А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Раб спросил его:
– Не ради ли ее Величества и ее Светлости, матери Цезаря пришел ты сюда?
Он щурил глаза и сжимал зубы, как бы готовый, в случае ответа «нет», – задушить его или зарезать кинжалом, заткнутым за пояс. Но Атта твердо ответил:
– Да, раб! Ради ее Величества и ее Светлости пришел я сюда! Я должен поведать ей тайну.
Тогда раб, не говоря более ни слова, повел его быстрее и, впустив в узкую комнату, запер одного. Атта увидел трон с золотыми ручками в виде крыльев сфинкса, спина которого образовывала сидение со скульптурными символическими изображениями.

VI

Послышался звук скользящих шагов, открылась дверь, и вся в белом, с широкой перевязью из самоцветов на черных волосах, собранных в завитки, появилась Маммеа.
Она села, положив руки на крылья сфинкса; открытый взгляд ее глаз, взгляд дикой самки, остановился на Атте, строгость движений делала ее страшной. Он припал к земле и поцеловал носки ее сандалий, вышитых золотом и фиолетовыми аметистами. В противоположность Сэмиас, которую он часто видел на улице, мать Цезаря не была ни нарумянена, ни вызывающе одета; но, высокая и простая, она казалась более опасной, в особенности, благодаря этому упорному взгляду, полному мыслей.
– Ты хотел говорить со мной тайно. Кто ты? Что ты делаешь? Говори, я тебя слушаю, – медленно сказала она. Голос ее был спокоен и мужествен, одной рукой она отодвинула позади себя завесу, за которой в тени стоял неподвижно раб, гигант, державший обеими руками рукоять кинжала со сверкающим, как хрусталь, лезвием.
– Да, я имею сообщить тебе важные вещи, – сказал Атта, приподнимаясь. – Кто я? Я христианин. Что я делаю? Я охраняю тебя. Я пришел предложить тебе помощь христиан, чтобы спасти твоего сына и избавить тебя от Элагабала.
Ему нечего было терять, и он решил, что лучшая хитрость это не прибегать ни к какой хитрости. Маммеа примет его услугу или откажет без долгих разговоров – и все таким образом кончится скорее. И голод, мучивший его, вливал в его жилы какую-то лихорадку, побуждал его не жалеть ни о чем, лишь бы все побыстрее кончилось, а если такова его судьба, – то хоть под кинжалом раба. Голод придавал ему своего рода превосходство, основанное на вдохновении, почти гениальность. И, так как Маммеа, не разжимая губ, молча смотрела на него с некоторым недоверием, он проговорил, возвысив голос:
– Да, нас тысячи – народ, рабы, патриции, и мы жаждем конца этой запятнанной Империи, в которой твой сын является святой жертвой! Тысячи нас жаждут воцарения Добродетели и Добра там, где ныне царят Зло и Коварство. Мир страдает, о, Величественная, от насилий сына твоей сестры и жаждет того, кому предсказано быть Августом и Императором. Помнишь ли ты тот день, когда в Храме Александра Македонского появилось на свет твое дитя? Великая звезда сияла тогда над Кесарией и ореол света окружил Солнце; старая женщина принесла тебе пурпурное яйцо, снесенное голубем; кормилицу звали Олимпией, а ее мужа – Филиппом. Тот, над чьей головой витают подобные предсказания, есть Избранник Судьбы. Помощь, которую я предлагаю тебе имеет силу рычага. Знай, что если мы шепнем на ухо мужчинам и женщинам несколько таинственных слов, мы сможем привлечь к тебе и твоему сыну поток сочувствия, неотразимый в Риме и в провинциях и тайно поколебать все то, чем Элагабал задумал бы еще поразить и обольстить. Нам легко будет побудить к восстанию наших в день зрелищ или в лагере во время празднеств и обессилить сопротивление Нечистого, который желает смерти твоему сыну. Знай же, что я доверил тебе очень большую тайну, а прошу от тебя только мира Для христиан, безопасности для моих братьев и доверия к рабу, который осмеливается с тобой говорить!
