А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

То, о чем они спорили, казалось важным только во время самого спора и оборачивалось пустой схоластикой, стоило уехать или улететь из Москвы. Вполне отдавая себе отчет в том, что то, чем он занимается, никакая не журналистика, а чистой воды пропаганда, Лозовский все же ценил свою профессию за то, что она давала возможность за казенный счет насытить глаза видом новых мест и прикоснуться к реальной жизни реальных людей, не вместимых ни в какие схемы — ни в советские, ни в антисоветские. Стоило ему месяц посидеть в Москве, как начинался зуд. Была Средняя Азия, было Заполярье, был Дальний Восток. Теперь будет БАМ, почему нет?
Лозовский не верил, что опыт чужой жизни может его чему-то научить. В свои двадцать восемь лет он уже понял, что учит только собственный опыт, да и то плохо. Но он еще не закоснел в снобизме, заражающем людей с непомерно высокой самооценкой, и вполне допускал, что охватывающие его временами тяжелая скука и ощущение мелочности, сорности и даже бесцельности жизни происходят от того, что он пытается найти ответы на вопросы жизни в книгах и в спорах и раздумьях о жизни, а не в процессе самой жизни. А раз так, почему бы действительно не попытаться понять, чем живут молодые строители БАМа и что заставляет их строить эту «дорогу века», которая, если верить вобле, ретранслировавшей дошедшую до нее информацию из высших начальственных сфер, на ... никому не нужна.
И менее всего думал он, что эта командировка круто изменит его отношение к собственной жизни, сообщит его убогому быту тот высший смысл, какой крестьянину дает понимание конечной цели его суетного копания в земле и в навозе.
Столпотворение в домодедовском аэропорту, обслуживавшем северное и восточное направления, очень удивило Лозовского. Понятно зимой, когда рейсы задерживались из-за морозных туманов, снежных заносов и боковых ветров на аэродромах посадки. Понятно в августе, когда народ валом валил из отпусков. А в середине мая — с чего? Но факт оставался фактом. Тысячи людей жили в залах ожидания, составляли списки, устраивали придирчивые переклички, возбуждались перед очередным рейсом и уныло тупели после его отправления. На подсадку уходило всего по три-четыре человека из очереди. Это делало ожидание занятием противным и бесперспективным, как доить козла.
В кармане у Лозовского было два командировочных удостоверения. Одно невзрачное, от телевидения, эта командировка была оплачена. Второе удостоверение, на красивом бланке, от ЦК комсомола, он выправил с помощью девушки Иры как раз для таких случаев жизни. Но интеллигентный и с виду вполне лояльный к советской власти начальник смены, к которому Лозовский благодаря своему вызывающему уважение росту, спортивной сноровке и профессиональному нахальству сумел прорваться сквозь осаждавшую его кабинет толпу, прореагировал на солидную цэковскую бумагу ошеломляюще бурно.
— Комсомол! — завопил он. — Суки! Убью! Пошел вон, паскуда!
Лозовский оторопел.
— Деятельность комсомола, конечно, не лишена недостатков, — осторожно заметил он, но начальник смены умоляюще замахал на него руками и жалобно попросил:
— Уйди, парень. Не доводи до греха. Уйди!
С огромным трудом Лозовскому удалось убедить его, что вообще-то он журналист, к комсомолу имеет очень касательное отношение и к деятельности этой структуры всегда относился с известной долей скепсиса. Только после этого начальник смены, отчаянно матерясь, объяснил, в чем дело.
Оказалось, что причина необычного скопления пассажиров в аэропорту была не в метеоусловиях на трассе и не в организационно-технических проблемах «Аэрофлота», а в бурной деятельности ЦК ВЛКСМ. Неделю назад комсомол провел крупномасштабное политическое мероприятие. Со всего Советского Союза в Москву свезли победителей соревнования среди молодежных трудовых коллективов, посвященного дню Победы, чтобы сфотографировать их у Знамени Победы в Георгиевском зале Кремля. Победителей набралось несколько тысяч, для отправки их назад забронировали билеты на все авиарейсы. И этот транспортный тромб никак не мог рассосаться даже сейчас.
— А теперь уйди, — закончил начальник смены. — Ксиву спрячь и никому не показывай. Линчуют!
