Со мной опять сделался припадок. Когда я очнулся, в комнате было темно. Человек все сидел на том же месте, но вдруг, услышав какой-то шум, он встал и подошел к окну. Голос, показавшийся мне знакомым, спрашивал его, не видел ли он меня. Я слышал, как мой хозяин уверял кого-то, что не знает меня вовсе. По звуку удаляющихся копыт и замирающих вдали голосов я догадался, что был покинут. Тут внезапно в мою душу закралось недоверие к крестьянину, на участие которого я так рассчитывал. Эта мысль так сильно подействовала на мой болезненный мозг, что я на минуту точно остолбенел. Навернувшиеся было на глаза слезы застыли на ресницах. Начавшееся головокружение, заставившее меня ухватиться за солому, на которой я лежал, прошло. Было ли все это следствием больного воображения, или мрачный вид этого человека и упорные взгляды, которые он бросал на меня украдкой, внушили мне это подозрение – не знаю. Возможно, что мрачная обстановка комнаты и его грубые слова так подействовали на меня; а, пожалуй, его тайные мысли отражались в его плутовских глазах. Впоследствии оказалось, что пока я лежал, он обобрал меня; но, быть может, он сделал это, будучи уверен, что я умру. Знаю только, что мой страх скоро рассеялся.
Едва крестьянин успел усесться, а я немного привел в порядок свои мысли, как новый шум заставил хозяина вскочить. Насупившись и ворча, бросился он к окну. Но дверь с шумом распахнулась, и Симон Флейкс появился на пороге.
Вместе с ним ворвалось в комнату столько жизни и света, что я вмиг забыл весь ужас моего положения, но вместе с тем потерял остаток мужества.
При виде друга, так недавно еще покинутого, слезы градом полились, и я, как ребенок, потянулся к нему и назвал его по имени. Я думаю, что признаки чумы были так ясны, что всякий, видя меня, мог догадаться.
Симон стоял как громом пораженный, вытаращив глаза на меня. Вдруг чья-то рука отстранила его, и бледная тонкая фигурка в капоре заслонила от меня солнце. То была мадемуазель.
Ее появление привело меня, слава Богу, в сознание: не то я опозорился бы на всю жизнь. Я закричал, чтоб ее увели, что у меня чума, что она умрет, и велел хозяину затворить дверь. Страх за нее вернул мне силы: я вскочил с постели полуодетый и хотел бежать, чтоб спрятаться от нее, все крича, чтоб увели ее; но новый припадок лишил меня сознания, и я упал. Я ничего не сознавал, пока кто-то не подал мне воды; я жадно напился и пришел в себя. Я увидел, что дом был полон людей, и с радостью заметил, что девушки среди них не было. Я хотел приказать Мэньяну также уйти: на его лице я также прочел ужас. Но у меня не хватило сил говорить.
Когда я повернулся, чтоб посмотреть, кто меня поддерживает… о, мне теперь снится это!.. Волосы девушки падали мне на лоб; ее рука подавала мне питье; на лицо мое капали ее слезы, которых она и не думала скрывать. У меня хватило бы еще сил ее оттолкнуть: она была такая слабенькая, маленькая. Но боли возобновились, я зарыдал и снова потерял сознание.
Мне рассказывали потом, что более месяца я был между жизнью и смертью, то метался в жару, то обливался холодным потом. Если б не самый тщательный уход, который не ослабевал ни на минуту, несмотря на самую заразную болезнь, я сто раз мог бы умереть, как ежедневно умирали сотни людей вокруг меня. Прежде всего меня унесли из этого дома, где я неминуемо погиб бы: настолько он был пропитан чумным ядом. Меня положили в лесу, под навесом из сучьев, искусно защищенным с наветренной стороны множеством плащей и попон. Здесь, конечно, я подвергался опасности простудиться от сырости; зато свежий воздух разгонял тоску и мозговую горячку. Когда у меня появились первые проблески сознания, в душу мне прокралась радость света, свежей зелени, весеннего леса. Блеск солнца, достигавший моих слезливых глаз, смягчался, проходя сквозь густую веселую листву.
