных колпаках; авгуры в торжественных одеяниях, сцепленных застежкой; амбарвалы, увенчанные колосьями и белой шерстью; фециалы с пучками вервены; фламины с сетками на голове и даже жрецы Солнца в митрах. Чтобы не быть узнанным, Мадех закрылся краем своей тоги, бедной тоги янитора.
Они вступили на улицу Фламиния, проходившую мимо арки Марка Аврелия, и углубились в Рим, еще более людный.
Облака сгустились, и еще более гигантские образы недр женщин, фаллосов, бедер, чресел, волос, грудей и чрев громоздились в небе под угрозой страшного меча, который все разрастался. Стены домов были покрыты другими похотливыми картинами, начертанными неизвестной рукой: недра женщин и уродливые или колоссальные фаллосы, бедра и рты в гнусных положениях, изображения исступленного бесстыдства с подписями, объяснявшими все. И так как это место было очагом половой разнузданности, двери часто открывались; мужчины и женщины звали Северу, Заля и Мадеха, пытаясь приподнять их одежды и коснуться порочными руками их тел. Но они противились этим прикосновениям, и их быстро оставили в покое.
Они пришли по Широкой улице к форуму, где сливались все звуки: суховатый треск кимвал и смех флейт, хоры жрецов и стук конницы о плиты портиков, топот солдат, крики декурионов и центурионов, шум колесниц, катящихся по плитам площади. Развернулось императорское шествие. На колеснице, запряженной белыми лошадьми, Элагабал играл на золотой флейте, делая движения бедрами и животом, колыхавшими одежды и открывавшими белизну его тела. И он был красив, красив, как нежный мрамор, в огнях развевающихся одежд, драгоценных камней тиары, подвесок и запястий, бубенцов на шее, пурпурных шелковых вожжей, которые он держал в руке, и золотых полос на колеснице. Это был его первый выезд после восстания; ему хотелось, чтобы римляне привыкли к нему, но тщетно: одни отворачивались, другие посылали ему проклятия. И вскоре Император умчался в направлении Палатина, к храму Солнца, на который спускался облачный меч.
Стоя перед Мадехом, Заль и Севера улыбались друг другу с чистотою взглядов, которая его поразила. Робкая стыдливость неизвестной ему человеческой природы ослепила его. Он почувствовал точно головокружение, падение в пропасть, где уже дожидались звери, готовые его съесть. А поскольку Заль и Севера по-прежнему улыбались, он покинул их с суровым видом, острее сознавая свою душевную и телесную слабость и чувствуя постыдные сожаления, относящиеся не к Атиллии, а к Атиллию. Он, правда, находил это недостойным себя, но тем горше было угасать из-за того, кто погубил его едва родившееся мужество.
VI
Плесень чувственности разрасталась в Мадехе, вызывая страшную борьбу в его организме, одновременно мужском и женском, и тяжко осеняла его душу цветами с черными лепестками, смертоносные стебли которых он хотел бы отсечь. Недавно он отверг Атиллия, а теперь воспоминание о нем возвращалось, смешиваясь с воспоминанием об Атиллии, как будто между братом и сестрой шла борьба за обладание им. И во мраке своей души он не знал, кого избрать, Атиллию или Атиллия, находя их почти равными по отношению к его слабой природе, а главное, по отношению к нежной потребности любить, говорившей в нем. И Природа в нем раздваивалась, благодаря зарождавшейся в нем двуполости, корни которой едва были заметны.
И он замечал в себе робкие порывы Страсти одновременно и к Атиллии, и к Атиллию, но не физической Страсти, как ему это казалось, а чисто идеальной. В дали его представлений оба образа изменялись настолько, что кроме общих черт это уже не были больше они, но все-таки был мужчина и была женщина, даже оба в одном существе, которое было Андрогином примицерия.