Номер не прошел. Лозовский обреченно вернулся к кассам и произвел рекогносцировку. До Тынды можно было добраться через Иркутск и через Благовещенск. На Иркутск очередь была человек триста, на Благовещенск — около ста. Лозовский оставил выбор на Благовещенске.
— Будешь девяносто шестым, — вписывая его фамилию в замусоленную тетрадку, с удовлетворением сообщил майор железнодорожных войск с белой лысиной и красным потным лицом, похожий в своем зеленом мундире на редиску ботвой вниз. — Еще двадцать четыре и порядок. В перевозках сказали: наберется сто двадцать человек, дадут дополнительный рейс.
Лозовский встрепенулся.
— Майор, пишите! — скомандовал он и принялся диктовать фамилии. Начал с Альберта Попова и членов редколлегии своего бывшего журнала, потом перешел на телевизионное начальство. Пожалел только сома и воблу, а всех остальных во главе с председателем Гостелерадио втиснул в очередь на благовещенский рейс. С особым злорадством туда же воткнул членов бюро ЦК ВЛКСМ. На секретаре по идеологии майор сказал:
— Хватит.
— Нет! — потребовал Лозовский. — Его нужно обязательно записать!
Майор записал. Лозовский придирчиво проверил список и сообщил заинтересованно наблюдавшим за ним народным массам, что отправляется к аэропортовскому начальству.
— Давай, корефан! Возьми их за жабры! — напутствовал его здоровенный небритый мужик в ковбойке, из-под которой выглядывала тельняшка. — А если что, свистни. Мы рыбаки. Мы завсегда. Понял?
Из очереди, раздвинув плечами мелкий люд, выдвинулись рыбаки, всем своим видом показывая, что они завсегда, только свистни. Прихватив для представительства железнодорожного майора, Лозовский сунулся в отдел перевозок, но там никого не было, а люди из плотно обложившей кабинет толпы сообщили, что они, падлы, прячутся, а один даже надел фартук носильщика и так ходит.
— Едем в министерство! — решил Лозовский, охваченный азартом общественной деятельности.
Высадившись из такси на Центральном аэровокзале возле стеклянной башни Министерства гражданской авиации, он вызвонил из бюро пропусков начальника Главного управления пассажирских перевозок и объяснил, что привез список ста двадцати пассажиров на предмет дополнительного рейса в Благовещенск.
— Фамилия? — равнодушно и даже словно бы с некоторой брезгливостью спросил начальственный баритон.
Лозовский назвался и добавил, полагая, что фамилии нужны, чтобы выписать пропуск:
— Я не один, нас двое.
— Фамилия? — повторил баритон.
Майор назвал свою фамилию.
— Пройдите в здание аэровокзала к дежурному администратору, — распорядился баритон и отключился.
— Мне звонили, — прервала объяснения Лозовского дама в синем мундире «Аэрофлота». Она куда-то ушла, потом вернулась и сообщила:
— Рейс сто сорок три, Благовещенск, два места. Идите в пятую кассу.
— Но... Мы насчет дополнительного рейса, — возразил Лозовский, ощущая в своем голосе предательскую неуверенность.
— А назад мы что повезем? Воздух? У нас, молодой человек, хозрасчет.
— Майор, нас покупают, как проституток, — поделился Лозовский своим пониманием ситуации.
— Хоть покупают, а не задаром. С общественной работы всегда что-то перепадает.
— А морду начистят? Рыбаки! А?
— Пересидим в сортире, — проявил тактическую смекалку майор. — А потом мелкими перебежками с маскировкой на местности.
— Так вы берете места или не берете? — выказала нетерпение дама.
— Берем, берем! — поспешно заверил ее майор. А Лозовскому объяснил: — Ну, откажемся. Кому от этого легче? А так хоть очередь будет на два человека короче.
Это была не арифметика. Это была философия, подкупающая своей бесхитростностью. В ней было даже что-то народное. Володя вздохнул и согласился, удивившись не тому, что согласился, а тому, что сделал это почти без того отвращения к себе, с каким интеллигентный человек обычно делает подлости.