Когда глаза мои уставали от света, я уходил в тень и ложился на пестрый цветочный ковер. А когда лихорадка покинула меня, когда я стал отличать утро от вечера, мужчину от женщины, первые звуки, которые я услышал, было пение и воркование птичек…
Мадемуазель, мадам и Фаншетта устроились как могли в шалашах около меня. Франсуа и трое людей, оставленных Мэньяном для нашей охраны, расположились в какой-то лачуге неподалеку от нас. Сам же Мэньян, пробыв с неделю возле меня, вынужден был вернуться к своему господину: с тех пор о нем не было никаких известий. Благодаря тому, что я был вовремя перенесен в лес, никто из нашего отряда не захворал; а когда я был в состоянии встать, сила заразы значительно уменьшилась: бояться уже было нечего. У меня не хватило бы слов описать, как хорошо, спокойно жилось нам в лесу и какой глубокий след это время оставило в моей душе, знавшей вообще так мало радостей. Силы мои с каждым днем прибывали: я еле возраставшим аппетитом. Просыпаясь утром, я слушал пение птиц и вдыхал благоуханье цветов. Целые дни я проводил в лесу, лежа то в тени, то на солнышке. Я прислушивался к смеху и щебетанию женщин, забывал обо всем на свете. Мы жили точно не на этом свете, а в раю.
Вскоре я обратил внимание на то, что Франсуа и мадам Брюль сблизились и что он старался доставить ей все удобства, доступные по тому времени года. Благодаря этому, мадемуазель часто оставалась со мной. И мое расположение к ней перешло бы в настоящую страсть, если бы только, узнав ее ближе, я не проникся к ней таким благоговением, какое разве что в самой ранней юности влюбленные испытывают к предмету своего обожания.
По мере моего выздоровления любовь моя становилась все сильнее. Присутствие ее сделалось для меня столь необходимым, что если она отлучалась на час, мной уже овладевала тоска. А она стала избегать меня: ее прогулки в лесу становились все продолжительнее. Постепенно я дошел до такого состояния, что от меня не осталось бы и того, что уцелело от лихорадки. Случись это со мной в свете, я примирился бы и страдал бы молча. Но здесь, на лоне природы, мы казались более равными друг другу. Она была одета немногим лучше маркитантки. Жизнь в лесу и добровольные обязанности сиделки наложили на нее особый отпечаток и разгоняли мысли о ее положении и богатстве: они посещали меня только по ночам.
В один прекрасный день, когда она не возвращалась долее обыкновенного, я собрался с духом и пошел ей навстречу к ручейку, протекавшему неподалеку от нашего жилища. Я отыскал местечко, где были положены три камня для переправы, и уселся здесь, предварительно убрав камни, чтобы заставить ее обратиться ко мне за помощью. Вскоре показалась и мадемуазель среди подлеска. Она шла, опустив голову в землю, погруженная в легкую задумчивость. Я повернулся спиной к ручейку, делая вид, что занят чем-то. Она, конечно, уже давно заметила меня, но не показывала виду, пока не подошла к берегу и не увидала, что камней нет. Тогда – догадалась она или нет – она несколько раз назвала меня по имени. Я не сразу откликнулся, частью чтобы подразнить ее, как это в обычае у влюбленных, частью потому, что мне было приятно слышать, как она произносила мое имя.
Когда, наконец, я обернулся и увидал, как она стояла, болтая ножкой в воде, я закричал с поддельной тревогой и яростно бросился к ней, не обращая внимания на ворчанье и надменность, слышавшиеся в ее голосе.
– Все камни на вашей стороне! – воскликнула она повелительно. – Кто взял их отсюда?
Я оглянулся, не отвечая и делая вид, что ищу камни, между тем как она продолжала стоять, следя за мной и нервно топая ножкой. Несмотря на ее нетерпение, я положил последним тот камень, который был ближе к ней, чтобы она не могла перейти без моей помощи. Но она так быстро перебралась через ручей, что рука ее всего одно мгновенье оставалась в моей. Впрочем, когда я затем хотел удержать ее, она не противилась. Она покраснела еще больше и стояла возле меня, опустив глаза в землю, поникнув всем телом.
– Мадемуазель! – сказал я наконец серьезным тоном, собрав все свои силы. – Знаете, что напоминает мне этот ручей и эти камни?
Она покачала головой, но ничего не ответила.
– Они напоминают мне, – продолжал я тихо, – о той пропасти, которая разделяла нас, когда я в первый раз увидел вас в Сен-Жане, и… разделяет еще и теперь.