Атта остановился и сложил руки, и так как Маммеа молчала, снова заговорил. Теперь он рассказывал о том, что Крейстос присоединит свою Церковь к Империи; о том, что грядущие века увидят в Риме не Императора, а Священника, в белой одежде на золотом троне, имеющего больший почет, чем все великие жрецы; народы придут целовать его сандалии и освятить себя кровью Агнца. Не жажда почестей привела его, Атту, к ней, ибо он предвидит в будущем только Царство и Закон Крейстоса, – но он устал, а вместе с ним и весь мир, от мерзостей Антонина Авита. И теперь просто необходимо объединить Добродетель ее имени с Добродетелью христиан, чтобы низвергнуть чудовищную Империю, которой природа противится всеми силами. Тогда очищенный от скверны мир увидит, кому себя посвятить: Императору ли с его Богами и жрецами, или же Крейстосу, победителю Душ!
Она не совсем понимала его, чуждая всей этой мистики, хотя советники ее сына, Ульпиан и Сабин, Венулей и Модестин, сильно расширившие заговор, разъяснили ей учение Крейстоса. Ее тронуло только напоминание о предсказаниях, суливших Алексиану Империю. И она видела перед собой Отрока, снявшего с себя претексту, уже не юношу Алексиана, а мужа Александра: под копытами его коня содрогается земля, с вооруженными ордами он гонит перса и преследует германца, восходит на Капитолий в колеснице, запряженной слонами, украшает своим присутствием Игры в Цирке перед стотысячной толпой зрителей, господствует над сенаторами, превознесенный в апофеозе Императора и Августа; а она, Маммеа, тайно управляет миром – не как нервная Сэмиас, а с мудростью матроны, охраняющей свой очаг! Сердце ее забилось и лицо оживилось.
– Я принимаю твою помощь. Не забывай прекрасного Алексиана, уже ставшего и именуемого ныне Александром. Воздвигай своими руками будущую Империю. Вместе с тобой тысячи Добродетельных и Сильных, которых не могут увлечь мерзости Черного Камня. И мать Отрока будет тебе рукоплескать!
Она встала и величественно улыбнулась ему. Атта припал лицом к земле, но она сказала:
– Встань. Я не забуду тебя.
Он остался один. Уже раб отодвинул занавес, чтобы увести его, как вдруг снова появилась Маммеа. Обратив внимание на худобу Атты и его плохую одежду, она решила, что ему нужна помощь, и вернулась с золотыми монетами, но он поспешно ответил:
– Я пришел не для этого! Нет, нет!
Он отказался от золота, хотя так нуждался в нем, – оно поддержало бы его в течение нескольких месяцев до решительного поворота событий. Но Маммеа, забыв свою бесстрастность, взяла его за руку и опустила монеты в одну из складок его черной туники.
– Приди снова, когда власть Элагабала пошатнется, когда начнется крушение его Империи. Твой Крейстос и мой Александр ждут того часа, когда они будут единственными властителями мира.

VII

Множество людей бежало к Портикам Ливии, где широко раскинулся пышный, многолиственный виноградник, ползущий до гигантских крыш, которые вместе с четырьмя башнями Хорагия и тяжелой массой Колоссея возвышались над оживленным районом Изиды и Сераписа с его десятью горреями, или общественными амбарами, с двадцатью тремя пистринами, или булочными, с кварталами Близкого Счастья, Малой улицы, Строителей и Шерсти. Туда вела улица Табернолии, между Целием и Эсквилином. В этом районе находились также термы и бассейны: Нимфей с большой купальней Клавдия, Термы Тита и Траяна, украшенные храмом Эскулапа; затем Галльская Школа и Лагерь Мизенских солдат, построенный двухъярусным амфитеатром, Вершина Сабуры, небольшие храмы Доброй Надежды, Сераписа, Минервы, Изиды, затерявшихся среди громадных домов из мрамора и гранита.
Там можно было встретить молодых патрициев, которые ходили на цыпочках, изгибая торс, с тщательно причесанными или завитыми волосами, облитых благовонным маслом. Так как это происходило в ноябрьские иды, как раз на следующий день после большого праздника в Капитолии, где Элагабал появился, к изумлению римлян, в колеснице, запряженной оленями, то эти молодые патриции, как бы опасаясь воображаемого холода, обвязали себе горло шерстяными повязками и обернули ноги полосами ткани. Одни из них были в пэнулах, застегнутых на груди серебряными пряжками, и мохнатых капюшонах разных цветов; другие – в тогах, искусно задрапированных поверх туник с вышитыми рукавами; третьи не опоясывали вовсе своих длинных полосатых одежд; иные были в алых башмаках, украшенных драгоценными каменьями, с острыми носками.
Некоторых встречали редкими рукоплесканиями; их бритые лица имели суровый вид; в глазах отражалось беспокойство, в худых руках они держали свертки листов тонкой кожи, накатанных на палку с деревянным, роговым или костяным шариком, висевшим на конце.