Рейс на Благовещенск уходил в восемь вечера. Последние полчаса перед посадкой Лозовский и майор просидели в багажном отделении аэровокзала, как в засаде. В самолет удалось проникнуть без осложнений. Но в тот момент, когда рассаживались последние пассажиры, над креслом Лозовского, старательно прятавшего глаза, навис давешний рыбак. Володя понял, что сейчас получит по морде. Это будет неприятно, но справедливо. А что справедливо, то не обидно. Не то чтобы совсем не обидно, но все же не так обидно. Но рыбак дружески ахнул его по плечу пудовой ладонью и восхищенно сказал:
— Молоток, корефан! Сделал их! Сейчас взлетим и это дело обмочим. У меня есть.
И только тут Лозовский сообразил, почему многие пассажиры показались ему знакомыми и почему они улыбались ему и приветственно махали руками. Это были люди из очереди: командированные, рыбаки, парни и девушки в зеленых парадных форменках бойцов ударных строительных отрядов. Какая-то шестеренка повернулась в таинственном механизме «Аэрофлота», и аэропорт начали энергично разгружать. И хотя Лозовский не видел в этом никакой своей заслуги, он с удовольствием приговорил с рыбаком и майором бутылку «Столичной», до Новосибирска они провели время в душевной мужской беседе, после Новосибирска вздремнули и сели в Благовещенске, когда над Амуром только начало вставать огромное туманное солнце. Был какой-то очень прозрачный воздух. Багульник, сопки, близкий Китай. И было ощущение необычной яркости и полноты жизни.
Позже он не раз вспоминал эту командировку, в которой поначалу вроде бы и не было ничего особенного. Таких командировок у него случалось в год по десятку. Но в ту далекую весну, когда страна, еще не зная об этом, уже стояла на переломе эпох, словно бы какая-то новая острота зрения открылась ему. Так человек в случайно попавшейся на глаза газетной статье вдруг видит неожиданно глубокий смысл, которого не видит никто и которого там, возможно, и вовсе нет. Так в девушке, ничем не примечательной для тысяч людей, один из них вдруг открывает такую красоту и такую душевную глубину, что поражается, как он этого раньше не замечал и почему этого не видят другие.
Искра Божья тому причиной. Она упадает в душу человека и пробуждает ее. И преображается окружающий его мир.
Но всякий раз, когда это чудо происходило, в душе Володи Лозовского возникало щемящее чувство утраты. Жизнь ускользала — неостановимо, необратимо — многолюдная, полнокровная, яркая, как восточный базар, каких он насмотрелся в пору своих юношеских скитаний по Средней Азии. Тускнели краски, вымывались из памяти люди, оставившие в его душе след. Для этого он и хотел написать книгу — чтобы сохранить эту ускользающую жизнь для себя, утвердиться в ней, как укореняется в почве влекомое ветром семечко.
Не отдавая себе в том отчета, даже не думая об этом, он надеялся, что это поможет ему избавиться от чувства бездомности, которое преследовало его с того дня, когда в маленьком поселке под Краснодаром в знойный сонный послеполуденный час отец, потомственный кубанский казак, директор поселковой школы, вышел проводить его до калитки, потрепал по плечу, сказал: «Ну, с Богом!» и ушел досыпать. А Володя взял чемодан, дотащился с ним по солнцепеку до разъезда, на котором пассажирский поезд Новороссийск — Москва останавливался на одну минуту, и уехал поступать в Московский педагогический институт.
То, что он станет учителем, подразумевалось само собой. В его семье все были учителями. Отец преподавал химию. Мачеха — биологию. Мать тоже была учительницей. Никакого призвания к педагогике он не чувствовал, но и к другим профессиям интереса в себе не обнаружил. Потому и поплыл в русле семейной традиции.
Родители Володи разошлись вскоре после его рождения. Чтобы прокормиться в те несытые годы, мать уехала в Воркуту, где платили северные надбавки, преподавала математику в железнодорожном техникуме. Но к шестому классу сын стал отбиваться от рук, школу прогуливал, курил и однажды от него даже пахло вином. Мать запаниковала и отослала его к отцу. Так и получилось, что Володя познакомился со своим отцом, когда ему было четырнадцать лет.