– Какая пропасть? – пробормотала она, опять опуская глаза и продолжая болтать ножкой в траве. – Вы говорите загадками, сударь.
– Вы прекрасно понимаете меня, мадемуазель. Вы молоды и прекрасны, а я стар или почти стар, глуп и скучен. Вы богаты и приняты при дворе, я – простой солдат, неизбалованный судьбою. Что вы подумали обо мне, когда в первый раз увидели меня в Сен-Жане? А когда я прибыл в Рони? Вот, – продолжал я горячо, – та пропасть, которая разделяет нас! И я знаю только одно средство перешагнуть через нее.
Она молча продолжала смотреть в сторону, играя сорванным цветком шиповника.
– Это средство, – сказал я, напрасно прождав ее ответа, – любовь. Несколько месяцев тому назад без всякого повода я полюбил вас. Я любил вас без всякой надежды на взаимность, помимо своей воли и желания. Я счел бы себя сумасшедшим, если бы тогда же сказал вам об этом. Но теперь, когда я обязан вам жизнью, когда я в лихорадке пил из ваших рук, днем и ночью видел вас у своего изголовья; когда в дни горя и тревоги я познал в вас доброту и нежность моей матери; когда не быть с вами стало для меня жестоким горем; а единственной радостью – видеть вас, – неужели же теперь вы скажете, что с моей стороны слишком смело надеяться, что найдется мостик через эту пропасть?
Я остановился, чтоб перевести дыхание, и увидал, что она вся дрожит.
– Вы говорите, что есть мостик? – пробормотала она.
– Да! – ответил я хриплым голосом, тщетно стараясь заглянуть ей в глаза: она смотрела в сторону.
– Да, но не одна ваша любовь, – сказала она почти шепотом. – Ваша, да, но и… моя. Вы много говорили об одной и ничего о другой. В этом вы неправы; я ведь все еще горда. Я не перейду вашей пропасти из-за какой-то вашей любви.
– Ах! – воскликнул я в отчаянии.
– Но, – продолжала она, взглянув на меня так, что я сразу все понял. – Но я готова перейти пропасть, потому что люблю вас, – перейти раз навсегда, и жить по ту сторону всю свою жизнь… если мне можно жить с вами.
Я упал перед ней на колени, покрывая поцелуями ее руки в порыве радости и благодарности. Она потихоньку отняла их у меня.
– Если хотите, сударь, поцелуйте меня в губы. Если же вы не захотите, никто в мире не поцелует их.
После этого объяснения мы, понятно, уж ежедневно гуляли по лесу; и по мере того, как мои силы восстанавливались, наши прогулки становились все продолжительнее. Мы наслаждались все время – с раннего утра, когда я приносил букет цветов моей милой, до позднего вечера, когда Фаншетта отрывала ее от меня. Часы летели, полные тысячи прелестей – любви, солнышка, журчащих ручьев, зеленых лужаек, где мы сидел вместе под душистыми липами, болтая обо всем, что приходило в голову, в особенности же о том, что нам когда-либо думалось друг о друге. Иногда, при закате солнца, мы говорили о моей матери. Раз – это было при солнце, когда вокруг жужжали пчелки, а кровь кипела в моих жилах, – я заговорил о моем дальнем родственнике, Рогане. Но мадемуазель и слышать о нем не хотела, шепча мне на ухо:
– Я перешла пропасть, мой милый, перешла.
Но время шло. Первым не выдержал Франсуа.
Томимый нетерпением юности и убедившись, что мадам никуда не торопится, он покинул нас и возвратился в свет. Затем нас потрясли вести о великих событиях. Французский король и король Наваррский встретились в Туре, обнялись перед громадной толпой и отвергли Лигу, что вызвало побоище в предместье Сен-Симофорьен. Вскоре после этого мы услышали об их выступлении с 50.000 воинов обеих религий в Париже, для примерной расправы с Лигой. Стыдно признаться, но я задумывался все больше и больше над этими вестями. Наконец, мадемуазель, заметив мое беспокойство, сказала как-то, что нам пора отправляться.
– Итак, – прибавила она, глубоко вздохнув, – конец нашему счастью!
– Так останемся здесь! – сказал я, как безумный.