Очень чувствительный в своей болезненности, Мадех терял спокойствие от малейшего шума толпы, от малейшего волнения Тибра, от малейшего движения облаков в небе. Он чувствовал себя несчастным и, печальный, завидовал смутно душевному спокойствию Геэля, взаимному доверию Заля и Северы, даже горячности Магло и даже болтовне Скебахуса. Ничто не представлялось ему ясно, – ни женщина, ни мужчина, ни какой-нибудь новый образ жизни, который совершенно преобразил бы его.
Он решил пожелать Крещения. Эти христиане так счастливы, и не делает ли их счастливыми Крейстос через Наложение Рук и Дар Воды? Он открылся в этом Залю, который нежно прижал его к сердцу.
– Христианином ты был вместе с Атиллием, не подозревая этого, когда в тебе он искал Андрогина. Ты даже мученик Бога, соединяющего в себе оба пола и единственно всемогущего. Вы ошиблись оба, но попытки Атиллия воссоздать Единство в человечестве спасли тебя, хотя ты и не подозревал этого.
Величественно мистический, он говорил в двояком смысле. Мадех же настаивал:
– Воды омоют телесные скверны, а мое тело осквернено.
– О нет! О нет! Нет! – возразил Заль. – Истинная скверна – это скверна души, а не тела. Это различие отделяет нас от других христиан, которые осуждают тело, оставляя душу ее порокам. Мы очищаем душу, тело же освещается Милостью и Верою.
Мадех хотел бы сказать Залю, что же он все прощает телу, а между тем не живет с Северой, про которую говорят, что она остается целомудренной с ним. Действительно, он часто слышал про это от христиан. Но Заль словно угадал:
– Да! Но наши два тела никогда не испытают наслаждений наших душ; это высшие наслаждения на земле. Мы не хотим падения. Наша любовь не станет от этого сильнее. Правда, мы никогда не сознавались в этом, но это скрыто в нас. Пойми, что если мы удовлетворим жажду тела, то мы уклонимся от совершенства. И, кроме того, мы об этом не думаем, этого не хотим, мы отказались от этого.
Он долго объяснял, уверенный в себе и Севере, искренно и просто, почти пророчески. Возвращаясь к речам о Крещении, он прибавил в мимолетном рассуждении, которое вызвало раздумье в уме Мадеха:
– Примешь ли ты Воды или нет, но ты достоин Крейстоса, потому что ты творение Крейстоса, желающее от греха идти к совершенству. Воды не поведут тебя без дел. Имей Веру и Милость: остальное же придет!
VII
Мадех познал Крейстоса на собрании в Транстеверине, в полуразрушенном доме близ Тибра, который в эту ночь катил свои кровавые воды, при свете красной луны, зловеще печальной. Снова верующие Востока молились там, снова Заль, прекрасный в своем таинственном священнодействии, делал золотым острием уколы на груди каждого, чтобы наполнить кровью золотую чашу, из которой все пили. И исповедь женщин мужчинам, оканчивавшаяся поцелуем, и гром гидравлического органа, прерываемый страстным голосом прекрасного эфеба, едва угадываемые прикосновения, ласки и сближения, – все это происходило на глазах у Мадеха, которого привел Заль. Как всегда, перс и Севера оставались целомудренными; их возвышенные души питались телесным удовлетворением других, и они казались более сильными и более совершенными, чем другие. Когда Единение слило присутствующих, лежавших полунагими и склонившихся в истоме на полу, на скамьях, на ступенях, перед трогательными картинами на сводах и символическими растениями, стремящимися в небеса, полные нежного света, Заль и Севера ушли оттуда, избегая зрелища, которое, быть может, смутило бы их душу, и Мадех остался один. Один из присутствующих подошел к нему, другой взял за руку, остальные ласково увлекали его, целуя его виски, затылок, губы и шею с горячностью, дрожь которой усиливалась дикой мелодией гидравлического органа, изливавшего песни, полные беспредельной страсти! Но Мадех отстранялся от них, чувствуя какой-то ужас к этим ласкам, напомнившим ему ласки Атиллия; и его оставили, не принуждая, желая принимать в свой круг только радостно и добровольно отдававшегося.