У отца в поселке под Краснодаром его вольница кончилась. Кругом были учителя, дети учителей, жили при школе. Пришлось соответствовать. Школу он окончил прилично, хотя ко всем предметам относился одинаково равнодушно. Исключением была литература. Полюбил он ее случайно. Однажды его вызвали к доске. На дом была задана комедия Гоголя «Женитьба». Поскольку накануне вместо Гоголя он всю ночь читал «Декамерон», обнаруженный в библиотеке отца среди старых журналов «Химия в школе», он понятия не имел, кто такая Агафья Тихоновна. Но ответил бойко, рассмотрел образ таинственной Агафьи Тихоновны в контексте нравов купечества и нашел общие корни с персонажами Островского, луч света в темном царстве. За ответ получил пятерку и понял, что из всех школьных предметов ему больше всего нравится литература.
Но литература — это было как-то не очень серьезно, чтобы сделать преподавание ее своей профессией. Ну что это, в самом-то деле, за профессия — растолковывать образ Агафьи Тихоновны? Поэтому он остановился на химии. Отец часто цитировал Ломоносова: «Далеко простирает химия руки свои в дела человеческие». Химия — это было солидно. Уже в поезде, ночью, стоя в грохочущем тамбуре плацкартного вагона и жадно, с волнением от стремительно подступающей новой жизни всматриваясь в мелькающие огни полустанков, поднял планку и решил поступать не в пединститут, а на химфак МГУ. И видел себя уже не у школьной доски в заношенном, испачканном мелом костюме, объясняющим разницу между окисью и закисью, а в белом халате, окруженном хорошенькими лаборантками, среди колб и реторт, в которых что-то булькало.
С этим он и приехал в Москву. В общежитии оказался в одной комнате с абитуриентами журналистского факультета. И новые для него слова «репортаж», «очерк», «информационный повод», «поворот темы», рассказы о командировках, журналистских находках и газетных ляпах отчего-то так взволновали его воображение, что он мгновенно забыл о химии и тоже решил стать журналистом, совершенно не представляя, что это за профессия, но ощущая ее какую-то особенную притягательность для себя.
Но с первого раза на журфак МГУ он не поступил и загремел в армию, в автобат на иранскую границу. После дембеля домой не вернулся. Он не знал, где его дом. Мать к тому времени вышла замуж за человека много старше себя и жила с мужем в Петрозаводске, а поселок под Краснодаром его домом так и не стал. Он остался в Средней Азии, устроился шофером в топографическую партию, гонял экспедиционный «зилок» по удушливо пыльной, прокаленной солнцем Голодной степи, а в перерывах между выездами в поле пытался зацепиться в какой-нибудь из районных газет. В конце концов его взяли с испытательным сроком в редакцию городской газеты Ангрена, шахтерского городка в шестидесяти километрах от Ташкента.
При ближайшем рассмотрении журналистика оказалась вовсе не такой романтичной, какой рисовалась в воображении.
Он правил и организовывал письма трудящихся, давал в номер информации о ходе социалистического соревнования, писал репортажи с шахт и зарисовки о передовиках. Под его пером жизнь ссыхалась, загонялась в газетные шаблоны. Это его не смущало. Ему нравился сам процесс составления фраз, превращения рукописи сначала в свинцовый набор, а затем в газетный оттиск. Ему нравились ночные дежурства по номеру, редакционные пьянки по вечерам, треп бывалых газетчиков, пьяниц и краснобаев. Все-то они знали, всего-то они повидали, никому не завидовали, никогда не отказывали ни в совете, ни в трояке до получки, если у самих было. Никогда раньше Володя не встречал такой доброжелательности и бескорыстности, как в этих потрепанных жизнью людях, знавших лучшие времена, а теперь мотавшихся по районкам, как артисты по провинциальным театрам. Он чувствовал, что это его дом и его семья. Он их любил, а они любили его, учили всему, что умели, видя в нем, возможно, того, кто станет тем, кем они не стали.
Только спустя много лет он понял, что больше всего поразило и восхитило его в этих снесенных на обочину жизни забулдыгах, пропивших талант и удачу, но не утративших независимости суждений и веселости нрава. Они были как бы выключены из жесткой системы государственного механизма, были вне этого механизма. Они были свободными.
Из ангренской редакции, пройдя за год путь от литсотрудника отдела писем до заведующего промышленным отделом, он предпринял новую попытку штурма журналистского факультета МГУ, на этот раз удавшуюся.
«Вещи и дела, аще не написании бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написании же яко одушевленнии».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40