– Вспомните, что вы мужчина, – ответила она с серьезной улыбкой. – И таким вы должны быть. А для мужчины нужно еще кое-что, кроме любви. Завтра едем!
– Куда? – удивленно спросил я.
– В лагерь под Парижем! Мы возвратимся открыто, днем: мы не сделали ничего постыдного. И отдадим себя на суд короля Наваррского. Вы поместите меня к Мадам Катерине Madame – королевский титул во Франции. Он применяется к матери и сестрам царствующего короля. Здесь речь идет о Екатерине, сестре Генриха IV.
: она наверно не откажется приютить меня. А вот тебе, мой милый, останется только заботиться о самом себе. Пойдемте же, сударь, – продолжала она, кладя свою ручку в мою и заглядывая мне в глаза. – Надеюсь, вы не трусите?
– Никогда еще я не боялся так, – отвечал я, вздрогнув.
– И я тоже, – прошептала она, склоняя свое личико к моему плечу. – А все-таки мы отправимся.
И мы отправились. Возвращаться пред очи Тюрена, который, конечно, находился в свите короля Наваррского, – такая дерзость почти лишала меня духа. Но я видел тут и свою выгоду. Такое предприятие выдвигало нас всем на глаза: оно давало мне повод мужественно встретить недоброжелателей. Подумав немного, я согласился, выговорив только одно условие – ехать в масках, пока не достигнем двора, и по дороге всячески избегать любых историй.
ГЛАВА XIV
Ссора в гостинице
Мы отправились в путь на следующий день, как и предполагали. Но не легка была наша задача – оставаться незамеченными. Известия о последних двух победах короля, в особенности же уверенность, которую они поселили в умах, будто спасти Париж теперь могло только чудо, побудили двинуться в путь такую массу народа, что все гостиницы были переполнены: нам постоянно приходилось быть в толпе и подвергаться разным встречам. Иногда положительно некуда было укрыться: приходилось ночевать в поле или в каком-нибудь сарае. Кроме того, проходившие войска забрали весь фураж и провиант, так что за все приходилось платить баснословные цены. Нередко даже после утомительного дневного переезда мы не могли нигде найти достаточно пищи ни для нас, ни для наших лошадей.
При таких обстоятельствах я, конечно, мог только радоваться чудесной перемене, происшедшей с моей госпожой. Она переносила все без ропота, без единого недовольного взгляда или слова. Она держала себя так, словно старалась убедить меня, что ее пугает только одно – предстоящая разлука со мной. Я же, если не считать нескольких мгновений мрачного предчувствия, чувствовал себя в раю, находясь рядом со своей госпожой. Своим присутствием она согревала для меня и свежесть раннего утра, когда нам предстоял целый день пути, и вечернюю сырость, когда мы ехали рядом рука об руку. Мне не верилось, чтобы это был я – тот самый Гастон де Марсак, к которому она некогда относилась с таким презрением и пренебрежением. Господу Богу известно, как благодарен я ей был за ее любовь. Не раз, вспоминая о своих сединах, я спрашивал ее, не раскаивается ли она в своем поступке. И всегда слышалось «нет!», причем в глазах ее светилось такое счастье, что я не мог не верить ей и снова благодарил Господа.
Мы приняли за правило, хотя и не совсем удобное, – появляться в народе не иначе, как в масках, особенно по мере приближения к Парижу. Правда, это обстоятельство возбуждало всеобщее любопытство и вызывало различные толки на наш счет; но нам все же удалось, без помех и не будучи узнанными, добраться до Этампа Этан (Etampes) – главный город округа того же имени в департаменте Сены и Уазы, в 50 км к юго-западу от Парижа, с 10.000 жителей, с красивыми церквами ХП в. и остатками замка того же времени, где Филипп-Август держал свою жену в заточении. В XIV веке Этан был сделан графством, а при Франциске I – герцогством. Генрих IV подарил его своей любимице, Габриели д'Эстрэ.
, в двенадцати лигах от Парижа. По массе народа в главной гостинице и по беготне курьеров нам не трудно было заключить, что поблизости должна находиться армия. Просторный двор гостиницы был полон народа и лошадей – нам с трудом удалось проложить себе дорогу. Все окна в доме были отворены: мы могли видеть массу людей, которые сидели за столами и торопливо ели и пили, очевидно страшно спеша куда-то. У ворот и на ступеньках лестницы сидели и стояли солдаты вперемежку с прислугой и какими-то оборванцами, которые задевали прохожих, провожая их насмешками и ругательствами. Со всех сторон слышалось пение, перемешанное с бранью и ржанием коней, с хохотом и «ура!» нищих, приветствовавших приезжих. Все это тревожило меня, и я неохотно помог дамам сойти с коней.