Другие, тоже с суровым видом, бритыми лицами и тревожными глазами, но без свертков в руках, довольствовались тем, что молчаливо проходили под взглядами молодых патрициев, которые не приветствовали их рукоплесканиями.
Были и такие, которые не имели ни сурового вида, ни бритых лиц, ни тревожных глаз; толкаясь, шевеля плечами, с потухшими взглядами и сложенными сердечком губами, с осторожной походкой и речью они восторженно восклицали, в особенности слушая тех, которые не имели ничего в руках; некоторые из изречений, казалось, заставляли их терять сознание от удовольствия.
Постепенно портики заполнились толпой настолько, что прохожим приходилось сворачивать с дороги. Кое-кто старался устроиться поудобнее, и на поставленных в ряд скамьях появились люди со свитками кожи, на которых грустно висели шарики.
Они возвышались над остальными, которые, задрав вверх носы, встряхивали плечами, поднимали на голове остроконечные капюшоны или закутывали шею тогами, и спины этих людей представляли собой колеблющееся море белых тканей, на большом протяжении вливавшееся в Портики Ливии.
Наконец, раздался угрожающий, ироничный, холодный голос одного из суровых, бритых и тревожных людей. Расположившиеся в первом ряду слушатели смотрели на обладателей свитков с видом педагогов, готовых сдержать Стих в границах морали, добродетели и традиций, сафического, асклепиадийского, гликонийского, алькайского, архилокического и ямбического метра, укутать Стих наподобие носителей капюшонов и шейных повязок, оледенить его, как и они сами оледенели, и влить в Оду, Эпод, Дифирамб, Сатиру, Элегию ровно столько теплоты, сколько нужно лишь для поддержания жизни.
Те, кто поместились на скамьях, точно стилеты, со свертками в худых руках, были поэты, а другие, с видом педагогов, – критики; те же, которые замирали, слушая их, были поклонниками критиков и слушателями поэтов; были еще сторонники одновременно и поэтов, и критиков, но все внимательно прислушивались к чтению произведений первых и к мудрым, уравновешенным, сдержанным, прозорливым, тонким, умным – главным образом, умным – речам последних.
Итак, голос сурового, бритого и тревожного человека, которому никто не рукоплескал, произнес:
– Начни читать степенно, Оффолл, чтобы мы слушали тебя, мы, люди со вкусом, любимые Богами.
Голос другого сурового, бритого и тревожного человека долетел издалека:
– Высморкайся, прежде всего, и сплюнь хорошенько, Сцева, чтобы твой голос был чист и мог удачно передать оттенки твоих Стихов!
Другой очень громкий голос проговорил среди возникшей паузы:
– Не раскачивайся, держи левую руку на сердце, склони скромно голову, не имей гордости и, в особенности, будь добродетелен, Коран! Мы согласны тебя слушать!
Возмущенный голос крикнул:
– Зачем ты носишь острую бородку без усов, Зописк? Зачем выделяться? Посмотри на нас, мы обриты, хотя и суровы и тревожны, как того требует наша добродетель. Ты достоин порицания! Борода без усов отталкивает Музу, которая так охотно льнет к бритым лицам.
Тогда несколько слушателей поэтов и поклонников критиков заявили:
– Кальвизий прав. Мы не можем дольше терпеть острую бородку без усов у Зописка, поэма которого отвратительна, если так о нем судить. Уйди! Уйди, поэт, не способный обрить свою бороду, подобно прочим!
Но молодые патриции ответили слушателям:
– Что вам за дело до того, что Зописк носит острую бородку без усов? Ему так нравится! Муза тут не причем, и мы думаем, что лучше быть хорошим поэтом с бородой и без усов, чем плохим, но бритым!
– Кощунство! Кощунство! – воскликнул тот, которого поклонники критиков называли Кальвизием. Муза поругана, Аполлон отвергнут, Пегас упал на бок, Поэзия умерла, благодаря бороде безусого Зописка!
Тогда поднялись оживленные споры. Один хотел, чтобы Зописк пошел обриться немедленно, другие, чтобы он остался, в то время, как поэты и сам Зописк терпеливо ждали конца бури, стоя на своих скамьях, в одной руке с достоинством сжимая свиток, другую прижав к сердцу, устремив взгляд на фризы портика и выпрямив все тело.
Наступило спокойствие: Зописк остался. Один из критиков крикнул:
– Мы слушаем вас, поэты!