Женщины, полагая, что Мадех отталкивает их братьев из-за них, пожелали его, но Мадех вырвался из объятий христианок, тонкое, нежное тело которых вызвало в нем воспоминание о сестре Атиллия. И, уходя оттуда, он видел объятия не овладевших им женщин и мужчин. Итак, повсюду Начало Жизни находит своих поклонников; повсюду в служениях и обрядах оно побеждает. Значит Восток, смело водрузивший Начало Жизни на свои алтари, поступал правильнее Запада, населенного варварами, с холодной кровью в жилах! Мадех спустился к Тибру со смутным сожалением об Атиллии и его сестре. Если бы Атиллий не лишал его простора и солнца, то он остался бы ему верен; он не коснулся бы Атиллии, он не подчинился бы желаниям мужественности, толкавшей его к женщине; он не обманулся бы относительно любви, смешивающей два пола. Или же, оставшись с Атиллием, он не потерял бы Атиллию, также верной и этой Любви, проявляющейся во всем и господствующей надо всем, Любви, которая есть сама Жизнь, потому что создает ее. И что значит для него Смерть, разрушительница его сущности, Смерть, лишающая его рук, половой силы и всех его органов! И он жил бы настоящей Жизнью, горел бы, как светильник, полный масла, сгорающий в ярком золотом свете; он бы жил, – быть может, как изначальный лучезарный Андрогин, каким мечтает его сделать Атиллий.
Долгими слезами плакал Тибр; обрамленные желтыми гребнями волны разбивались в прибрежном ивняке, кусты которого казались плоскими в темноте, среди камыша, качавшего под ветром свои косматые кисти, похожие на султаны шлемов. Красная луна, круглая и спокойная, как стеклянный глаз, поднималась в небе, заволакивавшем гигантские облака в формах обнаженных гигантских тел, и эти нагие образы, тоже красные, обрисовывали группы всадников, потрясающих широкими мечами над городом, распростертым во тьме, прорезанной кровавыми линиями. Другие облака, вверх по реке, толпились в виде бесчисленных армий: люди в золотых бронях и шлемах; воины со щитами, украшенными бронзовыми полосами и головами медуз и змей; стрелки из лука и копьеносцы; колесницы, запряженные конями, летящими в беспредельность; слоны и верблюды, согбенные под тяжестью башен и грузов; мрачные леса баллист, катапульт; онагры, бешено несущиеся в сопровождении странных животных, плывущих с горизонта, с изгибами сплетающихся голов; смутные картины, облекающие Грезу и переходящие в ничто. Рисовались быки и коровы со звездою на лбу; ослы и мулы, покрытые кожами, содранными с живых людей; летящие единороги, бодающие своим рогом луну; крокодилы, погружающиеся в какое-то болото, на дне которого звери сплетались в гнусных позах. Плыли еще облака: изогнутые, как военные доспехи после битвы; представляющие из себя беспокойную толпу музыкантов, мужчин и женщин в длинных восточных одеждах, прорываемых иногда ветром и обнажающих кастрированные, окровавленные органы; мужчины и женщины играли на многострунных лирах, свирелях и флейтах, на кимвалах и рогах, потрясали цистрами, ударяли в барабаны, приводили в движение гидравлические органы, – и у всех, у всех были вместо голов черепа, двигавшие челюстями. Наконец, ряд облаков поднимался к луне: они были подобны отрубленным фаллосам, плавающим в море крови; и развертывалась битва между отсеченными органами тела, изображавшими целое человечество, и красным светилом, медленно двигавшимся. И органы тела поглотили луну: она исчезла, и тяжелый мрак сгустился над Тибром, в котором ничего уже не отражалось, – и исчез город и горизонт ушел в холодную бесконечность!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39