Симон не мог ничего сделать для нас, вообще от него было мало пользы в подобных случаях. Зато дюжий вид трех молодцов, которых отрядил со мной Мэньян, внушал уважение; и с помощью двух из них нам удалось пробраться в дом, правда, не без легкой борьбы и ругани.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Едва крестьянин успел усесться, а я немного привел в порядок свои мысли, как новый шум заставил хозяина вскочить. Насупившись и ворча, бросился он к окну. Но дверь с шумом распахнулась, и Симон Флейкс появился на пороге.
Вместе с ним ворвалось в комнату столько жизни и света, что я вмиг забыл весь ужас моего положения, но вместе с тем потерял остаток мужества.
При виде друга, так недавно еще покинутого, слезы градом полились, и я, как ребенок, потянулся к нему и назвал его по имени. Я думаю, что признаки чумы были так ясны, что всякий, видя меня, мог догадаться.
Симон стоял как громом пораженный, вытаращив глаза на меня. Вдруг чья-то рука отстранила его, и бледная тонкая фигурка в капоре заслонила от меня солнце. То была мадемуазель.
Ее появление привело меня, слава Богу, в сознание: не то я опозорился бы на всю жизнь. Я закричал, чтоб ее увели, что у меня чума, что она умрет, и велел хозяину затворить дверь. Страх за нее вернул мне силы: я вскочил с постели полуодетый и хотел бежать, чтоб спрятаться от нее, все крича, чтоб увели ее; но новый припадок лишил меня сознания, и я упал. Я ничего не сознавал, пока кто-то не подал мне воды; я жадно напился и пришел в себя. Я увидел, что дом был полон людей, и с радостью заметил, что девушки среди них не было. Я хотел приказать Мэньяну также уйти: на его лице я также прочел ужас. Но у меня не хватило сил говорить.
Когда я повернулся, чтоб посмотреть, кто меня поддерживает… о, мне теперь снится это!.. Волосы девушки падали мне на лоб; ее рука подавала мне питье; на лицо мое капали ее слезы, которых она и не думала скрывать. У меня хватило бы еще сил ее оттолкнуть: она была такая слабенькая, маленькая. Но боли возобновились, я зарыдал и снова потерял сознание.
Мне рассказывали потом, что более месяца я был между жизнью и смертью, то метался в жару, то обливался холодным потом. Если б не самый тщательный уход, который не ослабевал ни на минуту, несмотря на самую заразную болезнь, я сто раз мог бы умереть, как ежедневно умирали сотни людей вокруг меня. Прежде всего меня унесли из этого дома, где я неминуемо погиб бы: настолько он был пропитан чумным ядом. Меня положили в лесу, под навесом из сучьев, искусно защищенным с наветренной стороны множеством плащей и попон. Здесь, конечно, я подвергался опасности простудиться от сырости; зато свежий воздух разгонял тоску и мозговую горячку. Когда у меня появились первые проблески сознания, в душу мне прокралась радость света, свежей зелени, весеннего леса. Блеск солнца, достигавший моих слезливых глаз, смягчался, проходя сквозь густую веселую листву.
Когда глаза мои уставали от света, я уходил в тень и ложился на пестрый цветочный ковер. А когда лихорадка покинула меня, когда я стал отличать утро от вечера, мужчину от женщины, первые звуки, которые я услышал, было пение и воркование птичек…
Мадемуазель, мадам и Фаншетта устроились как могли в шалашах около меня. Франсуа и трое людей, оставленных Мэньяном для нашей охраны, расположились в какой-то лачуге неподалеку от нас. Сам же Мэньян, пробыв с неделю возле меня, вынужден был вернуться к своему господину: с тех пор о нем не было никаких известий. Благодаря тому, что я был вовремя перенесен в лес, никто из нашего отряда не захворал; а когда я был в состоянии встать, сила заразы значительно уменьшилась: бояться уже было нечего. У меня не хватило бы слов описать, как хорошо, спокойно жилось нам в лесу и какой глубокий след это время оставило в моей душе, знавшей вообще так мало радостей. Силы мои с каждым днем прибывали: я еле возраставшим аппетитом. Просыпаясь утром, я слушал пение птиц и вдыхал благоуханье цветов. Целые дни я проводил в лесу, лежа то в тени, то на солнышке. Я прислушивался к смеху и щебетанию женщин, забывал обо всем на свете. Мы жили точно не на этом свете, а в раю.