И внезапно все поэты начали читать одновременно! Это были гимны Юпитеру и Вакху, оды любовницам или частным лицам. Оффелл жалобно читал элегию о красотах Тибуры; Сцева быстро скандировал эпод о Дружбе; Коран воевал с поэмой о Мореплавании. А Зописк уткнул нос в свою поэму о Венере и никто не понимал, что он читает, хотя он и держался с видом поэта, самого гениального.
Слушатели открыли рты и подняли носы; затем, повернувшись боком, они пытались уловить Стихи, которые путались, порхали, вертелись, катились, сыпались с уст поэтов светлыми каскадами правильных безукоризненных метров. Они сменяли страницы своих свитков. Некоторые нетерпеливые уходили; ряды редели; но критики не двигались с мест, свирепо решив выслушать все до конца, чтобы внушить поэтам принципы своего здорового Вкуса, по их мнению, всеобщего Вкуса!
Так как некоторые слушатели жаловались на неясность чтения, то поэты снова перечитывали свои стихи с необычайным журчанием речи, похожим на шум воды. И, постепенно оживляясь, они делали жесты, качали головами и принимали вдохновенные позы; в их глазах выражалось теперь не беспокойство, а энтузиазм и вдохновение. Но чтение все же не становилось от этого более понятным, тем более, что они читали теперь все вместе. Слушатели разошлись, оставив их наедине с критиками.
Зато стали приближаться любопытные, среди которых какой-то всадник в панцире и шлеме, не стесняясь подъехал верхом. Поэты читали, а любопытные смотрели на них, сперва со вниманием, затем с удивлением, наконец, с величайшим негодованием. Поэты, продолжая чтение, уткнувши носы в свитки или воздевая руки в порыве вдохновения, видели одних лишь критиков, от которых они ожидали одобрительных замечаний, вроде bene, euge, pulchre, belle; однако эти слова не вырывались из уст обладавших таким Вкусом; венки также не посылались поэтам. Критики сжимали губы, опираясь на руки своими задумчивыми подбородками и бросая свирепые взгляды на поэтов, из которых некоторые внезапно вздрагивали.
Это длилось около часа, и вот уже чтение стало подходить к концу. Всадник с неслыханным трудом сдерживал коня, бросавшегося из стороны в сторону, оттесняя людей вокруг. Наконец, возвысив голос, он оборвал чтецов:
– Клянусь Божестенностью Антонина! Как это вы, поэты, не написали ничего в честь Империи?
Это была правда. Насколько можно было разобрать, произведения Поэтов совсем не касались Императора. Они воспевали все: Богов и Богинь, блудниц и матрон, Преступления и Добродетель, Лук из римских садов, египетскую Чечевицу, Коз, Пастухов, Цезаря Юлия, Корабли, Живопись, Скульптуру, Ветер, Источники, Море, Город, Игры в Цирке и Игры в Кости, все, кроме Элагабала и его Божественности. И это возмутило всадника, который вынул меч из ножен, висевших у его бедра, покрытого медью. Поэты подняли глаза; критики зашевелились. Кто-то закричал. И вскоре поэты бежали со своих скамей, а критики удалились с суровым видом. Исчезли тоги и туники, бритые лица и тревожные глаза; точно это был необычайный отлет белых птиц, сидевших над мутным прудом.
– А ты? Что ты тут делаешь? – вкладывая меч в ножны, крикнул всадник Зописку, который продолжал читать.
И так как тот не обращал на него внимания, то он грубо схватил его за острую бородку. Зописк взвыл:
– Пощады! Пощады! Я читал, я победил бы всех поэтов, которые не умеют писать Стихи, как я!
Однако он быстро узнал во всаднике одного из офицеров, виденных им у Саларийских ворот: то был Антиохан.
– Эта поэма, о, Достославный, была посвящена тебе. Я отлично помню тебя. Я воспевал твои добродетели, твою Храбрость и твои услуги общественному делу. Хочешь я тебе прочту?
Но Антиохан дернул еще сильнее его бороду и сжал ее, как мокрую тряпку.
– Ты мне посвятил это? Ложь! И, кроме того, ты должен был написать в честь Божественности Антонина!
Зописк сделал движение отчаяния.
– Да! Да! Я посвятил поэму Его Божественности; я оговорился. Но и ты также заслуживал этого посвящения. Пусти меня, Достославный. Чтобы немедленно удовлетворить тебя, я превознесу Антонина выше всех Богов.
– Он и так выше всех Богов, – крикнул Антиохан, постепенно успокоившись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39