Вскоре я обратил внимание на то, что Франсуа и мадам Брюль сблизились и что он старался доставить ей все удобства, доступные по тому времени года. Благодаря этому, мадемуазель часто оставалась со мной. И мое расположение к ней перешло бы в настоящую страсть, если бы только, узнав ее ближе, я не проникся к ней таким благоговением, какое разве что в самой ранней юности влюбленные испытывают к предмету своего обожания.
По мере моего выздоровления любовь моя становилась все сильнее. Присутствие ее сделалось для меня столь необходимым, что если она отлучалась на час, мной уже овладевала тоска. А она стала избегать меня: ее прогулки в лесу становились все продолжительнее. Постепенно я дошел до такого состояния, что от меня не осталось бы и того, что уцелело от лихорадки. Случись это со мной в свете, я примирился бы и страдал бы молча. Но здесь, на лоне природы, мы казались более равными друг другу. Она была одета немногим лучше маркитантки. Жизнь в лесу и добровольные обязанности сиделки наложили на нее особый отпечаток и разгоняли мысли о ее положении и богатстве: они посещали меня только по ночам.
В один прекрасный день, когда она не возвращалась долее обыкновенного, я собрался с духом и пошел ей навстречу к ручейку, протекавшему неподалеку от нашего жилища. Я отыскал местечко, где были положены три камня для переправы, и уселся здесь, предварительно убрав камни, чтобы заставить ее обратиться ко мне за помощью. Вскоре показалась и мадемуазель среди подлеска. Она шла, опустив голову в землю, погруженная в легкую задумчивость. Я повернулся спиной к ручейку, делая вид, что занят чем-то. Она, конечно, уже давно заметила меня, но не показывала виду, пока не подошла к берегу и не увидала, что камней нет. Тогда – догадалась она или нет – она несколько раз назвала меня по имени. Я не сразу откликнулся, частью чтобы подразнить ее, как это в обычае у влюбленных, частью потому, что мне было приятно слышать, как она произносила мое имя.
Когда, наконец, я обернулся и увидал, как она стояла, болтая ножкой в воде, я закричал с поддельной тревогой и яростно бросился к ней, не обращая внимания на ворчанье и надменность, слышавшиеся в ее голосе.
– Все камни на вашей стороне! – воскликнула она повелительно. – Кто взял их отсюда?
Я оглянулся, не отвечая и делая вид, что ищу камни, между тем как она продолжала стоять, следя за мной и нервно топая ножкой. Несмотря на ее нетерпение, я положил последним тот камень, который был ближе к ней, чтобы она не могла перейти без моей помощи. Но она так быстро перебралась через ручей, что рука ее всего одно мгновенье оставалась в моей. Впрочем, когда я затем хотел удержать ее, она не противилась. Она покраснела еще больше и стояла возле меня, опустив глаза в землю, поникнув всем телом.
– Мадемуазель! – сказал я наконец серьезным тоном, собрав все свои силы. – Знаете, что напоминает мне этот ручей и эти камни?
Она покачала головой, но ничего не ответила.
– Они напоминают мне, – продолжал я тихо, – о той пропасти, которая разделяла нас, когда я в первый раз увидел вас в Сен-Жане, и… разделяет еще и теперь.
– Какая пропасть? – пробормотала она, опять опуская глаза и продолжая болтать ножкой в траве. – Вы говорите загадками, сударь.
– Вы прекрасно понимаете меня, мадемуазель. Вы молоды и прекрасны, а я стар или почти стар, глуп и скучен. Вы богаты и приняты при дворе, я – простой солдат, неизбалованный судьбою. Что вы подумали обо мне, когда в первый раз увидели меня в Сен-Жане? А когда я прибыл в Рони? Вот, – продолжал я горячо, – та пропасть, которая разделяет нас! И я знаю только одно средство перешагнуть через нее.
Она молча продолжала смотреть в сторону, играя сорванным цветком шиповника.
– Это средство, – сказал я, напрасно прождав ее ответа, – любовь. Несколько месяцев тому назад без всякого повода я полюбил вас. Я любил вас без всякой надежды на взаимность, помимо своей воли и желания. Я счел бы себя сумасшедшим, если бы тогда же сказал вам об этом. Но теперь, когда я обязан вам жизнью, когда я в лихорадке пил из ваших рук, днем и ночью видел вас у своего изголовья; когда в дни горя и тревоги я познал в вас доброту и нежность моей матери; когда не быть с вами стало для меня жестоким горем; а единственной радостью – видеть вас, – неужели же теперь вы скажете, что с моей стороны слишком смело надеяться, что найдется мостик через эту пропасть?
Я остановился, чтоб перевести дыхание, и увидал, что она вся дрожит.
– Вы говорите, что есть мостик? – пробормотала она.
– Да! – ответил я хриплым голосом, тщетно стараясь заглянуть ей в глаза: она смотрела в сторону.
– Да, но не одна ваша любовь, – сказала она почти шепотом. – Ваша, да, но и… моя. Вы много говорили об одной и ничего о другой. В этом вы неправы; я ведь все еще горда. Я не перейду вашей пропасти из-за какой-то вашей любви.
– Ах! – воскликнул я в отчаянии.
– Но, – продолжала она, взглянув на меня так, что я сразу все понял. – Но я готова перейти пропасть, потому что люблю вас, – перейти раз навсегда, и жить по ту сторону всю свою жизнь… если мне можно жить с вами.
Я упал перед ней на колени, покрывая поцелуями ее руки в порыве радости и благодарности. Она потихоньку отняла их у меня.
– Если хотите, сударь, поцелуйте меня в губы. Если же вы не захотите, никто в мире не поцелует их.
После этого объяснения мы, понятно, уж ежедневно гуляли по лесу; и по мере того, как мои силы восстанавливались, наши прогулки становились все продолжительнее. Мы наслаждались все время – с раннего утра, когда я приносил букет цветов моей милой, до позднего вечера, когда Фаншетта отрывала ее от меня. Часы летели, полные тысячи прелестей – любви, солнышка, журчащих ручьев, зеленых лужаек, где мы сидел вместе под душистыми липами, болтая обо всем, что приходило в голову, в особенности же о том, что нам когда-либо думалось друг о друге. Иногда, при закате солнца, мы говорили о моей матери. Раз – это было при солнце, когда вокруг жужжали пчелки, а кровь кипела в моих жилах, – я заговорил о моем дальнем родственнике, Рогане. Но мадемуазель и слышать о нем не хотела, шепча мне на ухо:
– Я перешла пропасть, мой милый, перешла.
Но время шло. Первым не выдержал Франсуа.
Томимый нетерпением юности и убедившись, что мадам никуда не торопится, он покинул нас и возвратился в свет. Затем нас потрясли вести о великих событиях. Французский король и король Наваррский встретились в Туре, обнялись перед громадной толпой и отвергли Лигу, что вызвало побоище в предместье Сен-Симофорьен. Вскоре после этого мы услышали об их выступлении с 50.000 воинов обеих религий в Париже, для примерной расправы с Лигой. Стыдно признаться, но я задумывался все больше и больше над этими вестями. Наконец, мадемуазель, заметив мое беспокойство, сказала как-то, что нам пора отправляться.
– Итак, – прибавила она, глубоко вздохнув, – конец нашему счастью!
– Так останемся здесь! – сказал я, как безумный.
– Вспомните, что вы мужчина, – ответила она с серьезной улыбкой. – И таким вы должны быть. А для мужчины нужно еще кое-что, кроме любви. Завтра едем!
– Куда? – удивленно спросил я.
– В лагерь под Парижем! Мы возвратимся открыто, днем: мы не сделали ничего постыдного. И отдадим себя на суд короля Наваррского. Вы поместите меня к Мадам Катерине Madame – королевский титул во Франции. Он применяется к матери и сестрам царствующего короля. Здесь речь идет о Екатерине, сестре Генриха IV.
: она наверно не откажется приютить меня. А вот тебе, мой милый, останется только заботиться о самом себе. Пойдемте же, сударь, – продолжала она, кладя свою ручку в мою и заглядывая мне в глаза. – Надеюсь, вы не трусите?
– Никогда еще я не боялся так, – отвечал я, вздрогнув.
– И я тоже, – прошептала она, склоняя свое личико к моему плечу. – А все-таки мы отправимся.
И мы отправились. Возвращаться пред очи Тюрена, который, конечно, находился в свите короля Наваррского, – такая дерзость почти лишала меня духа. Но я видел тут и свою выгоду. Такое предприятие выдвигало нас всем на глаза: оно давало мне повод мужественно встретить недоброжелателей. Подумав немного, я согласился, выговорив только одно условие – ехать в масках, пока не достигнем двора, и по дороге всячески избегать любых историй.
ГЛАВА XIV
Ссора в гостинице
Мы отправились в путь на следующий день, как и предполагали. Но не легка была наша задача – оставаться незамеченными. Известия о последних двух победах короля, в особенности же уверенность, которую они поселили в умах, будто спасти Париж теперь могло только чудо, побудили двинуться в путь такую массу народа, что все гостиницы были переполнены: нам постоянно приходилось быть в толпе и подвергаться разным встречам. Иногда положительно некуда было укрыться: приходилось ночевать в поле или в каком-нибудь сарае. Кроме того, проходившие войска забрали весь фураж и провиант, так что за все приходилось платить баснословные цены. Нередко даже после утомительного дневного переезда мы не могли нигде найти достаточно пищи ни для нас, ни для наших лошадей.
При таких обстоятельствах я, конечно, мог только радоваться чудесной перемене, происшедшей с моей госпожой. Она переносила все без ропота, без единого недовольного взгляда или слова. Она держала себя так, словно старалась убедить меня, что ее пугает только одно – предстоящая разлука со мной. Я же, если не считать нескольких мгновений мрачного предчувствия, чувствовал себя в раю, находясь рядом со своей госпожой. Своим присутствием она согревала для меня и свежесть раннего утра, когда нам предстоял целый день пути, и вечернюю сырость, когда мы ехали рядом рука об руку. Мне не верилось, чтобы это был я – тот самый Гастон де Марсак, к которому она некогда относилась с таким презрением и пренебрежением. Господу Богу известно, как благодарен я ей был за ее любовь. Не раз, вспоминая о своих сединах, я спрашивал ее, не раскаивается ли она в своем поступке. И всегда слышалось «нет!», причем в глазах ее светилось такое счастье, что я не мог не верить ей и снова благодарил Господа.
Мы приняли за правило, хотя и не совсем удобное, – появляться в народе не иначе, как в масках, особенно по мере приближения к Парижу. Правда, это обстоятельство возбуждало всеобщее любопытство и вызывало различные толки на наш счет; но нам все же удалось, без помех и не будучи узнанными, добраться до Этампа Этан (Etampes) – главный город округа того же имени в департаменте Сены и Уазы, в 50 км к юго-западу от Парижа, с 10.000 жителей, с красивыми церквами ХП в. и остатками замка того же времени, где Филипп-Август держал свою жену в заточении. В XIV веке Этан был сделан графством, а при Франциске I – герцогством. Генрих IV подарил его своей любимице, Габриели д'Эстрэ.
, в двенадцати лигах от Парижа. По массе народа в главной гостинице и по беготне курьеров нам не трудно было заключить, что поблизости должна находиться армия. Просторный двор гостиницы был полон народа и лошадей – нам с трудом удалось проложить себе дорогу. Все окна в доме были отворены: мы могли видеть массу людей, которые сидели за столами и торопливо ели и пили, очевидно страшно спеша куда-то. У ворот и на ступеньках лестницы сидели и стояли солдаты вперемежку с прислугой и какими-то оборванцами, которые задевали прохожих, провожая их насмешками и ругательствами. Со всех сторон слышалось пение, перемешанное с бранью и ржанием коней, с хохотом и «ура!» нищих, приветствовавших приезжих. Все это тревожило меня, и я неохотно помог дамам сойти с коней.
Симон не мог ничего сделать для нас, вообще от него было мало пользы в подобных случаях. Зато дюжий вид трех молодцов, которых отрядил со мной Мэньян, внушал уважение; и с помощью двух из них нам удалось пробраться в дом, правда, не без легкой борьбы и ругани.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50